355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ельянов » Утро пятого дня » Текст книги (страница 2)
Утро пятого дня
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 01:00

Текст книги "Утро пятого дня"


Автор книги: Алексей Ельянов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

– Ах, вот как? Давно ли ты стал таким смелым? На коллектив плюешь? – вытаращил глаза Ковальчук.

Слово «коллектив» староста любил, пожалуй, больше всех других слов, ему нравилось в нем все: и протяжность звучания букв, и тайный смысл, и легкость произношения. Ковальчук говорил то ласково, нараспев: «Это же коллектив», то грозно, громко – тогда слово «коллектив» вылетало из его рта, как сабля из ножен. Когда Ковальчука еще только-только избрали старостой, когда он был молчаливым и даже застенчивым, слово, обозначающее какое-то большое единство, принадлежало всем нам, всем двадцати семи парням группы, которые могли что-то позволить, подняв свои руки в согласном и быстром порыве, а могли и запретить, произнести свое большое единое «Нет!». Но постепенно мы даже и не заметили, как наше общее слово староста присвоил себе. Он теперь обижался за всех нас, гордился за всех нас, выполнял или не выполнял наши коллективные обещания.

– Вы только посмотрите на него! – воскликнул Ковальчук. – Ему наплевать на весь коллектив! – Староста всплеснул руками, повернулся к ребятам вправо, влево. Можно было подумать, что он поднимает всех в атаку.

– Лёпа, кончай, не ломайся, – сказал Володька. Он, оказывается, был заодно с Ковальчуком. Ко мне подошел Завьялов.

– Ну что ты дышишь, что ты дышишь против ветра? Все в драку, а он в кусты. Все на бочку, а он жмотит! Выкладывай, как все, и Вася, и двадцать три на семь, – выпалил он.

– Времени в обрез, – заметил Колесников. Он все еще сидел на стуле мастера.


Я оглядел всех. Ребята ждали, чем кончится дело. Одни спокойно, другие с досадой: мол, тянется время, пора уже завтракать. Кое-кто подмигивал мне для бодрости. Ковальчук смотрел на меня в упор. Теперь ему нужны были не просто мои деньги, а победа надо мной. Я не знал, что делать. Не дам – подумают, что я и в самом деле крохобор. Дам – Ковальчук ухмыльнется язвительно и торжествующе.

Я опять взглянул на ребят. И вдруг увидел глаза Ильи. Тонкий, узкоплечий, он стоял у окна, крепко обвив себя длинными, скрещенными на груди руками. Казалось, он хочет согреться или соединить пальцы с пальцами у себя за спиной. Крупная голова на тонкой шее склонилась набок, черные печальные глаза смотрели вверх. Бледное удлиненное лицо наполовину было затемнено, наполовину высвечено рассеянными лучами солнца. Илья мечтал или думал, стоя в своей излюбленной позе. И, как всегда, он не проронил ни слова, пока не высказались другие.

Сейчас я бы очень хотел услышать его тихий голос. Илья почти никогда не давал определенного совета, но говорил он что-то такое, что было самым главным для твоего решения. Он как бы направлял свои рассуждения в ту или в эту сторону, он прислушивался к чему-то в себе, спрашивал. И получалось, что ты вместе с ним спрашивал себя самого о том же самом, и постепенно, как изображение на фотобумаге, для тебя прояснялась вся суть дела или спора. «Вот как он скажет, так и будет», – подумал я, все пристальнее вглядываясь в глаза Ильи.

Кто-то рванул дверь. Швабра брякнулась на пол. Вошел мастер и с ним незнакомец, был он в светлом клетчатом пиджаке. На ремне через плечо висела у него, должно быть тяжелая, кожаная сумка.

– Корреспондент из радио, – представил мастер.

Корреспондент

– Привет выпускникам, – громко сказал корреспондент. Звук «р» хрустнул у него во рту. Корреспондент был пожилым, тощим и таким высоченным, что казалось, он очень недоволен своим ростом и поэтому сутулится, склоняет голову, чтобы не выделяться среди других. И все равно он смотрит сверху вниз: глаза, внимательные и быстрые, что-то ищут в нашей мастерской, в наших лицах и взглядах. Он держался так, будто знал заранее все, что мы можем сделать, сказать или даже подумать.

