355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Притуляк » Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа (СИ) » Текст книги (страница 3)
Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа (СИ)
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 21:00

Текст книги "Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа (СИ)"


Автор книги: Алексей Притуляк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

 – Любил ее? – произнес Иван скорее утвердительно, чем вопросом.

 – Любил, – кивнул собеседник. – Очень жалко ее было. Так жалко, что чуть руки на себя не наложил… Пока она угасала, – болела она долго, – так я думал: сдохнуть бы вот сейчас, раньше, чем все случится, чтоб не видеть, не мучиться…

 Помолчали.

 – О тебе пожалеет кто–нибудь, когда ты уйдешь? – спросил Николай.

 Иван пожал плечами.

 – Понимаешь, старик, – вздохнул собеседник, закуривая и кладя пачку перед Иваном, – я думаю, что жизнь надо прожить так, чтобы было кому сожалеть о твоем уходе. Вот если найдется хоть один, совсем неизвестный и посторонний тебе человек, который пожалеет о твоем уходе и оплачет тебя, вот тогда, наверное, ты не зря приходил… Понимаешь, о чем я? Не о близких и родных говорю, у них профессия такая – тебя оплакивать, сколько полагается. О чужом тебе человеке толкую.

 – Понимаю, – пьяно кивнул Иван. Две кружки пива – это было первое, что попало сегодня в его желудок, давно просивший есть. И с двух кружек пива его сейчас хорошо повело.

 – Вот Андрюша Миронов, – помнишь его? – может быть совершенно спокоен там: он приходил не зря, царствие ему небесное. Потому что по крайней мере один человек, – это я – точно его оплакал. Напился я тогда вдрызг и ревел белугой, когда он помер… Будто лучшего друга потерял, вот такое было чувство…

 – Понимаю, – снова кивнул Иван, раскуривая николаеву «Яву».

 – А вот обо мне никто плакать не будет, старик… – продолжал тот. – Никто… То есть, получается, что жизнь моя была совершенно напрасной… А?

 – Ну мы ж с тобой не артисты, чай, не ученые и не политические деятели, – вступил в его монолог Иван. – Кому мы нужны на этом свете, кроме родных да друзей. А если таковых не имеется, то считай, что и все – жил не жил ты, никто и не вспомнит.

 – И это страшно, – кивнул Николай и снова замаячил рукой в сторону буфета.

 – Не–не–не, – запротестовал Иван, заметив его жест, – я больше пить не буду… Меня с голодухи что–то повело совсем.

 – Извини, – спохватился его компаньон, – не додумал. Сейчас организуем пожрать.

 – Не–не–не, – замотал головой Иван. – Не, мне идти надо… Понимаешь… Понимаешь, есть человечек один, который… Который, может быть, и вспомнит и поплачет, если со мной что случится… Мне цветов нужно добыть…

 – У–у–у, – понимающе произнес Николай. – Невеста?

 – Нет, Коль. Девочка. Соня. Сирота. Она цветы любит. Хризантемы.

 – Старик… – Николай полез под плащ, достал из нагрудного кармана кошелек. – Старик, от меня тоже… цветы. И это… Ну там шоколадку или что… Ну ты сообразишь…

 – Не–не–не, – запротестовал Иван, но тот взял его руку в свою – как тисками сжал – и вложил в иванову ладонь теплую шелестящую радужную бумажку. Добавил:

 – А ты мне сыграй, а?.. «То не вечер»… Можешь?

 – Могу, – кивнул Иван.

 Еще пошатываясь, он вышел на Островского, повернул к видневшемуся в конце улицы трамвайному кольцу. Там, за ним, аллея, ведущая к церкви.

 В пакете тежело колыхались большая коробка конфет, батон колбасы, две коробки сока, еще какие–то вкусности и самое главное – семь пышных белоснежных хризантем, заботливо упакованных продавщицей из цветочного павильона в красивый букет. Только бы Сонечка была на месте, только бы участковый никуда ее не определил…

 Дойдя до кольца, Иван свернул налево, пересек Маршала Конева и ступил в аллею, возликовав, когда различил там, в ее глубине, приютившийся на асфальте маленький силуэт.

