Текст книги "Равноденствия. Новая мистическая волна"
Автор книги: Алексей Авдеев
Соавторы: Юрий Мамлеев,Николай Григорьев,Наталья Макеева,Наталья Гилярова,Сергей Рябов,Ольга Козарезова,Александр Холин,Наталия Силкан-Буттхоф,Марина Брыкалова,Алексей Воинов
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Анна Сусид
Наваждение
При свете дня оно становилось едва ли не забавным, детской страшилкой, чернильной кляксой на листе трёхкопеечной школьной тетради… Но днём он почти не жил – день не любил, видя в нём только всю ту же скуку дешёвой бумаги, разграфлённой синей клеткой, преддверие кошмара канцелярий, земных и небесных, не выполненное в сотый раз домашнее задание, насильственное обучение нелюбимому предмету, – оттого всего себя приберегал к вечеру. И тут-то оно и накатывало, сводя на нет все его благие намерения и вдохновенные порывы, – Наваждение.
В помощь тому успешно работало им замечаемое: мини-пропасти земляных карьеров, например, – они темнели вдоль обочин долго не заживающими ранами, на дне – болотистое месиво. Впрочем, он на улицу выходил редко, а окно его комнаты играло в гляделки с окнами дома напротив, причём большая часть его времени истекала в этой самой комнате с сумрачными занавесками и хламным письменным столом. Были тут и книги: проводники Наваждению, тяжёлые ряды томов на грозящих крушением полках. И ещё горка, хранящая коллекцию разномастной посуды и коробочек с холостяцкой галантереей.
А сам он был ещё вовсе не стар, а скорее совсем молод. Последней пищей его наваждению стал знаменитый фильм, снятый любителем Брейгеля, – точнее, тот эпизод в первой части, где посреди двора три дюжих молодца макают нашкодившего менестреля в рачительно припасённый чан с бурлящим кипятком.
Менестрель блеснул белками сожжённых глаз на сожжённом лице и хрипло пообещал вернуться. Вернулся он через час экранного времени, но отношения к делу это уже не имеет.
Итак, секрет Наваждения приоткрыт. Фильм кончился около одиннадцати, и предстояла долгая ночь блажных мук. Блажных и блаженных: чан напомнил ему колодец собственных дрём наяву; влага в том колодце была тёмно-синей, под стать занавескам, и сулила избавление от суеты пяти чувств. В каком-то смутном смысле этот колодец был – его единственный дом. Видение колодца обостряло боль, причиняемую соприкосновением с предметами, и человек плакал; плакали глаза, которые рука мечтала истребить, лишь заснёт мозг.
Об этом напомнил менестрель.
Что лежало в истоке Наваждения, он не знал. Подозревал свой панический, с детства, страх перед слепотой – с детства был сильно близорук, – и боязнь резкого света и пёстрого людского круговорота, и потуги странной, нездешней памяти, прокладывающей себе путь на ощупь. Но точно не знал ничего, да и бранил себя за гадания: драгоценные часы свободы от морока надо было успеть отдать другому, а в остальные – следить за рукой, за тем, чтобы иглы и бритвы оставались надёжно запрятанными в недрах мерцающей щербатым стеклом горки, и изобретать для руки аргументы в пользу защиты.
Колодец сам по себе не был Наваждением, но был всё же частью его или, вернее, фоном, глаза в колодце оказались бы не нужны.
В числе аргументов, приводимых руке, было: во-первых, то, как сделается беспомощен её хозяин, и без того одинокий и тихий среди говорливых и кучных собратьев; и, во-вторых, то, как станут мучительны и сложны нелюбимые, но потребные для существования занятия, и невозможны – немногие любимые.
Но рука – жёлтая, костлявая, с синеватыми когтями (обезьянничала колодец) – насмешливым жестом отметала доводы – ей равно были в тягость все его занятия, и любимые, и нелюбимые, что до известной степени объясняло её поведение.
Он воображал, вызывал в нестерпимой живости унизительную (ибо физическую) и ужасную боль, которая пронижет (и бесполезно разбудит) мозг; скорчит в акробатической судороге тело и резанёт по ошарашенным нервам; и – тускло, затухающе (сквозь кровь, слизь, слёзы) – индиговые занавески, окно и жизнь за ними, и после – бесконечный слепой ад раскаяния.