Корреспондент прошелся перед нами, пожал руку старосте, Володьке и мне – мы оказались ближе к дверям.

– Что тут происходило? – недоуменно спросил мастер, поглядывая на швабру.

– Да так, думали кое о чем, – поспешил на выручку всем Иван Колесников. Он спрыгнул со стула, подошел к нам.

– Это интересно, – живо сказал корреспондент и быстро поднес к самому лицу Ивана какую-то железную штуковину наподобие большой курительной трубки. Я не сразу догадался, что это микрофон. – Тсс, – поднял он руку и попросил тишины. – Так о чем же вы думали, молодой человек? У вас у всех такие серьезные лица. Вы, наверно, думали о самом главном – как и где вы теперь будете работать?

Колесников ошалело смотрел на микрофон и на корреспондента. Судорожно глотал слюну, открывал и закрывал рот, но было слышно только кряхтенье и шмыганье носом.

– Смелее, смелее, говори, что думаешь, – подбадривал корреспондент.

– А я ни о чем и не думаю, – наконец выдавил Иван сиплым сдавленным голосом.

– Вот тебе и на, а так глубокомысленно молчал, – усмехнулся корреспондент. – Кто у вас тут староста или комсогруппорг?

– Вот он – и он, – показал мастер на Ковальчука и на Дьячкова.

– Ну, что же, выручайте всех. Какие планы у вас, как учились?

Микрофон оказался перед носом Семена Дьячкова.

– Мы хорошо учились, – сказал Дьячков. – Ну, в общем, ничего себе учились.

Корреспондент радостно закивал головой: «Правильно, хорошо говоришь».

– А потом мы стали учиться еще лучше, – брякнул раскрасневшийся Дьячков.

– Когда это потом? – удивился корреспондент.

Дьячков помолчал, тяжело вздохнул:

– Ну, после этого… после соцобязательства, – опять не совсем складно выразился Семен.

– Вы, значит, перед выпуском обязались учиться только на четыре и пять? – постарался поддержать разговор и помочь комсогруппоргу корреспондент. Он хмурился. Микрофон чуть заметно вздрагивал в его руке.

«При чем тут обязательства? – думал я. – Никому ничего мы не обещали, к чему весь этот разговор?»

– Мы, конечно, как и все группы училища, приняли на себя повышенные социалистические обязательства, – вмешался мастер. Голос у него стал неузнаваемым, деревянным, лицо потеряло живость, глаза потускнели. Корреспондент поднес микрофон к его губам. – Недавно, например, закончили ремонт станка для нашего базового предприятия. – Мастер, не поворачивая головы и туловища, словно завороженный микрофоном и рукой корреспондента, быстро махнул правой рукой в ту сторону, где стоял токарный станок.

– Интересно, очень интересно, – сказал радиокорреспондент так оживленно, будто и вправду ему было так уж интересно. – Ну, кто из вас расскажет, как вы ремонтировали станок, – громко и весело обратился он к нам. – Наверное, очень было трудно. Шутка ли, такой станочище. Наверно, громко стучали молотками, шаркали напильниками. А ну-ка покажите, как это у вас получалось. Прошу, прошу: встаньте на свои места – и за работу.

Корреспондент оживленно размахивал руками, командовал, ждал от нас каких-то шумных действий: ударов, скрежета, скрипов. Ребята нехотя разбрелись по своим местам, достали что попало из инструментальных ящиков, принялись колотить молотками и шаркать напильниками. Корреспондент подходил с микрофоном к одному, к другому, громко спрашивал, как идут дела и что мы делаем. Ребята переминались с ноги на ногу, краснели, почесывали голову, бормотали что-то невразумительное. Корреспондент вытирал платком вспотевшее лицо.

– Хватит, тишина! – крикнул он. – Что же это вы, рабочий класс? Где ваша смелость? Неужели никто из вас так и не скажет мне толком несколько фраз о своем деле?

– Мы изготовляем для своего любимого завода, – громко и дурашливо начал Колесников.

– Да не изготовляете, а ремонтируете, – раздраженно поправил мастер.

– Мы ремонтируем для своего любимого завода этот наш любимый станок. – Колесников замолчал, насупился. Смущенно молчали все ребята.