 Краем глаза заметил медленно выехавшую справа, с Садовой, милицейскую «таблетку». Машина двигалась неспеша, с патрульной скоростью.

 Мелькнула мысль, что если его уже ищут, то аккордеон за спиной – это самая надежная примета, по которой его можно вычислить сразу и с большого расстояния. А в том, что его уже ищут, сомневаться не приходилось. Прошло уже больше двух часов с того момента, как он положил в опорнике ментов. Хотя… Хотя, эта шпана, может быть, застыдится рассказывать, что их положил заурядный бомж, придумает в отмазку что–нибудь про кучу дебоширов или пару преступников–ниндзя.

 Иван осторожно, не резко, прибавил шагу, торопясь скрыться в аллее. Машина, как ему показалась, тоже прибавила газу. Может быть, менты заметили его, а может быть, даст Бог, водитель просто поддал, выехав на широкую и свободную дорогу.

 Он успел пройти метров тридцать. Машины за деревьями уже не было видно. Но когда Иван оглянулся, он увидел, что «таблетка» остановилась у поворота. Постояв несколько секунд, она чуть сдала назад и стала выворачивать сюда, в аллею, следом за ним… Или не следом за ним… Подъехать непосредственно к церкви можно было и по Конева, но менты нередко проезжали по этой аллее, особенно если видели на ней нищенствующих, коих им иногда повелевали разгонять, особенно накануне праздников или приезда губернатора. Конечно, слабая надежда была на то, что и этот экипаж решил просто так нырнуть в аллею, проверить ее на людность. Но скорее, все–таки, за Иваном они сюда свернули… Но не бежать же в самом деле… Если побежишь – пиши пропало: обязательно станут тебя догонять, если даже изначально и не ты их интересовал.

 До Сони (а теперь ему точно было видно, что это она сидит) оставалось совсем чуть–чуть. И это успокаивало. За ним ли едут менты, нет ли, но обрадовать девочку он успеет.

 Иван чуть принял вправо, чтобы Соня не заметила его раньше времени, чтобы подойти к ней сзади.

 Подходя, осторожно достал из пакета цветы.

 Она уже готова была обернуться на его шаги, которые услышала за собой, когда он, протягивая вперед, к ней, руку с хризантемами позвал:

 – Сонечка!

 Она оглянулась. Увидела. Узнала. Улыбнулась. Потом испугалась, разглядывая иванову опухшую щеку… И вдруг… Просияла, разглядев цветы. И вскочила, и повернулась к нему всем телом, счастливо и сдержанно смеясь и плача.

 А в глазах ее, широко распахнутых, отразились белые хризантемы и небо – почему–то голубое–голубое и чистое как в первый день творения.

Колодец

 Он всегда чувствовал, что с этим колодцем что–то не так. Когда он подходил к нему, чтобы набрать воды, по спине пробегал озноб, а воздух вокруг становился тягучим и приобретал запах болота. Но до сегодняшнего дня он еще ни разу не отважился заглянуть в гулкую, пропахшую сыростью бездну, в самом низу которой поблескивала зеркалом вода.

 Когда он опасливо свесился над темным провалом, пытаясь хоть что–нибудь в нем разглядеть, сразу стало ясно, что колодец занервничал. Это было видно и по тому ледяному дыханию, которое вдруг овеяло его лицо, по недовольному то ли плеску то ли хлюпанью на самом его дне, по непривычно сильному ознобу, который холодной колючей струей пролился от затылка до самой поясницы и брызгами разлетелся по ногам.

 Да, совершенно очевидно, колодец нервничал и протестовал, он не хотел, чтобы кто–то внедрялся в его внутренний мир своим пытливым взглядом. Возможно даже, что этот взгляд вообще был первым, направленным внутрь этого удивительного существа. Но самое удивительное было то, что внутри колодца слабым и блеклым зелено–красным светом светились два глаза. В том, что это глаза, не было никакого сомнения.

 – Эй! – позвал он. – Кто здесь?

 – Я, – ответил колодец или тот, кто в нем сидел.

 – А что ты здесь делаешь? – вздрогнув спросил он.

 – Ненавижу, – ответил голос.