Но, Господи!.. И боль, и ад отчего-то были угодны матовеющему за кадром колодцу. И к утру жарко ноющие, напряжённые глазные яблоки сами чуть не просили об одолжении – никакого наркоза, непреодолимый соблазн!
Раньше спасало зеркало.
Он не то чтобы был исключительно хорош собой, но и не дурён. То есть даже весьма недурен, и лакомился втихомолку ребяческим нарциссизмом, и зеркалами в какой-то не столь уж давний год обвешал и заставил все незанятые места. И рука его была – бела и изящнопала; и изящным движением откидывала вольную прядь с белого лба. И зовущая гладь колодца едва брезжила в нежной неопределённости его предрассветных снов. Да и Наваждение было тоже ещё совсем юным.
А лучше всего на его лице были как раз глаза – янтарно-карие с таинственной прозеленью, – и он, беря в послушную пока руку одно из своих зеркалец, таял в мшистой глубине собственного взгляда. Речи не могло идти о том, чтобы лишить себя подобного наслаждения! И мир… Мир, полный чужих глаз, запечатлевших его отражения…
Тогда он ещё умел иногда спать по ночам.
Но сейчас – шёл другой год и шла, сочилась по каплям жуткая бессонная ночь. Полно вам: «да был ли мальчик?» Единственное уцелевшее зеркало из его собрания показывало мутную мучнистую физиономию Пьеро в отставке: набрякшие веки, тоскливая желтизна взамен янтаря, затвердевший в горькой складке рот. Этого лица нисколько будет не жаль.
Отвлечься, взять книгу… «Вон, гадостная слизь! Наружу хлынь!» – Билли, старик, такого я от тебя не ждал.
В колодце нет книжных полок. Нет никаких полок вообще – Алиса ошиблась: в темноте немудрено.
Но близился ранний апрельский рассвет – мрак ночных штор просветлеет игрой прозрачно-голубоватых бликов, разноцветные пятна запляшут на пузатых боках фужеров за стеклом горки, – какое счастье: увидеть рассвет! И он ляжет наконец в постель. Наваждение отступит – он теперь спит без снов.
В колодце не нужны глаза… Менестрель с закатившимися белками. Земляные ямы на морщинистом лике Глостера. Вы слышите шум моря? Нет – это местность близ Дувра, болотистое месиво.
У него давно нет часов, он напутал – ещё глубокая ночь, ещё надолго. Темно. Электрический свет слишком резок. Он рад, что не видит очертании предметов. Боится нечаянно чего-нибудь коснуться. Днём живут другие. Ночь принадлежит Наваждению. Хлынуть наружу – через глаза.
На тихие воды его колодца никогда не снизольётся Свет, что не от человека и не от солнца.
Он трёт веки.
Он поднялся с кушетки, щёлкнул выключателем и, жмурясь, прошёл мимо письменного стола, засыпанного старыми газетами и огрызками карандашей и яблок, – к горке, запертой на щегольской ключик. Щёлкнул ключиком и достал красивую жестяную коробку из-под съеденных в начале века леденцов. Прошёл обратно и, полулежа на кушетке, рассыпал перед собой (одно из его ночных дел: ворох сокровищ ласкать пальцами и взглядом) медную шишечку от бабушкиной кровати, большие запонки из красноватой в прожилках яшмы, шёлково шуршащую розу с девичьей шляпки, прелестно-непристойный брелок для ключей, восточный оберег – синее, белое, голубое стекло, слитое в глаз со зрачком, – и много ещё чудес в том же роде… И маленькую, деревянную, гладко выточенную, приятную на ощупь игольницу с полным набором иголок, больших и малых, – вещь, в любом хозяйстве необходимая позарез.
Марина Брыкалова
Коридор
Тебе, Тайное Солнце моей жизни, посвящаю…
…Мы все ещё идём по одному пути. Белые стены Коридора смыкаются где-то недостижимо вверху. Темно. Я не вижу тебя, но ясно слышу твоё дыхание. Рядом. Почти у плеча.
Вдалеке мигает лампочка. Всё ближе. Лёгкий пятачок света. Нам опять не удалось разминуться в темноте Коридора. Путь един.