– Не ожидал, не ожидал, – искренне огорчился корреспондент. – Неужели я ошибся и пришел не в ту группу? А мне-то говорили, что именно к вам нужно идти, что дело вы знаете и так, вообще смелые, даже иногда слишком.

«Ну, что он хочет от нас? – думал я. – Все как обычно, чего тут рассказывать, разве только наврать про наш любимый-разлюбимый станочек, про наш «гроб петровских времен», как называет его мастер». Когда притащили, все подумали – легче выбросить, чем ремонтировать, но мастер сказал: «Гроб-то он гроб, но сделать из него мы должны конфетку. Во-первых, станок уникальный, завод им дорожит, новые ставит, а этот не выбрасывает – оборотистый он и компактный, в сборочном цехе, можно сказать, незаменим. А во-вторых, вам, слесарям, есть над чем голову поломать, тут вам будет и шабровка, и притирка, и доводка, и разметка, в общем, полный набор. Я специально отказался от новенького расточного, а предлагали. Соседняя группа взяла, ну и пусть. Пусть нам, как говорится, будет тяжело в учении». Было и в самом деле нелегко, пришлось попотеть. Разобрали станочек по косточкам. Кое-что тут даже заново изобрели, особенно мой Володька постарался – все что-то чертил да вычерчивал, да бубнил себе под нос, а потом выдал нам приспособление к суппорту. Но как об этом расскажешь, тут видеть надо. И потом, работа есть работа, как у всех».

Корреспондент стоял перед нами с микрофоном в руке, он ждал от нас какого-то очень интересного рассказа или разговора и был расстроен, что мы оказались такими молчунами.

– Вы поймите, – сказал он. – Меня интересуют не какие-нибудь там сверхзначительные дела, а самые обычные. Я же о них не знаю, и многие другие не знают, а стоило бы знать. Ведь это ваша жизнь. Ну, кто смелый? Попробуй ты, – сказал корреспондент, и взгляд его остановился на мне.

– Он может, – подтвердил мастер. – Он занимается в литкружке. Он может даже стихи почитать…

– Не стихи мне сейчас нужны, а серьезные мысли о деле, – сердито сказал корреспондент.

– У него стихотворение о станке, – пояснил оробевший мастер.

– Ах, вот что? Это интересно, – повеселел корреспондент, и микрофон очутился перед моим носом.

Тихо стало вокруг. Запрыгали и разбежались все мысли, все слова, все, что было в моей памяти. И чем дольше я молчал, тем страшнее была тишина. Все смотрели на меня, ждали моих слов, мне показалось, что сейчас молчат и прислушиваются к репродукторам тысячи людей. Нужно сказать хоть что-нибудь, нельзя больше тянуть. И потом все крутятся и крутятся маленькие колеса в кожаной раскрытой сумке, оказавшейся магнитофоном. На эти колеса наматывается тонкая и узкая пленка, она, должно быть, очень дорогая, а я ее порчу и все стою как болван, и от моего молчания уже всем противно. Властно и требовательно дрожит передо мной поблескивающая решетка микрофона. Наконец я вздохнул и громко выкрикнул:

– Ремонт станка!

– Это что, так называется твое стихотворение?

Я кивнул.

– Тогда скажи еще раз, потише, – попросил корреспондент.

Я собрался с духом, раскрыл рот и услышал сиплый шепот:

– Ремонт станка.

– Теперь погромче.

Я повторил название своего стихотворения.

Что это за странная штука была передо мной – этот маленький подслушиватель моих слов и мыслей, моего дыхания и даже стыда.

– Хватит, спасибо, – сказал корреспондент, когда я прочел стихотворение до середины. Я остановился на словах: «Мы вправе себя называть мастерами…»

– Это хорошо ты подметил, – похвалил корреспондент. – Вы теперь настоящие мастера своего дела. Станок вы сегодня закончили и сдаете. У вас, конечно, приподнятое настроение?..

Удивительное дело – никто из нас, ни ребята ни мастер, не поправили корреспондента. Не сегодня мы сдаем станок, а сдали его уже больше месяца назад.

– Ты на нем пробовал работать? – спросил меня корреспондент.