 – Ненавидишь?.. Кого? – опешил он.

 – Всех.

 – За что?

 – А особенно я ненавижу тебя, – продолжал колодец, не ответив на вопрос.

 – А почему же меня – особенно? – смутился он.

 – Потому что ты тысячу раз приходил сюда за водой и никогда не обращал на меня внимания, – зло прокричал голос.

 – А кто ты?

 – Раньше меня звали хромой Петер.

 Ему вспомнилась легенда о хромом мальчике, который давным–давно утонул в этом колодце. Отец с матерью выгнали его на улицу, чтобы он не мешал им ссориться; ребенок заигрался у колодца и упал в него. Но это было давно, вот уже седьмой год он живет в этом доме, а прежние жильцы лежат на кладбище, после того, как угорели, раньше времени закрыв заслонку печи во время очередной попойки.

 – Почему ты не выберешься наружу? – спросил он у обитателя колодца.

 – Не хочу, – ответил тот, кто назвался хромым Петером.

 – А хочешь, я достану тебя?

 – Нет!

 С того дня он стал каждый день приходить к колодцу, даже если ему не нужно было воды – просто для того, чтобы поговорить с хромым Петером. Иногда он оставался у колодца подолгу, чтобы поиграть ему на гитаре или почитать Голсуорси. Хромому Петеру не нравился Голсуорси, но он все равно ему читал; возможно это была своеобразная маленькая месть за ненависть.

 Все чаще ему в голову стала приходить мысль, что следовало бы позвать на помощь людей и вызволить несчастного из его плена, но едва он заводил об этом речь, как хромой Петер сразу начинал нервничать и зло ругаться.

 «Неужели ему так нравится сидеть в этой мрачной и сырой яме! – думал он. – Это же до какой степени нужно ненавидеть прежде всего самого себя!»

 – А себя ты ненавидишь? – спросил он однажды у заточенного в колодце.

 – Да, – последовал ответ.

 – А за что?

 – За то, что не могу ненавидеть вас всех еще больше.

 Скоро он так привык к своему собеседнику из колодца, что почти перестал общаться с другими людьми, населяющими деревню. Хромой Петер был интересным собеседником, обладающим острым умом и парадоксальным мышлением.

 И однажды он все же пришел к твердому решению вызволить несчастного из его заточения.

 – Нет, – ответил тот на его предложение. – Ни за что!

 – Но почему же? Неужели тебе не хочется вновь увидеть свет солнца, услышать пение птиц и звон родника, почувствовать вкус лета на губах?

 – Нет, – категорически отвечал хромой Петер. – Как же я смогу ненавидеть, если перестану быть изгоем.

 – Но ненависть бессмысленна, – убеждал он. – Зачем ненавидеть, если можно любить!

 – Это риторика, не более, – отвечал голос из колодца. – Зачем любить, если можно ненавидеть, отвечу я. Любовь по твоей логике так же бессмысленна, как и ненависть, поскольку является ее антиподом, а антипод бессмысленности не есть ли еще большая бессмысленность?

 Ему никак не удавалось убедить своего собеседника покинуть его темницу. Ни расписывание всех выгод и благ проживания под солнцем, ни обещание бесед долгими зимними вечерами, когда так хорошо пьется чай с малиновым вареньем, ни упоминание о женщинах и прочих соблазнах этого мира не помогали.

 А он между тем уже заметно привязался к хромому Петеру и стал появляться у колодца ежедневно и просиживать возле него целые дни напролет. Соседи, наверное, догадывались о причинах его поведения, но молчали, не задавали вопросов и не пытались отговорить его от общения с новым другом.

 И однажды он окончательно решил помочь несчастному.

 – Не кажется ли вам, – обратился он к своему соседу, плотнику, – что нехорошо оставлять человека, тем более – ребенка, в таком незавидном положении? Вот, у меня есть веревка, мне нужен только помощник. Помогите–ка мне вытащить из колодца хромого Петера.

 – Не следует этого делать, – отвечал сосед. – У нас в деревне даже нет свободного дома, где он мог бы поселиться.

 – Он будет жить со мной.

 – Хм… Хм… Ну что ж… Пожалуй и вправду, пора уже достать этого бедолагу, – согласился плотник. Он позвал своего друга, местного печника, на всякий случай, если вдруг хромой Петер окажется слишком тяжел от долгого сидения в темноте и сырости.

 Сколько они не пытались уговорить затворника обвязаться брошенной ему веревкой, тот не соглашался и только угрожал им тем, что бросится в воду и навсегда отравит ее своей ненавистью. В конце концов пришлось попросить соседей подержать веревку, обвязать ее вокруг своего пояса и самому спуститься в колодец.

 Как ни упирался затворник, как он ни толкался, но его удалось оторвать от скользкой деревянной стены, за которую он успел зацепиться кончиками пальцев одиннадцать лет назад и благодаря которой сумел выжить.

 Наконец, он крепко обнял затворника, прижимая его к себе, и крикнул соседям, чтобы поднимали.

 – А стоит ли? – ответил сверху плотник.

 – То есть как это… – опешил он. – Что вы хотите сказать?

 – Да то и хочу, – рассмеялся плотник. – Сидите уж в колодце. Вдвоем вам будет не скучно.

 – Но позвольте!..

 Однако соседи уже тянули веревку. Очевидно, плотник шутил таким образом.

 С того дня хромой Петер стал жить в его доме.

 Теперь они могли беседовать сутки напролет. Ему очень хотелось отогреть своего жильца, вернуть сердцу хромого Петера веру в людей, надежду, радость жизни. Это было нелегко, но тем больше хотелось ему добиться своей цели.

 Он даже не замечал ни запаха сырости, поселившегося в его доме вместе с гостем, ни плесени, появившейся в углах, ни того, что пол однажды перестал сухо поскрипывать, а вместо этого стал осыпаться местами как трухлявый пень, обнажая некрасивое подполье.

 А хромой Петер все никак не хотел оттаивать. Он продолжал оставаться мокрым, холодным, молчаливым ненавистником, лишь изредка поражая неожиданным и непривычным ходом своей мысли, показывая, насколько изобретательна и умна может быть в своих проявлениях ненависть.

 Через два месяца по скользкому от белой пышной плесени полу было невозможно пройти без риска подскользнуться и удариться затылком о стол. Плесень покрывала стены, потолок, мебель. Постельное белье почернело и сильно пахло грибами.

 Поначалу он досадовал и пытался бороться с плесенью, он даже хотел сделать ремонт. Но в последний момент передумал, решив, что хромому Петеру нужно очень постепенно привыкать к нормальной атмосфере.

 А потом он просто перестал замечать неприятный запах, плесень стала привычной и уже не вызывала отвращения.

 В конце концов ему даже стало неприятно находиться в этом помещении – оно казалось ему недостаточно уютным, воздух в нем был все еще слишком сух.

 И однажды ночью он потихоньку выбрался из своего опостылевшего дома, проследовал через двор и спустился в колодец. Там он некоторое время пытался найти те выступы и щели в скользкой деревянной стене, которые помогали ему держаться над водой, к которым он так привык за одиннадцать лет. Наконец ему удалось нащупать нужные впадины и он крепко вцепился в них, прижимаясь к мокрой плесневелой стене, чувствуя, как знакомые запахи, влажность и уютный мрак колодца проникают в него.

Таракан в квадрате.

 Эту картину я увидел сразу как только вошел в зал, и она тут же захватила мое внимание, повлекла, потянула, как некая неудержимая волшебная сила, как черная дыра, пожирающая неосмотрительно приблизившиеся к ней души.

 Я почти бегом направился к ней и, как полагается, не дойдя двух или трех метров, остановился.

 Под влиянием гения художника мое сознание, едва я начал вглядываться в полотно, как–будто превратилось в некий туннель, протянувшийся от моего мозга (или души?) к холсту на стене. Туннель этот представлял собой гибкий живой организм из вихрящихся потоков, в который улетали мои мысли, оставляя в голове только странную опустошенность. Глаза мои, или глаза моего духа, тоже попавшие в этот туннель сознания, увидели картину ясно и отчетливо, так, будто она не висела не стене в трех метрах от меня, а располагалась в воздухе, прямо перед моим взором. Таково было влияние этой несомненно гениальной работы.

 Это было… Это было что–то… Не знаю, как описать возникшее во мне состояние души, разума и сердца. Я провалился во тьму этой картины, в ее всепоглощающий мрак, туда, в его гущу, которую не могло разогнать даже маленькое рыжее солнце, притулившееся в левом верхнем углу…

 В том–то и дело, что это было вовсе не солнце. Там, в абсолютной, пожирающей душу и разум, тьме, где–то в верхнем левом углу был изображен довольно большой таракан. Прорисован он был весьма тщательно, насколько я мог судить (настоящих тараканов мне как–то не доводилось рассматривать). Собственно, это было и не важно. Важен был сам смысл, сам дух картины – тот вихревой туннель который соединил нас воедино, та черная дыра, в которую против воли устремилась моя душа, влекомая вложенной в произведение мыслью.

 Говорят, что в последние мгновения перед смертью в памяти человека проносится вся его жизнь, все, что сделал он и чего не сумел сделать, все его действия и бездействия, мечты и надежды, победы и поражения. Вот и мою душу выворачивало наизнанку, словно к горлу подступила вдруг внезапная тошнота и я пытался выблевать из души то, что подспудно томило ее все долгие годы моей жизни – всю ее слепоту, черноту страстей, гнева, несбыточных ожиданий, лжи и всех тех моментов, когда разбивалась о скалы жизни моя хрустальная совесть. Да примерно то же, что и умирающий, чувствовал и я, вглядываясь в полотно, туда, где в верхнем левом углу оквадраченной тьмы, маленьким желтым пятном замерло ничтожное, затерявшееся во мраке насекомое. Я почувствовал тот ужас, который должен был испытывать таракан, погруженный в этот контур непроглядной тьмы, той тьмы, в которой отказывают абсолютно все чувства, и нет у тебя ни зрения, ни слуха, ни осязания, ни обоняния – ничего из того, что способно чувствовать живое существо. Я представил себя этим тараканом, и леденящий мороз пробежал по моей спине. Да, тьма была ограничена, безусловно, и где–то за границей этого квадрата, этой черной дыры, несомненно было что–то другое, лежал какой–то иной мир. Но от этого не становилось легче, отнюдь. Напротив, осознание того, что тьма ограничена, влекло за собой еще больший ужас безнадежности вслед за пониманием того, что граница тьмы проложена, и переступить ее невозможно. Невозможно никогда!

 Воплотясь в этого таракана, слившись с ним воедино, я прочувствовал весь ужас того, что называется жизнью, того, что называется одиночеством, потерянностью, безнадежностью, мраком, клаустрофобией, смертью. Мне передались его дрожь, страх, растерянность, летаргия или кома в ожидании смерти, которая все никак не приходит…

 Хотя нет, наверное, все его существование внутри этого замкнутого контура тьмы и было – смерть. Смерть долгая, – бесконечная, – мучительная, одинокая, страшная. Смерть – как состояние. Как состояние души?.. Может быть…

 Я ясно увидел всю его жизнь внутри черного контура. Я увидел как он бесконечно, изо дня в день, мечется в желудке пожравшей его тьмы, натыкаясь на незримые границы. Я прочувствовал все его состояние от первого дня и до последнего (хотя можно ли тут говорить о днях и вообще о каких бы то ни было единицах времени!), ощутил, как бодрое и жизнерадостное вначале насекомое становится со временем апатичным, бездушным, безумным, полуиссохшим роботом. Он, этот робот, все еще, слепо и тупо, тычется и тычется в стены мрака, но это уже – так, больше по привычке; пламя жизни давно уже угасло в нем.

 Я видел в этом таракане… себя?.. Человека вообще?..

 Возможно, возможно.

 В любом случае, гениальность художника была для меня неоспорима, подтверждением чему служил тот тоннель, который захватил меня сразу и неразрывно соединил с полотном и удерживал мое внимание, все мои чувства внутри этого черного квадрата, внутри тщедушного рыжего тельца там, в левом верхнем углу.