Ощущение присутствия перерастает в неодолимое желание. Я хочу тебя. Здесь. Сейчас. Прямо на холодном каменном полу. Прямо в темноте. Но давящая на плечи тяжесть лет сковывает движения. Привычка к аскетизму окаменила тело. Отсутствие тебя казалось таким привычным, что узнавание начинает страшить.
Но я хочу тебя. Душой. Хотя бы душой, если, кроме неё, не осталось больше ничего.
Коридор расширяется. Уже не нащупаешь стен вытянутыми руками. Темнота редеет, но от этого становится какой-то по-особому вязкой, не даёт дышать.
Или это просто сгущаются мысли? Твои мысли; смешиваются с моими, и этот липкий поток, извиваясь, как змеиный хвост, движется где-то впереди, за ним не поспеваешь.
Мысли улетают. Остаётся безмолвие. Позади теплится огонёк. Похоже, это ты зажёг спичку, чтобы различить контуры моей фигуры. Вспоминаешь? Или боишься, ошибясь, принять меня за другую. Или другую – за меня?
Тихо. Только эхо шагов. Словно дождевые капли разбиваются о камень.
Отстань! Всё равно не догонишь. Не обернусь. Слишком люблю тебя, потому не обернусь. Не хочу, чтобы ты увидел Время на моем лице. Пусть мне вечно останется семнадцать!
Коридор нескончаем. Всё те же белые стены,? замшевые от темноты. Те же уходящие в никуда своды. Блуждающие огоньки вверху. Лабиринт Минотавра.
Я чувствую твоё присутствие, но боюсь остановиться. Искушение слишком велико. Упасть в тебя и забыться. Отбросить собственную эфемерную личность, сотканную из мерцающих, спрессованных минут. Остановить течение Времени.
А перед глазами, вторым планом, на фоне уже привычных стен, прокручивается тошнотворно-знакомое кино памяти. Ветер, врывающийся в балконную дверь, снежные горы, размазанные по горизонту, как пломбирное мороженое, и мы, обнявшись, наблюдаем на взмокшем от дождя небе две ослепительные радуги.
Это было всегда, но в то же время отсутствовало Я в каком-то конкретном пространстве и времени. Я отчетливо помню твои глаза. Карие, улыбчивые, кошачьи. Не лицо – целая летопись, оргазмическая вспышка света, обнажающая пугающую пустоту окружающего мира. Ты никогда не был только моим, хотя моя душа всегда принадлежала тебе одному…
О, Ученик, ты, произнёсший клятву Служения, помни, что отныне каждый твой поступок, каждая твоя мысль должны приближать тебя к Вечному.
Ты, узревший Бога в собственной Душе, вырвавший из неё вековой росток зла, не забывай, что даже за шаг до вершины ещё можно сорваться вниз…
Все, что были до тебя, все, что пришли после, канули куда-то. Ищи – и не найдёшь. Только твои печальные, колдовские глаза, Адепт, опрокинутые в потаённые глубины моей памяти, только они знают, как я люблю тебя…
Внутренний факел вспыхивает и снова меркнет. За ювелирной отточенностью формы проглядывает пугающая пустота смысла. Мы течём во времени, как реки. Время – наша единственная ось координат. Пространства не существует. Есть только бесконечно длинный белый коридор.
…Но как же я всё-таки хочу тебя! Даже пальцы дрожат, когда подношу к губам сигарету. Липкий приторный дым наполняет легкие. Я так и не научилась курить. Да и зачем все это? К чему глупые фрейдистские символы. Они не заменят живого тела. Тёплого тела рядом.
Мрак всё реже. Поворот. Ещё поворот.
Вспыхнула мысль: неужели мы всё ещё так безумно близки? И тошнотворные совокупления с нелюбимыми существами в холодных постелях не стёрли священного клейма предопределённости на наших судьбах? Неужели ничего этого не было, мы расстались только вчера и мое тело знало тебя одного… Нет, не было ничего, даже этого, – только сон…
Свет всё ярче. Твои шаги, позади, кажутся мне эхом собственного «Я». Только бы не дрогнул голос, когда придётся заговорить. Только бы в глазах не отразилась Любовь. Не хочу, чтобы ты знал, что я тебя…
– Любишь! – раздался шёпот у самого уха.
«Померещилось», – подумала я. Но сознание отметило, что голос всё тот же, бархатный, властный, нежный.