– В общем-то, да, – сказал я неправду. Почему я соврал, сам не знаю. Уж очень пристально смотрел на меня корреспондент, и уж очень ему хотелось, я это видел по глазам, услышать от меня именно то, что я сказал.

– Хотел бы стать еще и токарем? – спросил корреспондент.

– Хотел бы, – опять соврал я.

– Ты, наверное, хорошо учишься? – Он спрашивал быстро, не давая подумать.

– Да как будто бы ничего… Только вот по французскому слабовато.

– По французскому? – удивился корреспондент. – Вы изучаете французский язык?

– Ну да, все три года.

– А ну-ка скажи что-нибудь… Давай-давай, не стесняйся.

От позора меня спас дежурный по группе, Саня Сидоров. Он влетел в мастерскую с торжествующим криком:

– Пацаны, все на столе! Чай стынет!

В мастерской поднялся шум, гвалт, кто-то рванулся к двери.

– Нет, нет, – остановил нас корреспондент. – Еще немного, и мы закончим разговор. А сейчас я спрошу вот у этого молодого человека: что было самым трудным за годы учебы?

Корреспондент подошел к Илье.

Головин все еще стоял у окна. На корреспондента он смотрел спокойно, без смущения. Он помолчал, подумал.

– Самым трудным… – негромко начал он. – Много было самого трудного, но, пожалуй, труднее всего было учиться здесь и заканчивать десятый класс.

– Да, это действительно нелегко, – согласился корреспондент. – Ну и как, успешно закончили?

– Плохо, с тройками, – признался Илья.

– Ну, все-таки закончили, а это главное, – постарался утешить корреспондент.

– Нет, это не главное, – сказал Илья. – Я хочу дальше учиться, а с тройками мне будет труднее.

– Ах, вон у вас какие мечты. Похвально. И куда же вы собираетесь поступить?

– В университет, на биофак.

– Так что же, окажется, что вы напрасно приобрели свою специальность слесаря?

– Не напрасно, она мне пригодится когда-нибудь. Мужчина все должен знать. Но я не люблю слесарное дело.

– Вот так раз, – удивился корреспондент. И все мы удивились. И наш мастер. Илья был одним из лучших его учеников. Все, что он делал, получалось у него аккуратно, точно, правда, не так быстро, как у других. А я еще удивился смелости Ильи. Он говорил только правду и не поддакивал, как я, не придумывал, чего нет и не может быть. Ведь я тоже мог бы сказать, что мечтаю писать стихи. Но струсил. Да, конечно, еще как струсил! Стать поэтом – это не то что стать биологом, ученым. Попробуй скажи про такое. Подумать страшно. Но все равно я должен был сказать правду. Вот когда соберутся друзья в мой день рождения, пообещаю им всегда и всюду говорить только правду.


– Но почему вас интересует именно биология? Может быть, вы ошибаетесь в своем желании так же, как ошиблись, поступив в ремесленное? – спросил корреспондент.

– Я не жалею, что поступил сюда. Здесь только я и понял, что буду биологом.

«А вот я еще ничего не понял, – подумал я с огорчением. – Да и вряд ли кто-нибудь из всей нашей группы знает наверняка, кем он должен стать, что он любит, а что не любит. Вот разве что Володька уже определился. И Губарик. Ему все равно, где работать, лишь бы не работать».

– Что же вас так привлекает в биологии? – корреспондент задал этот вопрос с живым интересом, теперь это был уже разговор не для микрофона.

Илья задумался. Большие печальные его глаза смотрели куда-то в пространство или в себя. Головин молчал долго. Ребята стали подбираться к выходу. Я услышал недовольное ворчание старосты: «Ну и жизнь пошла. Один поэт, другой биолог. А кто же работать будет?».

– Зарплата его привлекает, большая деньга, – не удержался кусачий Завьялов. – Напильник ему не с руки. Ему подавай работу в белом халате.

– И в белых тапочках, – зашептал Иван Колесников. – Я всегда знал, что он чистоплюй, этот Головин. Помню, когда пропалывали колхозную свеклу, все голыми руками траву дергают, а он в перчатках. Бережливый, – сказал Иван почему-то с осуждением.

– А ты колючки дергал? – негромко спросил мой Володька.

– Ну, а чё? – не понял иронию Колесников.

– Да не чё, дурачок, вот ты чё, – хохотнул Володька. Он любил кого-нибудь поддеть.

– Я считаю, – начал Илья, – что биология самая важная наука. За ней будущее. Если мы узнаем тайну белковой клетки, люди смогут управлять всей жизнью на Земле.

– А не опасно это – управлять… – спросил корреспондент.

– Не знаю, – сказал Илья. – Может быть, и опасно. Я еще про это не думал.

– Ну-ка, признайся, – с дружеской усмешкой спросил корреспондент, – собираешься открыть секрет белка?

– Собираюсь, – сказал Илья и тоже едва заметно улыбнулся.

– Смело, однако, смело. Ты не из трусливых.

– Как раз я из трусливых, – вдруг сказал Головин.

– Ну уж. На тебя это не похоже. Большие открытия и трусость несовместимы.

– Почему же несовместимы? Один молодой биолог доказывает, что смелость и трусость равноценны в природе. Для сохранения вида это все равно. Смелые умеют хорошо убивать друг друга, а трусливые вовремя затаиться. Это очень нужно для продления жизни. Этот закон ученый выявил на петухах. Он долго за ними наблюдал.

– Может быть, в биологии это и так, но вообще-то такая теория мне не по душе. Трусость не люблю, если даже она и полезна для продления жизни, – горячо заявил корреспондент.

«Он прав, – подумал я. – Илья Головин ошибается. Говорит о трусости, а сам держится смело, честно. Совсем не так, как вел себя перед микрофоном я. Хорошо еще, что я прочел стихотворение – не струсил. Его теперь, наверно, будут передавать по радио – и услышат все».

Не сразу я понял по-настоящему, что произошло. А когда понял – дух захватило. Как будто бы я стал выше ростом и шире в плечах, как будто бы теперь все должны были как-то иначе смотреть на меня, иначе разговаривать со мной. Как будто бы я совершил подвиг или одержал победу.

Все изменилось во мне и вокруг. Просторнее стала мастерская, светлее ее грязные окна, радостнее лица у ребят. Один только Ковальчук посматривал на меня насупленно. «Да отдам я тебе деньги, что посматриваешь, – думал я. – Все равно теперь не ты победил, а я».

Теперь мне казалось, я мог бы отдать все свои деньги до последней копейки, отдать на что угодно, даже на какую-нибудь ерунду. И мне стало немного стыдно, что я повздорил с Ковальчуком, и так хорошо, как будто бы мой день рождения уже наступил.

Я представил, как в субботу соберутся мои гости, а в это время голос диктора назовет по радио мое имя – и все услышат мое стихотворение. Станут поздравлять. Больше всего хотелось, чтобы меня услышала Люба Звягинцева, Тараканиха. Эх, если бы в эту минуту оказались рядом со мной отец и мать!

Распахнулась дверь. Дежурный по столовой заорал:

– Робя! Ну чего вы?! Все остыло!

На этот раз трудно было нас удержать. Наскоро попрощавшись с корреспондентом, мы помчались в столовку.

Бить, так первым

Столовка. Большущий зал. Три длинных ряда столов справа, три слева. Широкое раздаточное окно. За ним потные сердитые поварихи.

Мы с Володькой сели за стол друг против друга. Рядом оказались Ковальчук и Губаревский. За соседним столом уже сопел и жевал красавчик Фофанов. У него и в самом деле был подбит глаз. Фофанова я не видел в мастерской, когда староста собирал деньги. Он пришел прямо в столовую. Рядом с ним сидел его друг Завьялов, напротив уминал хлеб Колесо. Спиной ко мне склонился над столом Илья Головин. Он что-то негромко рассказывал. Завьялов часто перебивал его, пытался растолковать что-то свое, но были слышны одни лишь только его: «и ха, и Вася…»

Жарко было в столовой и душно. Тяжелый густой дух шел от комковатой пшенной каши. Такую кашу и еще макароны я ел почти все три года. Да что там три – пять лет детдома тоже запомнились мне макаронами и пшенной кашей. Здесь только порции посолиднее и хлеба побольше. И еще здесь в столовке повеселее.

Ребята нашего детдома в столовке бузили редко – были заняты самым важным делом: едой. Так старательно мы относились к этому делу в наши голодные детдомовские времена, что если случались у нас тогда стычки за столом, то они были быстрые, злые.


Тут, в ремесленном, ребята схватывались друг с другом, кажется, во всякую минуту, но почти всегда благодушно – поворчат друг на друга и перестанут. И что уж совсем не было похоже на детдом – перестрелка хлебом. Когда ко мне прилетала чья-нибудь хлебная корка, я сердился, и первым моим желанием было поднять корку и съесть. Сколько я ни говорил, ни убеждал, ничего не помогало. Кидались, кто в кого попаяет, исподтишка. Особенно любили досаждать этим Губарику.

Обычно он обедал за самым последним столом, туда и летели хлебные огрызки, мелкие кости, плохо сваренная свекла из борща. Это называлось «устроить шрапнель по тухлой печенке».

Губаревский любил поговорить о своей больной печени. Ребята посмеивались над ним, считали, что Губарик ловкачит, – больная печенка спасала его от многих неприятных дел. «Что я, виноват, – оправдывался Губарик. – Это у меня наследственное».

Пшенную кашу Губаревский глотал со страстью. Он даже по сторонам не смотрел, когда ел. Я пока уставился в свою тарелку, молчал. Молчали все, вся наша группа. Так никогда не бывало. Должно быть, каждый вспоминал недавнюю встречу с журналистом. Я все еще не мог поверить, что мое стихотворение записано на пленку и будет передано по радио. Стыдно только, если передадут и мои враки про станок, и это мое признание насчет французского языка. Подумаешь, француз, парле ву франсе! Я и знаю-то всего несколько слов, а заявил так, будто кумекаю что-то. Противно было думать об этом.

Но еще противнее было сидеть рядом со старостой, видеть его тяжелое скуластое лицо. Его мелкие подлавливания надоели и опротивели мне за три года до того, что теперь, видно, не скоро я их забуду.

– Ленька, ты стихи давно пишешь? – неожиданно спросил меня Губарик.

– С детства, – сказал я. – Еще когда был жив отец. Я ему показал, а он похвалил. Ну и пошло.

– Это у тебя наследственное? – опять спросил Губарик.

– Нет, отец петь любил. – Я был рад, что меня спрашивают об этом так серьезно.

– По пьянке все поют, – хмыкнул Ковальчук.

– Он пел по-настоящему, даже в театре, – с обидой и раздражением сказал я.

– Тоже мне артист! – покачал головой Ковальчук. – Сразу видно по морде.

– Откуда ты знаешь, какой он был? – закричал я. И тут же вспомнил, что показывал когда-то ему фотографию отца. Это была маленькая любительская фотокарточка еще довоенного времени, пожелтевшая, помятая. Отец почему-то выглядел на ней больным стариком. Впалые щеки были небриты, топорщились большие уши, тревожно смотрели глубоко запавшие глаза. Ковальчук взглянул тогда на фотокарточку, криво улыбнулся и спросил: «А чего это он такой зачуханный? Пьяный, что ли, фотографировался?» Теперь я вспомнил все это. Мне стало так обидно за отца, что я едва справился с собой и чуть не швырнул комком каши в лицо старосте. Как он смеет говорить о моем отце? Какое его дурацкое дело? Никогда я ему этого не прощу.

– Ты напишешь о ремесленном училище? – опять спросил Губарик.

Я промолчал.

– Знаем мы этих поэтов, – сказал Ковальчук. – Врали и врут.

– Чем больше соврешь, тем дороже стоит, – вмешался Завьялов.

– А ты бы мог рассказать про всю нашу жизнь, вот как есть? – не отставал Губарик.

– Почему бы и нет, – буркнул я.

Мне было все труднее разговаривать. Я теперь не только не мог смотреть на Ковальчука, слышать его ехидный голос, мне было трудно думать и даже, кажется, дышать при нем. Но Губарик уже не мог остановиться:

– А ты про всю, про всю правду расскажешь? И даже про то, как мы очки втирали с этим нашим станком?

– Что-то я таких книг не читал, – горячо вступил в разговор Завьялыч. – Ну кто про нас всю правду пишет? Есть такие?

– Конечно, есть, – сказал я.

– Ну, кто? – вытаращился на меня Завьялыч.

– Есть один такой писатель.