 Но все же…

 Но все же то, первое, впечатление, то начальное восприятие этого насекомого как солнца, как некой звезды во мраке космоса – может быть, оно тоже имеет право на существование?.. И тогда оно все меняет! Да, это несчастное насекомое в углу тьмы, будь это человек, душа, Бог или что–то иное, – разумеется, не таракан же! – оно станет тем солнцем, которое пока еще не разгорелось, еще не разогнало сгустившийся мрак, но оно уже готово к этому. Вот сейчас, сейчас оно спустится из своего угла в центр квадрата и засияет там во всю свою мощь, и не станет тьмы, и всепоглощающая черная дыра станет просто беспомощным пятном, кляксой. И я снова буду счастлив…

 Вот, оно спускается… Медленно и неуверенно, но – спускается туда, к центру мрака…

 Стоп…

 Как спускается?!.

 Живая картина???

 Да нет же, желтое пятно действительно опускалось по диагонали, стремясь к центру квадрата.

 Туннель исчез.

 Я сделал еще два шага к картине, подслеповато всматриваясь в маленькую табличку под ней.

 «Казимир Малевич. Черный квадрат» – гласила надпись.

 А таракан, – несомненно живой, обычный, живущий полной жизнью и умеющий этой жизни радоваться таракан, – сделал еще несколько неторопливых отрывистых передвижений по черному квадрату и – правда, занял положение в его центре.

 Свершилось! Вот оно, солнце! Вот – звезда явилась, неся с собой просветление, надежду, жизнь!

 Туннель, соединяющий меня с картиной, снова возник – еще более стремительный, вихрящийся, поглощающий.

 Я не сопротивлялся ему. Я замер, созерцая, чувствуя, наслаждаясь, забывая о времени и о том, в чем оно измеряется, о судьбе, делах, несбыточных надеждах, о жизни.

 Ведь подлинное искусство – это и есть сама жизнь.

И пришел покой.

 Сначала стопы у него позеленели, как листики молодого салата, а потом покрылись коричневатой коростой. Само по себе это было не страшно, и ничего такого, необычного, в случившемся не было. Да и произошло все как–то исподволь и почти незаметно. Он не мог бы сказать, когда это началось. Во всяком случае, происходящее его не испугало.

 Потом стопы слегка распухли. В общем–то, даже не слегка. Опухли они довольно заметно, так, что он даже носить свои старенькие башмаки не мог больше и стал ходить босиком. А стопы еще больше огрубели, покрылись уже ощутимо твердой корой; зеленый цвет перебрался выше – на щиколотку и распространился до самого колена.

 Потом ему стало довольно трудно ходить. Не то чтобы он чувствовал боль, нет, просто – ноги его безмерно отяжелели и отказывались передвигаться. Да ему и самому двигаться как–то уже не очень хотелось, все больше – постоять спокойно, подышать, послушать тишину.

 Но стоять ему поначалу было страшновато, потому что едва он успокаивался на одном месте больше чем на пять минут, как пальцы на его ногах вдруг начинали жить собственной жизнью – они удлинялись, разделялись, множились; какие–то тонкие узловатые отростки появлялись из них и начинали извиваться, как живые, внедряясь в почву. Приходилось тут же перемещаться. Он с трудом отрывал ногу от земли и делал два–три шага. Но очень быстро, устав, снова застывал на месте, и тогда все повторялось.

 С его душой тоже происходило что–то странное. Если раньше он был подвижен, суетлив, впечатлителен, всегда куда–то спешил и к чему–то стремился, то теперь стал нетороплив, спокоен, сосредоточен и едва ли не равнодушен ко всему, кроме тишины, воды и воздуха. Он мог часами просто стоять, лишь изредка, с трудом отрывая ноги от земли и перемещаясь с места на место, и слушать, как журчит в несказанной тишине ручей, как поют птицы, как неторопливо течет вслед за ручьем жизнь.

 Он заметно вырос. С каждым разом ему все труднее и труднее было отрывать ноги от земли. Теперь в том месте, где он только что стоял, образовывались глубокие рытвины, потому что его пальцы–корни с каждым разом все быстрее и надежнее врастали в грунт.

 А однажды он просто не захотел сходить с места. Он позволил пальцам–корням углубиться в почву настолько, насколько им этого хотелось. Он замер, прислушиваясь к тому, что ему шепчет ветер и поет ручей. И тогда пришел долгожданный покой. Он понял, что давно уже должен был последовать естественному стремлению своего организма, не сопротивляться ему. По телу его разлилась дивная сила, получаемая от животворных и вкуснейших земных соков. Он застыл, закрыл глаза и задремал…

 Его жена сокрушалась о потере мужа. Кроме того, дуб, который рос теперь чуть ли не посередине огорода, стал помехой во взращивании и сборе урожая картофеля и моркови. Ей не раз приходила в голову мысль пригласить соседей, чтобы они помогли ей выкорчевать дерево. Но очень уж детям нравилось играть в Робина Гуда под его мощными раскидистыми ветвями. Да и сама она, после того, как сосед поставил под дубом лавочку, полюбила сидеть в тени дерева со своим новым другом – почтальоном из соседнего села. Почтальон оказывал ей знаки внимания и делал недвусмысленные намеки…

 А он давно уже перестал думать о них. Такая скорая перемена в отношении к нему со стороны жены конечно поначалу огорчала его, одно время он даже чуть не заболел и вся листва на нем пожухла. Но потом боль отступила. Гораздо важнее для него теперь было приблизиться к небу. Он ощущал себя неким мостом между землей и небесами, цепью, соединяющей их воедино. Как корни его уходили глубоко в землю, так и ветви его стремились уйти в синеву, туда, в бесконечную высь. Он знал, что если ему удастся соединить две стихии, две противоположности, то это и будет его подлинным счастьем.

 Ему было интересно наблюдать за игрой детей. И хотя иногда они делали ему больно, вырезая на его стволе всевозможные знаки и надписи, но он прощал им это, умиляясь их детской непосредственности.

 Все больше и больше людей приходило отдохнуть возле него, посидеть на лавочке лузгая семечки, поговорить о пустяках. Со временем рядом поставили еще одну скамейку и небольшой столик. Так что теперь нередко долгими летними вечерами здесь слышался треск домино или шумная беседа разгоряченных алкоголем людей.

 Он был вполне доволен жизнью. Он становился выше и выше, все крепче держался за землю. Больше всего он любил ночи – когда лишь ветер тихо шуршал его листвой, да ручей пел свою бесконечную волшебную песню…

 Но однажды случилось несчастье. На одной из его ветвей повесился маленький худой человечек – студент, приехавший на каникулы из города. Говорили, что он сделал это от несчастной любви.

 «Странно, – думал он, глядя на раскачивающееся на веревке тело, которое вынимал из петли сосед, забравшийся на стремянку. – Странные все же они существа, эти люди. Ну как любовь может быть несчастьем?! Разве должна и может она становиться причиной смерти? Ведь любовь – это жизнь.»

 Однако люди думали иначе.

 Жена не смогла смириться с тем, что в ее огороде, на ее дереве покончил с собой человек. Теперь и дети не играли под дубом – они боялись. Соседи тоже перестали приходить отдохнуть под его кроной. Да и сам дуб после покойника стал каким–то некрасивым и задумчивым. Ветви его как–будто искривились, покрылись некрасивыми узлами, а листва стала редкой и жухлой.

 Наконец, однажды женщина позвала соседей и они спилили дерево. Труднее всего было выкорчевать пень – уж очень мощные были у дуба корни.

Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа.

 – Какой вдохновенный трагик! – прошептала Изи.

 – Да что вы, милочка, это же комик, – возразил Гольц. – Я хорошо его знаю, он играл вчера в фарсе… Кажется, в «Инфанте».

 -Тогда, может быть, – шепнул чей–то голос из темноты, – тогда, может быть, вы знаете и то, чем трагедия отличается от фарса?

 (Рай прокаженных)

 Клиническая смерть – процесс умирания, переходное состояние между жизнью и биологической смертью.

 (Энциклопедия)

 Он явился утром. На голове его торчала копна рыжих, как солома, волос; посреди лица красовался огромный красный нос шариком; над глазами кустились брови, напоминающие две зубные щетки; красной же краской было густо намазано вокруг рта. Красная кепка в желтую клетку, дурацкие желтые штаны, зеленый сюртучок. Типичный клоун.

 Собственно, он не просто явился. Он ураганом ворвался в мой кабинет, где я спокойно готовился просмотреть утреннюю почту и покуривал любимую сигару. Явление его было крайне стремительным и бурным. В другое время я, наверное, был бы шокирован, но сегодня день с самого утра был не такой, как всегда, так что чего–нибудь подобного я ожидал. Если утром ты находишь на столе вместо завтрака записку от жены со словами «Я ушла. Надоело врать. Прости», то почему бы в полдень не заявиться и клоуну.

 Ни слова не говоря, он бросился к стоящему у стены столитровому аквариуму и, задрав рукав, запустил в него руку.

 – Цып–цып–цып, – поманил он напуганного неона.

 Потом поймал за хвост телескопа, меланхолично проплывающего между его пальцев, и бросил его на кресло у окна, в котором дремал мой кот. Рыбка была сожрана немедленно проснувшимся животным прежде, чем я успел удивиться.

 Кот благодарно и выжидающе посмотрел в глаза сумасшедшему клоуну, но тот уже метнулся от аквариума к полке с книгами. Зверь, сообразив, что добавки не будет, рухнул обратно в кресло и, облизнувшись, устало смежил очи.

 Между тем, безумный паяц схватил с полки фотографию моей жены и со словами «О счастье мое!» жадно припал к ней поцелуем. Поцелуй длился в полной тишине не менее трех минут. Когда же он наконец оторвался от фотографии и бросил ее в угол, я успел заметить, что на лике моей супруги остались жирные красные следы пламенного лобзания. Моя бровь удивленно дернулась вверх, но мне хватило секунды, чтобы вернуть ее на место. Дабы немного отвлечься и прийти в себя, я сделал пару быстрых затяжек, хотя обычно курю медленно и вдумчиво.

 Клоун, однако, не прекратил свои выходки. Он схватил одну из книг, – это был Дюма, – извлек из кармана шаровар огромный красный фломастер и, диктуя самому себе, размашисто написал на титульном листе: «До–ро–го–му дру–гу на ве–е–ечну–ю па–а–мять от а–ав–то–ра. Ан–ту–ан».

 – Дюма звали Александром, – холодно произнес я.

 Но он, не реагируя на мое замечание, бросил книгу в камин, а фломастер вставил себе в ухо.

 Далее все происходило с еще большей быстротой и безумием, на фоне моего нарастающего раздражения. Но я держался до последнего.

 Когда он одним махом выпил остатки моего кубинского рома, я молчал.

 Я молчал, когда он выдернул из моих пальцев недокуренную сигару и небрежно поместил ее в свой огромный размалеванный рот.

 Я стерпел даже когда он начал жонглировать двумя антикварными вазами, – шестнадцатого и восемнадцатого веков, – и, разумеется, разбил их.

 Но когда он выстрелил из хлопушки в моего моментально утратившего остатки флегмы кота, я не выдержал.

 – Потрудитесь объяснить, что здесь происходит, – потребовал я тоном, не допускающим возражений.

 Он, кажется, только теперь заметил мое присутствие.

 – Happy birthday to you! – пропел он самым омерзительным фальцетом, какой мне только доводилось слышать. – Happy birthday to you!

 – Прекратите паясничать! – сказал я. – И извольте ответить по существу: что? здесь? происходит?

 Вместо ответа он достал из штанов еще одну хлопушку и пальнул куда–то вверх, над моей головой. На меня пролился дождь разноцветных конфетти, а на стол передо мной шлепнулась сложенная бумажная маска – типичный вкладыш подобного рода вещиц.

 Кот не мог перенести повторного салюта – он сначала взмыл вертикально вверх над креслом, а потом рванулся к выходу из этого сумасшедшего дома.

 Рыжий безумец, между тем, одним прыжком очутился возле меня и тут же рухнул мне на колени, обнимая за шею. От него пахло моим ромом, моей сигарой, дамской помадой и идиотизмом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю