Текст книги "Алексей Толстой. Красный шут."
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Вообще, несмотря на тон тогдашних газет, людей, осуждавших графиню и сочувствующих графу, в городе было немало. Татьяна Степановна Калашникова, которая еще девочкой попала в дом Толстого и служила горничной у его второй жены, вспоминала:
«Граф не был жестоким. Никогда никого в доме не обижал… После ухода жены Николай Александрович продал 1000 десятин земли, не стал жить в том доме, где жил с ней, потому что все напоминало ее… Выстроил новый дом, развел сад. Всю жизнь он любил Александру Леонтьевну, а Веру Львовну только уважал…»
(Вера Львовна – вторая жена графа Николая Александровича Толстого, заменившая его детям мать).
«Она была очень строгих правил. Он мог приехать из гостей выпивши, но обычно разувался и в носках потихоньку проходил в свою комнату. Граф ее уважал как приемную мать своих детей, они ее звали “мамой”… Сыновей она держала строго».
И все же, несмотря на строгость Веры Львовны, история второй женитьбы графа Толстого оказалась «не без греха». Изначально это был адюльтер. «Вера Львовна начала встречаться с графом еще при жизни мужа, зная уже, что дни его сочтены. Однажды, когда Городецкий (муж Веры Львовны, он был болен туберкулезом. – А.В.) узнал, что его жена Вера Львовна находится в одной из гостиниц в Симбирске вместе с графом, Городецкий вызвал Николая Александровича на лестничную площадку. Граф стоял спиной к лестнице. Городецкий его внезапно толкнул. Николай Александрович пролетел два лестничных пролета, отшиб себе печень. Почти каждый год ездил лечиться за границу. И в конце концов все-таки умер от рака печени».
Это произошло в 1900 году, когда Алексею Николаевичу было 17 лет и вместе со своей матерью он уже который год вел упорную борьбу за графскую фамилию и титул. Но прежде – о его детстве, хотя лучше всего рассказал о нем он сам.
Глава вторая
Алеханушка
Детство Алеши Толстого описано в одной из самых замечательных русских книг – «Детство Никиты». Уединенный степной хутор, природа, речка Чагра, домашний учитель Аркадий Иванович, игры и драки с деревенскими детьми, Рождество, Пасха, ласковая матушка и заботливый отец, первые отроческие переживания и томления, девочка Лиля с голубыми бантами, в которую Никита влюблен, и деревенская девочка Аня, которая влюблена в него, скворец Желтухин, сугробы, овраги, разливы рек – все это было в жизни Алеши Толстого; и без детских, деревенских впечатлений он, по своему собственному признанию, никогда бы не стал писателем. «Я думаю, если бы я родился в городе, а не в деревне, не знал бы с детства тысячи вещей, – эту зимнюю вьюгу в степях, в заброшенных деревнях, святки, избы, гаданья, сказки, лучину, овины, которые особым образом пахнут, я, наверное, не мог бы так описать старую Москву».
В детстве он был действительно счастлив и, полюбив этот вкус навсегда, последующую жизнь за счастьем гнался.
«Никита вздохнул, просыпаясь, и открыл глаза. Сквозь морозные узоры на окнах, сквозь чудесно расписанные серебром звезды и лапчатые листья светило солнце. Свет в комнате был снежно-белый. С умывальной чашки скользнул зайчик и дрожал на стене».
О той драме, что сопутствовала появлению мальчика на свет, ничего в повести не говорится, да и не было у Никиты никакой драмы, как не было ее в детстве у самого Алеши Толстого, росшего беспечно и беззаботно и со спокойной душой считавшего, что его родной отец – Алексей Аполлонович. Жили не богато, но очень дружно, и едва ли единственный ребенок в этой семье чувствовал себя стесненным, родительские заботы не касались его.
А вот у них как раз забот и тревог хватало. Малоземельный хутор Бострома, который располагался в 70 верстах от Самары, представлял собой одноэтажный деревянный дом в восемь комнат со службами. Доход он приносил незначительный, и разница с тем, как жила графиня Толстая до ухода от мужа, была весьма ощутимой. К тому же и «свет», не карающий заблуждений, но требующий для них тайны, с осуждением смотрел на блудное сожительство хозяина Сосновки с графиней Толстой и не был склонен широко принимать любовников. В 1883 году Бостром не был переизбран в управу, лишившись как оплачиваемой должности, так и общественного положения, и отчуждение от света толкнуло беззаконную пару ни много ни мало как в… марксизм.
«Лешурочка, нам приходится довольствоваться друг другом. Не так ведь это уж страшно. Есть люди, которые никогда, никого возле себя не имеют. Это страшно. Вот почему я и тяну тебя за собой в Маркса. Страшно уйти от тебя куда-нибудь в сторону, заблудиться без друга и единомышленника, – писала Александра Леонтьевна мужу. – Я еще не успела купить себе Маркса 2-ю часть. Если хочешь, чтобы я тебя крепко, крепко расцеловала, то купи его мне. Впрочем, тебя этим не соблазнишь, ты знаешь, что, как приедешь, и без Маркса, так все равно я тебя целовать буду, сколько влезет».
Позднее, в 1903 году, окидывая взглядом их драматическое прошлое, она признавалась:
«…А ведь может быть, Лешура, мы и были с тобой героями во дни нашей юности и нашей героической любви? Были! Ошибка была та, что я не знала, что люди возвышаются до героического в некоторые минуты жизни, более или менее продолжительные. Наш героический период продолжался несколько лет. Я же хотела продлить его до самой смерти. Повседневная жизнь стаскивает героев с пьедесталов, и надо благодарить судьбу, если стащит на сухое место, а не в грязь…»
Должно быть, Бострому было не очень легко с этой незаурядной, мятущейся, пассионарной женщиной. Но любовь и привязанность друг к другу возмещали им тяготы и лишения одинокой жизни, и когда из-за хозяйственных нужд они часто расставались, Бостром писал жене:
«Здравствуй, родная, дорогая, желанная моя женочка. Сейчас получил от тебя письмо от 23. Ты не знаешь, что со мной делается, когда я читаю твои строки. Нет, даже в наши годы это странно. Милая моя Санечка… Сокровище мое, а уж как мне тебя-то жалко, одинокую, и сказать не могу… Как ты радуешь меня сообщениями о Леле… Не знаю, Санечка, хорошо ли я сделал, я купил ему костюмчик… Это ему к праздничку, милому нашему сыночку. Господи, когда я вас увижу… До свидания, благодатная моя Санечка. Целую ручки твои крепко, крепко. Твой Алеша».
Вообще Алексей Аполлонович был довольно своеобразным созданием. В детстве Алеша Толстой его любил, в молодости относился с почтением, но позднее над отчимом подтрунивал и наделил его одной чертой его заклятого врага барина Краснопольского: Бостром был хром, после того как пуля графа Толстого попала ему в ногу, и именно его, Бострома, крестьяне звали «хромой барин». В остальном, правда, он был полной противоположностью князю Краснопольскому. Либерал, прогрессист, интеллигент.
Своего родного-неродного сына этот беспечный и красноречивый человек действительно любил, но был, по мнению жены, слишком мягок к нему, и Александра Леонтьевна наставляла супруга, как правильно себя с 12-летним мальчиком вести:
«Пожалуйста, вот еще, Алеша, не обращай слишком большое внимание на его способность писать и, главное, не захваливай его. Он уже теперь Бог знает что вообразил о своих способностях и, я знаю, в Самаре хвастал… Вообще мне теперь с ним опять трудно. Приходится бороться с ним и с собственным раздражением. Очень тяжело. У него теперь такое настроение, когда он ничего всерьез принимать не хочет и ему все тру-ля-ля, а это я ненавижу больше всего… Его манит только легкое и приятное».
Мания к приятному сохранилась в красном графе до последних дней жизни, он сколько мог старался избегать в жизни печального, тягостного и любил устраивать для себя и своих близких людей праздники и фейерверки, но и трудолюбию, необходимому, чтобы на праздники заработать, родители сумели его научить – так что основным чертам своей натуры Толстой был обязан именно этим без закона, но в любви жившим людям.
Способности к словотворчеству, к умению писать у Алеши Толстого стали проявляться рано. Достаточно почитать его детские письма к родителям, чтобы увидеть, как легко, свободно он владел родным языком:
«Мамуня, я сейчас написал “Бессмертное стихотворение” с одним рисунком, я ведь ужасный стихоплет. Вчера был в бане, прекрасно вымылся. Учение идет у меня все так же. Из Арифметики мы еще все на простых дробях. Из географии я нынче отвечал про Японию. Погода нынче очень скверная. Ветер так и завывает: уууу…
Мамунечка, ты не больно зазнавайся, скорей приезжай… Я прочел твою сказочку, но не пойму, что означает самый последний сон, где поют мальчики, а в них бросают цветами».
«Папе дела по горло, я ему помогаю; встаем до солнышка, будим девок молотить подсолнухи; намолотим ворошок – завтракать, после завтрака до обеда, который приходится часа в 2–3, молотим, после обеда опять работаем до заката, тут полдничаем и еще берем пряжку часов до 10.
Я присматриваю за бабами, чтобы работали, вею, иногда вожу верблюдов…»
Так протекала хуторская жизнь с ее немудреными, но очень разнообразными заботами.
«Оглядываясь, думаю, что потребность в творчестве определилась одиночеством детских лет: я рос один в созерцании, в растворении среди великих явлений земли и неба. Июльские молнии над темным садом; осенние туманы, как молоко; сухая веточка, скользящая под ветром на первом ледку пруда; зимние вьюги, засыпающие сугробами избы до самых труб; весенний шум воды, крик грачей, прилетавших на прошлогодние гнезда; люди в круговороте времени года, рождение и смерть, как восход и закат солнца, как судьба зерна; животные, птицы; козявки с красными рожицами, живущие в щелях земли; запах спелого яблока, запах костра в сумеречной лощине; мой друг Мишка Коряшонок и его рассказы; зимние вечера под лампой, книги, мечтательность (учился я, разумеется, скверно)… Вот поток дивных явлений, лившийся в глаза, в уши, вдыхаемый, осязаемый… Я медленно созревал…»
А причина, по которой Алеша рос один, упиралась все в то же: страх Александры Леонтьевны перед графом, его настоящим отцом.
«Услыхала я от Саши следующее, что боится, что граф отнимет Алешу, что уже были такие намерения».
К этому времени Александра Леонтьевна, так и не примирившись с Николаем Александровичем, примирилась по крайней мере со своими родителями.
«Тетя Маша рассказывала мне, – писала в своих мемуарах Софья Исааковна Дымшиц, – что желая сломить упорство родителей, Александра Леонтьевна отправилась к ним зимой, взяв с собой Лелю (как она звала маленького Алексея Николаевича). Когда ее родители вышли на крыльцо, из саней выскочил маленький мужичок в тулупе, повязанный оренбургским шерстяным платком, и бросился целовать бабушку и дедушек. Старики прослезились и приняли дочь с внуком. Так Алеханушка помирил мать с ее родителями».
Вначале мальчика отдали в частную школу в Саратове, куда переехала ненадолго семья в 1891 году, но через год снова вернулись на хутор, и в школу дитя не ходило. Чтобы мальчик не отставал от сверстников, ему наняли домашнего учителя.
«Мне нравится, что вы решили подготовить его дома и хорошо что в деревне, ему более чем кому другому выгоднее поступить в общественное училище сколь возможно позднее, когда он более окрепнет умом и когда ему возможно будет как-нибудь объяснить его прозвание по метрическому свидетельству, – писал дочери Леонтий Борисович Тургенев. – Этот вопрос для него будет очень тяжел, и я не без страха ожидаю для него этого удара. Дай Бог, чтобы он послужил ему в пользу серьезного, но и снисходительного взгляда на людей. Да, для него откроется трудная задача к решению, когда он узнает свое официальное имя. Затем я думал бы его в Самаре не помещать ни в гимназию, ни в реальное училище. Мне более улыбается мысль о помещении его в Морской корпус. Если вы эту мысль не оставили, то я как-нибудь сниму копию с моего указа об отставке. К этому нужно будет тебе взять метрическое свидетельство твое и Лелино. Твое свидетельство можно будет заменить копиею с протокола о записи тебя в дворянские родословные книги. Наконец, так как прошение должно идти от тебя (об определении Леши в корпус), то мне, кажется, нужно будет приложить свидетельство консистории о бывшем твоем браке и последовавшем разводе. Прости меня, ежели я заговорил об этом, не быв спрошен. Прости, ежели доставил тебе неудовольствие, но ведь когда-нибудь, и уже довольно скоро, нужно поднимать этот вопрос».
Морской кадетский корпус был упомянут Леонтием Борисовичем неслучайно. Военно-морская служба была в роду Тургеневых традиционной: прапрадед Алексея Толстого Петр Петрович Тургенев служил в армии в чине бригадира, прадед Борис Петрович был старшим адъютантом Главного штаба и вышел в отставку полковником, дед Леонтий Борисович после окончания Морского кадетского корпуса служил во флоте и вышел лейтенантом. Помимо этого боевые заслуги генерала от кавалерии Александра Федоровича Баговута, на дочери которого был женат Леонтий Борисович Тургенев, предоставляли его внукам право преимущественного зачисления в привилегированные учебные военные заведения. Но все упиралось в тот самый вопрос о происхождении ребенка, о чем с извинением писал деликатный Леонтий Борисович дочери, и никто не мог предположить, как трудно будет его решить. По справедливому замечанию Ю.Оклянского, в свои 14–15 лет Алексей Николаевич Толстой был почти бесправен: «Полу-Толстой, полу-Бостром. Сын графа, но не дворянин. Не крестьянин, не купец, не мещанин. Человек вне сословия. Некто. Никто».
Он был Толстым только по метрическому свидетельству о рождении, но чтобы поступить в гимназию, реальное училище, кадетский корпус или любое иное казенное учебное заведение Российской империи, надо было располагать свидетельством о дворянстве, которое давало губернское депутатское собрание, да плюс к этому требовалось согласие главы рода, то есть графа Николая Александровича Толстого.
Александра Леонтьевна хотела избежать обращения к бывшему мужу и пойти по иному пути: сделать так, чтобы мальчика усыновил отчим. Если бы Николай Александрович Толстой принялся возражать, то автоматически признал бы Алешу своим сыном. Если б согласился, Толстой стал Бостромом, и автором романа «Петр Первый» был бы не Алексей Николаевич Толстой, а Алексей Алексеевич Бостром. А еще неизвестно, стал бы человек с такой фамилией таким писателем.
Нашу литературу спасло то, что Бостром не был дворянином. По своему происхождению и совокупности своих заслуг Алексей Аполлонович имел право на дворянское звание, но когда в 1892 году он стал хлопотать о «записании его в надлежащую часть Самарской дворянской родословной книги», его прошение было отклонено сенатом как неправильно оформленное. Безалаберность и непрактичность Бострома сыграла с ним дурную шутку.
16 марта 1896 года Александра Леонтьевна подала прошение «о внесении в надлежащую часть Самарской Дворянской родословной книги сына ее Алексея Толстого», но пошла на хитрость и не указала, что он граф, а просто Толстой. Прошение вернули, попросив уточнить: просто Толстых в Российской империи не было. Нельзя было быть Толстым, не будучи графом. Судьба буквально насильно приклеивала к будущему советскому классику аристократический титул.
14 января 1897 года Александра Леонтьевна вторично подала прошение в депутатское собрание. На этот раз все по форме. Депутатское собрание обратилось с запросом к главе рода. Ответ Николая Александровича дышал холодом и презрением:
«Граф Н.А. Толстой письмом от 1 июля сего года уведомил г. Губернского Предводителя Дворянства, что настойчивое домогательство Тургеневой о внесении ее неизвестного ему сына в родословную его семьи вынуждает его сделать следующее заявление.
Как при оставлении семьи г. Тургеневой, бывшей его первой женой, так и при расторжении два с половиной года спустя их брака, других детей, кроме тех трех, которые у него есть (два сына и дочь), не было и по сю пору нет, и потому домогательства г. Тургеневой он находит не подлежащими удовлетворению, и что кроме его как отца, при жизни его, никакое другое лицо не вправе ходатайствовать о занесении его детей в дворянскую родословную книгу, так как по духу Российского законодательства отец считается главой семьи…»
После этого состоялось голосование, и «большинство баллов хотя и получилось за причисление Алексея Николаевича графа Толстого к роду Н.А. Толстого, но не составило двух третей…» «Посему постановили решение этого вопроса отложить».
Алеше было в эту пору 13 лет. Ни в одном из воспоминаний о Толстом, ни в одном из писем к нему, его или о нем, ни в дневниках, ни в записных книжках не говорится о том, как и когда подросток узнал о том, что Алексей Аполлонович, муж его матери, ему не отец. А отец – таинственный, далекий, непонятный граф, который не хочет его признавать. Очевидно, что мать не рассказывала ему всего, но самого главного он не мог не понимать и не знать. Неизвестно, как он к этому отнесся, но очевидно, то было одно из самых сильных потрясений в его жизни. Возможно, не сразу, возможно, сначала отмахнулся, какая разница– Бостром, Толстой, граф или не граф… Но однажды запавши в голову, эта мысль уже не давала ему покоя. И потом, одно дело степной хутор и деревенские мальчишки, которым не было дела до его происхождения – и так все понятно, барчук, и совсем другое – город, училище, школьные товарищи, которые проявляли любопытство ко всему.
Толстой не писал об этом своем переживании в своих автобиографиях, он обходил этот момент в разговорах с самыми близкими людьми, включая Бунина, но неслучайно писателя Толстого так влекли сюжеты с неожиданным возвышением людей, как Меншиков. И быть может, отсюда идет его уверенность в том, что Петр был сыном не Алексея Михайловича, а патриарха Никона, и именно от него унаследовал энергию русского работника, мужика. Наконец, не зря стал графом Симеоном Иоанновичем Невзоровым Семен Иванович Невзоров, служащий транспортной конторы из повести «Похождения Невзорова, или Ибикус».
Алексей Толстой был не единственным в русской литературе писателем, с чьим происхождением связана какая-то неясность или семейная драма. Были и Жуковский, и Герцен, и Фет, но, пожалуй, только последний так остро переживал свою дворянскую обделенность и стремился ее восстановить.
Вопросы крови волновали Толстого, однако внешне и особенно поначалу это никак не выражалось. «Алеша часто пилил, строгал и дрова колол. Алеша толстенький и жизнерадостный. Саша довольная, что он уже поступил в училище, занятая письменной работой, и стряпней, и шитьем. Было очень уютно и душевно у них…»
Так было в отрочестве, так было и позднее. Но это только казалось, что Алешка Толстой – душа нараспашку, рубаха-парень, простец, хулиган, каким он предстает в очень многих мемуарах литераторов Серебряного века, среди которых он, кажется, знал всех и все знали его. На самом деле он был скрытен, и написать не внешнюю, такую богатую, пеструю, шумную и захватывающую биографию третьего Толстого, а биографию внутреннюю, понять движения его души очень непросто – разве что можно только чуть-чуть приоткрыть завесу.
«Дорогой папочка. Ученье мое идет хорошо, только вовсе меня не спрашивают. Мальчики в нашем классе все хорошие, не то что в Самаре, только один больно зазнается, сын инспектора, но мы его укротим. Подбор учителей там очень хороший, большей частью все добрые, и ученики их слухаются.
Инспектор большой формалист и малую толику свиреп. Только географ да ботаник больно чудны, а батька, вроде Коробки, сильно жестикулирует. Математик там замечательно толковый и смирный. Вообще это училище куда лучше Самарского.
Вчера весь день шел дождь и улица превратилась в реку. Жив и здоров.
100 000 целую тебя.
Твой Леля.
Изучаем геометрию, и я теперь очень горд, и мелюзгу третьеклассников смотрю с пренебрежением».
Он взрослел действительно очень быстро, почерк, тон, содержание его писем стремительно менялись. Он читал Майн Рида, Фенимора Купера и Жюля Верна, но новые наблюдения над жизнью, проклятые вопросы начинали мучить его, и мысль о собственном графстве, нигде не называемая, все равно определяла в его развитии все.
Его притягивали не просто мальчики и девочки более старшего возраста. Его тянула иная среда, дворянская, и Бостром с его очень остро развитым социальным чувством, сам полудворянин-полумещанин, это хорошо видел. Не решаясь прямо писать молодому, хотя бы и еще не признанному пасынку-графу, в отношениях с которым неизбежно вкралась какая-то двусмысленность, Алексей Аполлонович предупреждал жену с поразительной долей трезвости и прагматичности:
«Помещичья среда, теплая, приятная среда, основанная, однако, на чужом труде, имеет большое сходство с теплицей. Не думаю, чтобы эта среда обеспечивала своим питомцам счастье в жизни. Скорее – наоборот.»…«Немудрено, что дворянская среда окружена для Лели известным ореолом. Помимо этого. Один Тургенев, да что Тургенев и Толстой, да почти вся наша литература в лице корифеев, – возводила дворянскую среду на известную высоту. Да ведь и то сказать. Много пошлых лиц знаем мы в этой среде».
А приемному сыну давал свое наставление:
«Кроме знаний, у тебя не будет ничего для борьбы за существование. Помощи ниоткуда. Напротив, все будут вредить нам с тобой за то, что мы не совсем заурядные люди. Учись, пока я за тебя тружусь, а если что со мной сделается, тебе и учиться-то будет не на что. Я не боюсь тебе это писать. Вспоминай об этом и прибавляй энергии для себя и для мамы».
Вообще вся переписка юного Алеши Толстого с его родителями и их собственная друг с другом являет собой эпистолярный роман воспитания, удивительный тем, что педагогическим результатом его оказался полный ноль. М.Пришвин, придумавший и воплотивший в жизнь идею искусства как образа поведения, недаром писал, что Алексей Толстой являет собой вопиющий пример писателя без поведения. Положим, у Пришвина были личные счеты и обиды на Толстого, но очень многие, хорошо знавшие графа как в частной, так и общественной жизни, люди находили его человеком хотя бы и талантливым, но эгоистичным и безнравственным (Бунин, Гиппиус, Булгаков, Горький, Гуль, Федин). Сыграла ли здесь свою роль дурная наследственность, среда, исключительное и очень редкое по тем здоровым временам положение единственного ребенка в семье, отрыв от своей среды или родительское воспитание, неудачное тем, что приносило прямо противоположные плоды.
«На пароходе у нас с Лелей был очень серьезный разговор о ценности жизни. Оказывается он… задумывается о том, что не стоит жить, и говорит, что не боится умереть и иногда думает о смерти, и только жаль нас. Он спрашивает: для чего жить, какая цель? Наслаждение – цель слишком низкая, а на что-нибудь крупное, на полезное дело он не чувствует себя способным. Вообще он кажется себе мелким, ничтожным, неумелым, несерьезным».
С одной стороны, какому подростку не знакомы эти переживания? Но с другой…
11 января 1898 года состоялось второе голосование по прошению Александры Леонтьевны о причислении ее сына к роду Толстых. И снова был получен отказ. 15-летний мальчик не мог этого не знать, не мог не понимать, что теперь его дальнейшая судьба находится в руках человека, которого он никогда не видел, но который дал ему жизнь и был брошен матерью; он не мог не задумываться о ней, которую он боготворил, и о причинах, толкнувших ее на этот поступок – все то, что так легко, небрежно перечислял Бунин: встречался или не встречался с графом, был его сыном или нет – действительно его мучило и какую рану нанесло его душе – этого мы не знаем и можем только догадываться, и тот же Алданов, на рассказ которого ссылался Бунин, не сам же придумал, что юный Толстой ходил к отцу и просил его признать своим сыном. С Алдановым Алексей Николаевич был одно время очень близок и мог ему о себе рассказать сокровенное. Так или иначе, но именно в изломанном отрочестве и надо искать объяснения переменчивой, порочной, поражавшей всех натуры третьего Толстого.