– Ну-ка, ну-ка, – тоже с интересом уставился на меня Володька.

– Андрей Фролов, – сказал я. – Вы его не знаете. Его никто еще не знает. Но скоро узнают. Он пишет роман про всех нас. Он тоже был ремесленником. А теперь в нашем кружке. Он пишет здорово, я читал.

– Твой Фролов такой же шкет, как и ты? – спросил староста.

– Ему двадцать четыре года, – зло выпалил я так, будто бы это мое признание могло ударить Ковальчука.

– Ну, тогда понятно, такой же лопух, – хмыкнул староста. Он не спеша отхлебывал чай, жевал хлеб, чавкал.

– Сам ты лопух, – огрызнулся я.

– Что ты сказал?! – угрожающе прищурился староста.

Вдруг на стол шлепнулся хлебный огрызок, потом еще один. Начали обстреливать Губарика.

Я оглянулся: кто бросает? И в это время кусок хлеба попал старосте прямо в стакан с чаем. Брызги полетели ему в лицо. Кто-то хихикнул. Я тоже улыбался не без удовольствия.

– Чё ты лыбишься, чё лыбишься?! – заорал на меня Ковальчук. Он ложкой вычерпнул из стакана хлебную корку вместе с чаем и с яростью плеснул мне в лицо.

Я обомлел. Даже привстал. Ковальчук зло смотрел на меня снизу вверх.

– Тебе сразу врезать или немного попозже? – процедил я сквозь зубы.

К нашему столу подошел дежурный мастер:

– Хватит, чего не поделили? А ты, староста, почему позволяешь? Думаете, выпускники, так вам теперь и море по колено? Еще можем справиться. Выгоним без аттестата – и дело с концом.

– Этому вашему старосте сегодня обломится, – с ненавистью пообещал я и вышел из-за стола.

Нет уж. Теперь я ему не прощу. Надо ему отомстить за все три года!

Месть и только месть! Она бушевала во мне. Она хотела, чтобы я сразился с моим обидчиком не просто на кулаках – на конях, с копьем в руке, перед всеми, перед большими двумя армиями, как на Куликовом поле, или чтобы я поднял огромную богатырскую палицу и грохнул ею обо что-нибудь с такой силой, что только искры вокруг, точно молнии, и чтобы от одного только страха упал передо мной обидчик и валялся бы в ногах, и умолял меня о пощаде.

В дверях столовой я столкнулся с тугим животом коротышки Черчилля, нашего преподавателя спецтехнологии, самого странного на вид человека во всем училище: у него не было шеи, большая лысая голова росла прямо из плеч, уши топорщились, будто их когда-то пытались оторвать, нос напоминал бородавку, разросшуюся до размеров кулака, из растопыренных ноздрей непрерывно шел дым, – Черчилль всегда курил сигарету, за что и получил свое прозвище: тот, настоящий Черчилль, постоянно курил сигару. Длинный-предлинный мундштук из разноцветного плексигласа торчал у нашего преподавателя как раз посредине рта.

Голос Черчилля был глухой, утробный, разговаривал он тихо, но слышали его все. Черчилль никогда не наказывал, он только долго-долго смотрел на провинившегося выпученными немигающими глазами, полными холода и силы; от этого взгляда даже самые отчаянные немели, оседали, таяли, теряли волю к сопротивлению. Кто-то сказал, что Черчилль потому так умеет смотреть, что летал во время войны на пикирующем бомбардировщике.

Глаза Черчилля и в самом деле как будто бы спикировали на меня в дверях столовой, а потом что-то забулькало, заклокотало в его горле, но вместо слов изо рта и ноздрей вывалился дым. Я торопливо извинился и прошмыгнул в дверь.

Нет, не только я сам столкнулся с толстым и тугим животом Черчилля, – ударилась о него моя месть, мой богатырский пыл. Я представил, как мне нелегко будет драться с парнем раза в два сильнее меня, да еще со старостой группы. Если к тому же об этом узнает начальство, наверняка не миновать кары, и не маленькой – может быть, даже исключения из училища с одной только справкой об окончании трех курсов. Тогда ни одно предприятие не возьмет меня на хорошую работу, я это знаю, у нас уже были такие случаи.