– Нет!!!
– Да, – снова голос как будто выплыл из ниоткуда.
– Нет, – почти простонала, пытаясь подавить снова вспыхнувшее желание. – Уходи!
Но горячая рука властно легла на плечо. Словно ударило током. Вспомнилось первое прикосновение. Много лет назад. Когда между нашими ладонями вспыхнуло пламя, и мир, закачавшись, на миг утратил очертания.
Шаг. Ещё. Неужели – День? Неужели – конец Коридора? Не верилось.
Как через хобот подзорной трубы, вдали, там, где почти смыкались гладкие плоскости стен, просвечивало голубое небо сквозь паутину решетчатой тюремной двери. Как я и предполагала, Коридор обрывался… Бесконечностью.
Подбежала, впилась руками в мерзлые прутья, попыталась сорвать с петель. Дверь не поддалась.
Посмотрела вниз, – но и внизу, как и сверху, было только небо, разрежённая синяя пустота. И ни единого облачка… Ужасающе длинный Коридор, свернувшийся гигантскими спиралями, висел прямо в воздухе. Лишь где-то бесконечно далеко внизу чёрно-зелёной точкой маячила Земля, – всё, что от неё осталось.
О, ученик! Сейчас ты уже знаешь, куда ведёт Путь – он ведёт в Никуда. Теперь ты, крошечная частица Абсолюта, соединишься с Творцом. Ты искал Освобождения? Вот оно, Освобождение! Отныне ты не принадлежишь Земле, ибо где – Земля, чтобы ей принадлежать? Осталось сделать только шаг в небо, и ты сольёшься с безвременным Бытием. Подожди. Подумай. Вспомни весь пройденный тобой Путь и оставь его позади. И лишь тогда смело ступай в Неизведанное. Дверь на замке только для сомневающихся. Стучащему – да откроется…
Сначала был шок. Только и всего? Так просто… И страх исчез. Подумала: «Я столько лет боялась оглянуться, но теперь, когда терять больше нечего…»
Ответом был взгляд смеющихся янтарно-карих глаз. Внутри что-то словно оборвалось, и я упала перед тобой на колени. Ты тоже упал на колени и прошептал: «Прости!» Но этого я почти не услышала. Я обвила твою шею руками, нашла губами горячие обветренные губы, и… мир исчез.
Я чувствовала только тебя. Ощущала, как знакомые сильные руки срывают с тела остатки одежд, как, повинуясь непреодолимому желанию, мы снова становимся одним существом.
Мир катился к чёрту. Все преграды рушились, как карточные домики. Слова исчезли, чтобы никогда больше не появиться.
Мы отдавались друг другу прямо на холодном каменном полу. Я жаждала только одного – сильнее слиться с тобой, так, чтобы уже нельзя было разделить, так, чтобы потерять личность.
Сознание таяло. Оставалась только Любовь. Она раскалялась, расширялась до размеров Вселенной, она превращалась в звук, в вибрацию энергии в двух содрогающихся телах. И в тот момент, когда ты стал мной, а я – тобой, когда твоё имя и моё обратились в единый возглас и наслаждение стало нестерпимым, я спросила: «Пойдём?» – и ты ответил: «Пошли!» Я толкнула дверь. Решетка скрипнула и поддалась…
Исчезло небо, исчез лабиринт, исчезли мы…
Остался только Бог. И Любовь…
Портрет Души
Темнота. Кругам темнота. Ни просвета, ни вспышки хотя бы чего-то, разгоняющего мрак. Только звуки, и ещё ощущения, считываемые всей поверхностью тела, привыкшего воспринимать мир через осязание. Хочется прервать эту бесконечность тьмы, убить её… творчеством. Так, чтобы не возродилась, так, чтобы доказать миру, что ты вообще есть, что ты ещё можешь что-то создать…
Слепой художник рисовал портрет своей души. Он надел чистые одежды, помолился и взял в руки кисть. На голых, облупившихся стенах комнаты колебалось пламя заката. Но что такое закат для слепца, полностью чуждого идее времени? Слово – и ничего больше.
Болезненно-бледное лицо живописца казалось белым пятном, заключённым в бесформенную раму из длинных волнистых волос. Незрячие глаза всматривались во что-то, видимое ему одному. Он был похож на Бога Отца, творящего мир одной силой своей мысли. Художник смешивал краски, пытаясь создать все цвета спектра, но не знал, что на его палитре остались только два цвета – красный и чёрный. И из красного и черного он творил свой мир. Красный и чёрный были цветами его души. И из красного и чёрного рождалась боль.
За окном мало-помалу затихали голоса. Уже давно наступила ночь, а он всё рисовал, всматриваясь незрячими глазами в иногда вспыхивающие световые пятна, которые казались ему лицом его души…. Мастер пытался воплотить в портрете всю красоту мира, познанную за прожитые на земле годы, но чем больше вкладывал в него боли и жизни, тем сильнее кружилась голова и подгибались колени. Он почти падал с ног от усталости.
В мозгу проносились странные видения. Точнее, разрозненные обрывки прошлых воспоминаний.
Вот – женщина, с огромными и светящимися, как у иконы, глазами, в белом, подает ему руку и ведёт по облакам куда-то, где размываются контуры реальностей и исчезает всякое представление о времени, в область Вечного Настоящего.
– Кто ты?
– Я – твоя душа…
Видение бледнеет. И вот уже погружённый в какой-то транс художник видит себя мальчиком, играющим на берегу моря. Волны лижут его босые ноги, ластясь к берегу, как ручные тигры. Стихия покоряется маленькому создателю – образу и подобию Создателя вечного. Мальчик строит замок. Башни грозно возвышаются, возведённые из песка руками ребёнка. Он рад своему творчеству, он чувствует себя королем в своем крошечном королевстве.
Но вдруг набежавшая волна смывает песочный замок, и на том месте, где еще минуту назад царила красота, остаётся только лужица грязи. И мальчик плачет. Плачет впервые в жизни, не в силах постигнуть жестокий произвол бездушной стихии. А сверху смотрит безучастное белое небо…
Следующее видение отозвалось в сердце резкой болью. Чёрные воронки разрывов. Плавящийся под ногами снег – белый. И на нём – красное и чёрное – кровь и земля. Испуганно вздрагивающие от грохота орудийных залпов дома. Чёрный обугленный труп бронетранспортёра на изуродованной, раскрошившейся, как засохший хлеб, улице. Одна из обыденных сцен «горячей точки». Вот из дыры в разбитой снарядом стене выбегает тощая, вся в лишаях и язвах собака, несёт в зубах что-то аморфно-кровавое, продолговатое, оглядывается и, не видя за собой погони, ворча, ложится возле груды мусора и начинает есть. Стоит приглядеться, и к горлу подкатывает тошнота: собака гложет обрубок человеческой руки… Но это уже никого не удивляет: война есть война, здесь не до сентиментальности… А высоко над закопчёнными домами, в зашторенном грозовыми облаками, исчерченном клювастыми самолётами небе сверкают бесстрастные ледяные горы – белое на сером…
Художнику хотелось забыть, но не было сил отогнать видение. Вот они, едва прошедшие первую воинскую подготовку ребята-пехотинцы, штурмуют ощетинившееся дулами пулемётов безвестное здание, как обезумевшие, бегут, стреляют, в их затуманенном страхом сознании только приказ – уничтожить! Кого? Это – уже не важно. Ещё десяток минут – и половина из бегущих навсегда останется на залитом липкой кровью разбитом тротуаре.
Но сейчас худенький девятнадцатилетний подросток, на бегу вставляя в разрядившийся автомат очередную обойму, неожиданно спотыкается обо что-то мягкое, безвольное и холодное. Мельком брошенный случайный взгляд. Растерзанное, втоптанное в жидкую грязь тело женщины под сапогами. Он смотрит на её лицо. Она чем-то похожа на его мать. Искажённое ужасом и предсмертной судорогой лицо. Такое лицо было тогда и у его души. Это был момент, когда он вдруг осознал: убивая другого – убиваешь себя, а война с самим собой – самое страшное в мире.
В эту минуту кто-то тёмный, притаившийся в пустом проеме окна одного из домов, швырнул гранату. И последнее, что запомнил впервые заглянувший в свою душу мальчишка-солдат, – пламя взрыва, резанувшее глаза неестественно-яркой вспышкой, и сразу же – боль, чернота… Его отшвырнуло взрывной волной, израненного, хотя и живого, но перед глазами осталась вечная темнота и лицо убитой женщины, перекошенное болью и предсмертной судорогой…
…Видения уходят, и им на смену приходит музыка. Она звучит не в комнате, как будто изолированной от внешнего мира, а где-то в самой глубине потухающего сознания. Художник вспоминает: когда-то давно он учился музыке, но уже забыл ноты. Зачем они? Можно годами слушать внутреннюю музыку одиночества, невыразимое, как лицо его души…
Слепец рисует портрет своей души. Вырисовывает тонкие линии губ, широко распахнутые выразительные глаза с длинными ресницами, чёрные волосы, ниспадающие локонами на плечи. Его душа – женщина. Ведь в каждом мужчине, где-то в подсознательной глубине его, таится женщина…
Слепец рисует портрет. Люди, жалеющие бросить лишний рубль солдату-калеке в переходе метро, вы плачете, когда на сцене умирает шекспировский Гамлет, но посмотрите – не трагичнее ли одинокое угасание забытого всеми художника, отдающего свою жизнь картине?
Ему надоела война, врывающаяся в ночные сны, он не хочет больше рисовать эту непрекращающуюся бессмысленную бойню, о которой уже столько лет подряд надрывно кричит телевизор, он пытается забыть её холодный ужас… Отчаявшийся творец хочет постичь свою душу, и порой ему кажется, что он видит её. Он пытается запечатлеть этот неясный, но такой знакомый образ на полотне: усталый юноша в белом, творящий в наполненной темнотой комнате. Ему кажется, что ещё немного – и он уловит и передаст невыразимую, печальную улыбку ускользающей красоты…
Небо за окном начинает слегка розоветь. Потом посветлевшего горизонта касается первый слабый луч наступающего дня. Он сначала ещё несмело режет завистливый мрак, но вот рывок сделан, и на загоревшийся небосвод выкатывается огромное алое солнце. Красное на розовато-голубом.
Усталый художник поднимает незрячие глаза. Ему кажется, что он не просто чувствует – на самом деле видит восход животворящего светила. Он пытается взглянуть на только что оконченный портрет, но мрак, покрывающий очи, отделяет его от творения.
– Я хочу увидеть её, я хочу увидеть себя и весь этот огромный, потрясающий мир, – пусть даже ценою жизни!!! – мучительный крик вырывается из самой глубины сердца. – Я хочу видеть солнце, я хочу познать тебя, Господи!!!
Вся сила жизни, вся вера и никому не отданная любовь сливаются в этом порыве: «Я хочу видеть!!!»
И он чувствует свет – ослепительный после почти пяти лет темноты. Художник видит комнату, всходящее за окном солнце и картину…
Огромные чёрные глаза, казалось, вместившие в себя всю боль тысячелетнего мира, смотрят на него из розоватого тумана, напоминающего облако. Глаза, расположенные под углом друг к другу, но от этого ещё более живые. Губы, плавающие в пустоте под глазами, волосы, переплетённые с алостью фантастического платья… Лицо, лишённое очертаний, разбросанное в беспорядке по полотну, изрезанное морщинами локонов… И мастер вдруг понимает, что это – лицо его матери, лицо его души, лицо его жизни. Оно говорит своим безмолвием, оно кричит своей расчленённостью, оно своей неочертанностью вопит о неестественности войны, отнимающей зрение и красоту самого естественного – природы и человеческой души, превращающей в изуродованное – тело женщины под сапогами солдат.
Художник стоял, не в силах отвести взгляда от своего безумного творения. Он ещё не понимал, что снова видит, что потрясающая сила искусства, даже искажённого до неузнаваемости, вернула ему жизнь. Отдав себя, он обрел себя.
И тогда, потрясённый, он упал на колени и, протянув худые руки к сияющему в окне солнцу, закричал так, что услышал и проснулся весь мир: «Велики деяния Твои, Господи!!!!!»
А лицо с портрета смотрело и улыбалось: улыбались отдельно губы, отдельно – глаза, и даже чёрные морщинки локонов на фантастической бесформенности платья – чёрное на красном.
…И где-то далеко, неслышимые из-за расстояния, радостным треском встречали восход солнца пулемёты – продолжалась безысходная бойня…