Не дерись, отстань, промолчи. Никто тебя не осудит. Все поймут, почему ты отказался от драки. А если кто и не поймет – не беда, скоро все разойдутся в разные стороны, и больше, может быть, ни разу в жизни ни один из нас не встретится с другими.

Зачем губить нынешний день, а может быть, и не только нынешний? Уж лучше отомсти стихами. Напиши что-нибудь такое…

Стихами? Разве проймут Ковальчука стихи? Только кулак может заставить его заткнуться. Сколько раз в детдоме мне приходилось защищать честь, хлеб, сон одним лишь кулаком. Кулак и в ремесленном училище считался самым веским доводом. Кто сильнее, тот и прав. А сегодня, если будет драка, она совсем не простая. Она и за меня, и за моего отца. Ему, наверное, тоже не раз приходилось встречаться вот с такими Ковальчуками. Надо быть решительным и смелым, нужно вспомнить все приемы, каким обучал меня Володька.

Когда он учил меня боксировать, то приговаривал: «Не ленись, не ленись, это дело нужно на всякий случай».

«Какой он, этот «всякий случай»?» – думал я и представлял темную ночь, себя с девушкой и двоих бандитов. Я их расшвыриваю и благодарю Володьку за кулачную науку. И еще я представлял себе рукопашный бой, если вдруг случится война. Я тоже бью направо и налево. Спасаю себя и друзей. И опять благодарю Володьку. Когда я размышлял о всяких «крайних случаях», мой кулак разрастался в моем воображении до такой величины, что мог сокрушить даже камень. И вот он пришел, этот случай.

Выходят пацаны из столовой. Сейчас они свернут налево, в мастерскую. Туда скоро придет наш мастер.

Вот уже выполз из столовой худущий Завьялов. От сытости и тепла у него стало совсем темным широкое родимое пятно на лбу, над самыми бровями. Завьялыч жевал на ходу, щурил глаза и шмыгал носом. Он шмыгнул и для меня: мол, я на твоей стороне. Но сказал совсем другое:

– Вишь, как бывает, и сам погорел. – Это он припомнил мне недавний разговор о мщении в Лесопарке, когда я отказался от драки. Завьялов пнул передо мной хлипкую фанерную дверь, вошел в мастерскую.

Из столовки теперь выкатился толстый Колесников. Подошел, посоветовал с усмешкой:

– Ты его сразу хватай под мышки, он щекотки боится.

– Отстань, – сказал я.

– Или разбегись по коридору – и в живот. Забодай его, как только он покажется на пороге.

– Иди ты, Ванька, подальше. Сам знаю, что мне делать.

Иван ушел. Появился Володька. Довольный, невозмутимый, сильный. Неужели ни капельки не переживает? Неужели даже не предложит мне свою помощь?

– Слушай, Лёпа. Ни к чему все это. Может, не сегодня? Подловим его на улице после училища, хочешь?

– Шагай, шагай. Я и без тебя справлюсь.

Глаза мои сказали куда больше, чем слова. Володька опустил голову, шагнул в мастерскую.

Только теперь я понял, что стою на самом людном месте. Даже не знаю, почему я выбрал этот перекресток – напротив дверь столовой, справа и слева двери мастерских. Здесь нужно было встречать каждого бодрым видом или улыбкой, – мол, я спокоен перед боем.

А спокойствия как раз у меня и не было. Не было и смелости. Все больше я остывал. Глупыми уже казались мне слова вызова. Я даже готов был простить Ковальчука. Ведь он не нарочно, не просто так взял да плеснул: его обрызгали, испортили ему чай, а я еще тут сунулся со своей ухмылочкой. Конечно, трудно такое стерпеть. И я бы, может быть, не выдержал.

Я вышел в гардероб. Прошелся даже туда и обратно по улице, а когда вернулся, оказалось, что взяться за ручку и открыть двери в мастерскую, куда так просто и легко вбегал я много раз, нет у меня теперь ни сил, ни воли.

Собрался с духом, открыл. Увидел сразу все: и большие закоптелые окна, и стол мастера на деревянном постаменте, и ребят перед ним; они собрались в кружок и не заметили, что я вошел, как будто не было ничего интереснее анекдота, который рассказывал Иван Колесников; увидел я и Володьку, в стороне от всех, рядом с токарным станком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю