Текст книги "Слава богу, не убили"
Автор книги: Алексей Евдокимов
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Глава 23
За большой комнатой была еще одна, узкая, тесноватая. Там стояла кровать, а на кровати лежала незнакомая девка в мятом платье, со спутанными волосами. Видимо, та самая, привезенная вместе с Владом, а потом брошенная в Кириллову каморку: это после нее его матрас обзавелся запашком мочи и несколькими небольшими ржавыми – кровавыми – пятнами (присмотревшись и принюхавшись, он его вынес, а ночевал теперь в обнаруженном на прелой свалке соседнего чулана древнем и тоже изрядно грязном ватном спальнике). Правое девкино запястье было приторочено к низкой спинке капроновым хомутом-стяжкой (наручники так и остались на закопанном Владе) – так, чтоб пленница имела возможность, задом сползя с кровати, присесть на гремучее металлическое ведро. Раз в сутки Кирилл опорожнял его в дыру сортира. От ведра в комнате стоял запах, заставлявший Шалагина материться, если Кирилл недостаточно плотно притворял дверь. Он хотел было открыть пыльное окно (одна форточка явно не справлялась), но обнаружил, что оно не открывается в принципе.
Время от времени следак с решительным видом удалялся в эту комнату и почти сразу оттуда доносилось надсадное кряканье, кваканье и скрип кровати, почти заглушавший хриплое неровное пыхтенье и недооформленный мат важняка. Длилось это, как правило, недолго – выходил Шалагин приподнято-агрессивный, с чуть плывущим взглядом, будто хлопнув стопарь. Когда к девке совался Кирилл (за ведром или со жратвой), та лежала ничком или на боку – поворачивала голову на звук и, увидев его, тут же отворачивалась; ни слова он от нее так и не услышал. Лицо у нее было опухшее, в темных, будто трупных пятнах: то ли синяки, то ли остатки макияжа. Странно смотрелись валяющиеся на пыльном полу босоножки на шпильках.
Как-то на глаза ему попался притулившийся на тумбочке среди косметического хлама айпод, явно вытряхнутый из съежившейся в пыльном углу девкиной сумки. От нечего делать Кирилл взял его; в своей каморке, запертый в очередной раз в потемках, он порылся в файлах и среди прочей попсы обнаружил два альбома «Премии Дарвина». Сунул в уши «таблетки», некоторое время слушал голос Жени Уфимцевой, пытаясь поймать себя на какой-нибудь эмоции. В Глазго он временами заходил в Сеть с предоставленного ему на время «русскоязычного» лаптопа и однажды набрал ее имя в «Гугле». Обнаружилось, что за месяцы, истекшие с их знакомства, Женя стремительно спрогрессировала. Про нее писали светские ресурсы. Ее фоток было полно в разделе celebrities. Ее замечали и привечали на престижных вечеринках. В качестве «дебютантки» ожидали на каком-то Венском балу. С одобрением отмечали, что Женя не стесняется сниматься в рекламе. Восхищались сочетанием ума и красоты. Прочтя определение «гламурная интеллектуалка», Кирилл тогда закрыл Интернет.
…Сейчас, выковыряв наушники, он сел на спальнике. Прокашлялся, прислушался. В темноте шелестели тараканы, за запертой дверью топотал Саныч-«Урво». «Я ее это… йемал», – заявил Кирилл Яцеку всего месяца полтора назад… Он задрал штанину и механически поскреб блошиные укусы.
…Почему Шалагин, поняв, что со Владом он «потянул пустого», не грохнул и его? Или он этого не понял? Что ему сказал Влад?..
Как бы то ни было, Кирилл догадывался, что выход у него отсюда один. Но догадка эта не только не помогала одолеть вязкое гнилое безволие, а, наоборот, странным образом его подпитывала. Надо было подрывать, пользуясь важняцким пофигизмом; на крайний случай Кирилл даже зашкерил кое-что – но почему-то все медлил и медлил…
Однажды он проснулся в пованивающем своем спальнике и довольно долго лежал, слушая. В кондейке стояла темень, снаружи – тишина, только на кухне неразборчиво болботало радио. Он тяжело поднялся, нащупал дверь и ударил в нее здоровой левой ногой. Раз, другой – и только тут вспомнил, что открывается она внутрь. Стал дергать на себя, надеясь вырвать щеколду из старого дерева. Но в теории, как всегда, это оказалось проще, чем на практике. Моментально заныли покалеченные суставы – не получалось вложить в рывок всю силу. Он менял руку, несколько раз прерывался, пережидая боль, кашляя, из глаз сочились слезы… Долго не было вообще никакого эффекта – но в конце концов он стал различать деревянное похрустывание. Рванул еще, еще… Руки онемели, не поднимались. Еще!.. Хрустит?.. Еще!.. И тут он расслышал звук мотора.
Кирилл бессильно откинулся на стену, задев ногой отхожую банку. Открылась дверь на улицу, некоторое время шаги – Шалагинские – шаркали по дому. Зажегшийся электрический свет отчеркнул нижний край двери. Кирилл ощупывал в кармане заначку. Ну – решайся!.. Легко сказать… Руки не слушаются, нога не ходит… Он вынул из кармана вооруженную руку и встал слева от двери. Дыхание перехватило.
Брякнула щеколда.
– На выход! – створка отлетела от удара ногой, теперь уже снаружи, ахнула в стену. Шаги стали удаляться. Кажется, опять он был, как менты выражаются, н/с. В последние дни Кирилл его трезвым и не видел – что-то со следаком творилось: что-то, не сулящее хорошего Кириллу…
Он сунул заначку обратно в карман, вышел и увидел Шалагина в проеме кухни. Тот обернулся, краснорожий, мутно посмотрел на Кирилла:
– Ты где там? Жрать сделай!
Помимо прочего, следователь звал Кирилла баландером и ложкомойником…
«…в Нижнем Новгороде, – бубнило радио, – в рамках международного форума „Информационные технологии в управлении“ прошел круглый стол „Духовность, нравственность и право в политике доступа…“»
На столе торчала, положив на клеенку призрачную тень, водочная ноль семь, пустая на треть. За окном было почти совсем темно, сумерки сгущались тучами, дождь шебуршал на крыше, лопотал в кустах смородины. Кирилл поставил на плиту мятую кастрюлю, из просторного полиэтиленового мешка с логотипом супермаркета «Барс» выудил последнюю пачку пельменей. Как бы невзначай оглянулся на важняка. Тот пялился на него. Чувствует что-то?..
«…пропаганда половой распущенности, внебрачных отношений, отказ от крепкой семьи как ячейки любого общества…»
Над кастрюлей закрутился пар.
«…содействия национальным проектам, благотворительным и иным общественно полезным целям, в том числе развитию духовности и нравственности…»
Жди. Отвернется же он когда-нибудь…
Он не отворачивался. Даже чавкая, без конца вскидывал взгляд. И впрямь, видно, чувствовал – во всяком случае, таращился так, будто впервые Кирилла видел и все не мог наглядеться. Они то и дело встречались глазами – в конце концов следак гыгыкнул, хлебнул в очередной раз из горлышка и со стуком положил на клеенку рядом с собой пистолет. Кирилл, механически жующий напротив, отвел взгляд.
Слишком легко они читали мысли друг друга. И прочитанное Кириллом было слишком однозначно. Вариантов тут не подразумевалось…
Бегать – не могу… Сделать что-то… Между нами – стол. «Макарон» – у него под рукой. Мои руки – еле шевелятся…
Он неловко, держась за край стола, встал.
– Куда? – мгновенно поднял голову шарящий в сигаретной пачке Шалагин.
– К этой… – Кирилл сделал жест в сторону девкиной комнаты. – Убрать…
Важняк, откинувшись на спинку стула, загоготал.
«Все, пора, – с тяжелой пьяной решимостью думал Серега. – В лес отвезу, заставлю козла копать яму пошире. Зарывать, правда, самому придется…»
Он чувствовал, что хорош. Только по дороге, не отрываясь от руля, Серый выглохтал из горла грамм сто пятьдесят – и под конец начал замечать за «бэмкой» (Серега ездил на ней, пока его джип в сервисе чалился… зря, кстати, наверное) непредусмотренную самостийность. А тут еще дождь зарядил, дорога раскисать стала, а дорога в деревню такая… Слава богу, не засел…
Он отпер баландера, велел чего-нибудь приготовить – а то без жратвы совсем развезет. Сидел с пустеющей бутылкой, следил исподлобья, как лох сыпет в кипяток пельмени, камешками клацающие о кастрюльное дно, – и думал, что в последнее время надирается каждый день. Не хотелось признаваться себе, что он просто боится.
…В то, что этот Смирницкий спер у Балдаева Амаровские бабки, Серый поверил сразу и безоговорочно. Было бы сложно поверить в то, что кто-нибудь этого не сделал. К тому же Тишнин, которого расспросил Серега, подтвердил, что Смирницкий с Балдой друг друга знали давным-давно, но много лет уже не общались – как раз к такому (старому знакомому, но про которого никто не вспомнит) и было, в принципе, логично обратиться Балде. Но сдать ему семь лимонов!.. Ну лоха-ан!.. Ну деб-бил!..
В намерении добраться до бабла важняк был неколебим и церемониться с коммерсом не собирался. И не церемонился. Ни с ним, ни со втыкухой его. Сначала Шалагин и сам думал использовать ее, чтоб Смирницкий быстрей кололся, – и когда тот ожидаемо запел, что ни про какие машины и лимоны знать не знает, Серый первым делом развернул перед его носом суку раком и, расстегивая ширинку, объяснил ушлепку, что сейчас будет. И не успел тот вякнуть свое «не надо», как Серый обнаружил, что уже выполняет обещанное – с неожиданной для самого себя энергией. Коммерс, правда, на это глядя, понятливей не стал – наоборот, впал в истерику и выпал из процесса общения. Серега, который, надо сказать, в этом дурдоме и сам уже мало что соображал, стал выводить его из ступора радикальными методами – и так круто за дело взялся, что далеко не сразу допер: не будет больше от мудака толку. Никогда. Серый до сих пор мог только догадываться, что произошло: болевой шок? Или, как его, не болевой – от боли на самом деле не умирают (что там Володя-дуборез рассказывал) – травматический?.. Короче, так этот Смирницкий и не раскололся. Серега готов был его второй раз убить.
А потом подумал: че я, не следователь прокуратуры?.. Кто в этой стране хозяин?..
Развил напряженную деятельность, даром что официально числился в отпуске. Нарисовал бумаги, типа уголовное дело, замутил проверку счетов Смирницкого, посмотрел все операции за календарный год. Денег на счетах хватало, но никакой семерочкой, конечно, не пахло. В банковской его ячейке тоже. Как раз к тому времени Смирницкого и телкины родители созрели заяву о пропаже без вести накатать. Шалагин пошел к ментам, заведшим розыскное дело, вскрыли квартиру. Ни фига. Поговорил с этими родителями, заставил показать обе дачи. Все подвалы и чердаки там облазил. Пусто. После этого Серый нагужевался так, что шмонь эту, на которой теперь всласть отрывался, чуть следом за мужем не отправил.
А тут еще Виталь, пидор, пропал. Сначала че-то уклончивое мычал по телефону, а потом вообще перестал на звонки отвечать. Вот это Сереге совсем не понравилось. Что делать, если он и правда перессал и слить Серого готов? Этот же говнодуй такого понарассказать может…
И Денисыч как-то странно себя стал вести. Особенно после Шалагинской новости, что Балдаев слинял. Похоже, не слишком он поверил Шалагину…
Короче, нельзя было больше рисковать – с этими тут сидеть. Серега глотал, морщась, водку, жевал, морщась, раскаленные пельмени, поглядывал на Балду и думал: пора. Прям сегодня. Прям сейчас.
Радио за спиной нудило: «…Россия сумела сохранить духовность. Очевидно, что Запад сейчас испытывает острейший идеологический кризис. Западное общество позиционирует себя как постхристианское. Но человеку жить в духовном вакууме невозможно, тем более что, как уже было сказано, атеизм изначально не был свойствен европейцу. Таким образом, Россия может стать для Запада тем идеологическим, духовным маяком, той точкой, из которой в Европу и Америку станут возвращаться утраченные ими ценности…»
Бывало, по пьяни у Сереги обострялась какая-то специфическая наблюдательность – вот и тут он уловил, что козлик, кажется, чует, к чему дело. Смотреть за ним, сукой, внимательней – а то еще решит что-нибудь отмочить с перепугу… Тот и сам, по ходу, понял, что Серый его расколол – заметив, с каким видом обдристыш покосился на демонстративно выложенную рядом с тарелкой плетку, Серега испытал свирепое злорадство. А когда козел вдруг собрался телкину глину вынести, Серый аж в голос заржал: говночист по работе соскучился! Хотел велеть ему вернуться, но подумал: пусть в натуре поработает под конец, не мне ж этим заниматься. Пришлось высунуться вслед за петушаном во двор, проследить, как он тупо ковыляет под дождем в сортир и обратно. Убежать решил на полутора ногах, чмо хромое… Серега привычно накручивал себя, глуша страх, с которым водяра с каждым днем справлялась все хуже.
Виталь, сука… Вот с ним че делать, непонятно. То есть понятно, конечно… Его ведь не закроешь… Серый брякнул на комнатный стол бутылку и ПМ, с усилием потер горящую рожу. Вот же крыса… Перессал… Пэпс, дебил…
Но бабки… Я не пойму… Какого хера?! Бабки!..
Суки!!! Куда мои бабки делись?!
Глядя на Максовы «болты» – вытаращенные слезящиеся глазки с расширенными зрачками, Брега убедился, как его, беднягу, кумарит. Впрочем, это и по телефонному его голосу было ясно. И по нетерпеливости, с которой он просил стрелкануться. Это было как раз то, что надо. Не успел Макс увидеть благодетеля, как тут же принялся, шмыгая носом, канючить хотя бы чек – но Брега, естественно, велел сначала показать тачку.
Темный универсал «Ниссан Примера» стоял на задах заброшенной котельной, куда вели параллельные колеи с четким узором, чернеющим в снегу, первом в этом году, покряхтывающем под ногой. Брега нарочито неторопливо закурил, оглядел Максову добычу с демонстративной брезгливостью, попинал колеса. Лет пятнадцать пепелацу. В каком-то гараже на окраине он его нашел…
– На ходу хоть? – осведомился без особого интереса, сплевывая.
Макс поспешно подтвердил, нервно топчась рядом, косо улыбаясь наполовину беззубым ртом. Джинсы его были прожжены в нескольких местах пеплом, упавшим с сигарет, которые он, вмазанный, вечно забывал в пальцах.
– Че там? – кивнул Брега на черные объемистые мешки, забившие багажник «Ниссана». Вроде как мусор.
– Не знаю, – отмахнулся Макс. – Сколько дашь? – заглянул в глаза просительно, по-собачьи.
Брега неуступчиво пожал плечами:
– Щас проверим, как он бегает…
Продавец забубнил что-то почти бессмысленное, недовольное. Подобно всем опиушникам, сонно-невозмутимый под кайфом, на излетах он делался возбужденно-истеричен – то есть был сейчас как раз в требуемой кондиции. Выщелкнув окурок, сплюнув, Брега с прежним гадливым видом уселся за руль. Впереди щетинились голые кусты, так что он сдал назад, чувствуя, как машина проседает на корму. Не мог выкинуть, урод, – подумал про Макса и мусорные мешки. Вообще ни хера в башке, кроме шировья…
Накануне Брега взял у Валька полкило гердоса по оптовой цене, за двести пятьдесят штук. Отсыпав на кухонный стол серо-коричневую, цвета грязного снега горку, он поворошил ее пальцем, пригляделся и различил белые крупинки – скорее всего, обычная лактоза. В худшем для Макса случае – стиральный порошок или там мел… Но пакуя в фольгу граммовые чеки, Брега от требуемого количества Вальковой смеси отделил еще чуть больше трети, а убыток в весе восполнил толчеными таблами димедрола – которым традиционно бодяжил сбываемую дурь (не ностальгия ли по юности, по срочной службе на Камчатке, где нарезавшись паленой водяры – разведенной водой и для эффекту приправленной «димой» – прямо у себя на боевом посту в кочегарке, он заблевал шинель пытавшемуся его распинать капитану?..). Это, кстати, давало ему повод считать себя человеком сознательным и заботливым – во всяком случае, по сравнению с теми, кто подмешивал в чеки крысиный яд…
Собственно, «купцом» Димон Брежнев не был – ну, банчил при случае. Как бывший мент дилеров он не то чтобы крышевал – но помогал крышевать их (и не только их) ментам действующим. А не так давно он подкинул идейку и предложил посильную помощь майору здешнего УБОПа (их, УБОПы, тогда еще не надумали расформировывать). Вскоре на цыган, снабжавших под крышей Главдури весь Новик ханьем, бавленным клофелином, феназепамом, сахаром, кофе и чем только не, менты устроили масштабную облаву. Наркополицаи красиво и мощно соснули, пяток авторитетных цы́ганов загремели на нары, а прочих с благословения УВД, потихоньку опекавшего здешних скинхедов, стали прессовать бритые младопатриоты – причем почти официально: дело-то благое, борьба за здоровье нации, вот и православная общественность всячески поддержала. Перепадало, вестимо, и покупателям – например, был обычай шлендившим за дозу девкам (таковыми, впрочем, считались все попадавшиеся наркушки) забивать в «рабочий» орган бутылки… В итоге УБОПовцы нахватали звездочек и взяли под крышу Валька, ставшего практически монополистом, – то есть перевели трафик под себя. Брега же некоторых личных знакомцев из числа сидящих на системе снабжал по возможности сам – в итоге тот же Макс, гонимый вечным своим зовом, за последние месяцы перетаскал его подопечным-барыгам все мало-мальски пригодное к продаже с пустующих домов «частного сектора» и оставленных на зиму пригородных дач.
Бомбил он иногда и обитаемые жилища, стариков разных, разживался, случалось, деньгами, орденами какими-нибудь, рыжьем заныканным, но в основном на дозняк выменивал другой металл: от оконных ручек до проводов электропроводки. В неурожайные моменты он раньше водил к Бреге чувырку свою, Дианку. Сейчас-то она тоже уже опустилась на системе (на которую ее Макс же, естественно, и подсадил), мумифицировалась – а тогда бикса была еще вполне товарная, лет восемнадцать и, главное, блондинка (а Брега всем любил повторять, что елдачит только блондинок). Кончилось это, правда, для него сифоном – хорошо еще не СПИДом. Надо было, конечно, думать, прежде чем ей без гондона задувать, – типа он не знал, как у джанков этих чеканутых с санитарными нормами: иногда лопата общая на целую толпу и одной машиной по многу раз все пыряются; в конце концов игла забивается засохшей кровью так, что ни слюной, ни водой не промыть – а тут десять страждущих на отходняках. Че делать? Обламывают кончик и прямо об бетонную лестницу ее затачивают…
А Дианка эта, между прочим, пока совсем не закололась, все в супермодели готовилась, говорила исключительно о брендах и дочку от Макса назвала Диорой – в честь бренда Christian Dior…
Брега остановился и, не выходя из машины, набрал знакомого, державшего «перебивочный» сервис и гаражи-«отстойники». Объяснил, что имеет предложить. Выслушал приблизительную цену. Заранее поторговался. Макс все это время нарезал возле «Ниссана» круги, заглядывал в салон отчаянными глазами.
– Короче, – вяло произнес Брега, вылезя и опершись на крышу, – мусорник старый, ушатанный, без документов, кому он такой на хер нужен?.. От него проблемы, а не польза… – он помолчал, затягиваясь, сплевывая с цыканьем. – Ну, знакомый за четыреста возьмет… – назвал он сумму ровно в три раза меньше услышанной. – Могу дать триста, сразу товаром…
Макс запротестовал, бурно и беспомощно. Брега пожал плечами: «Дело твое…», сплюнул и пошел к собственному «паджеро», доставая ключи.
– Ладно! – тут же крикнул Макс.
Брега, не отвечая, открыл джип, взял с заднего сиденья спортивную сумку, выкопал с ее дна полиэтленовый пакет. Развернул, шелестя, бросил на капот сверточек фольги:
– Один – штука, как всегда, – сказал он, держа сигарету во рту. – Твои – десять, – округлил хозяйски. – Это тебе сейчас, – кивнул на сверточек, который Макс уже заталкивал в карман вибрирующей рукой со следами сигаретных ожогов. – Остальное, – он продемонстрировал содержимое пакета, – когда подгонишь тачку в сервис. На Сорокалетия комсомола, знаешь – у завода НПЗ?.. – сплюнул. – Подгонишь, спросишь Никиту, он в курсах… Только мешки эти выкинь на хер, – он кивнул на полную осенней воды канаву, где над черной поверхностью торчали покрышки, доски, что-то вроде спинок железных кроватей.
Макс торопливо кивнул и устремился – сначала шагом, потом бегом, спотыкаясь, шурша бурыми, торчащими из снега бодыльями, на ходу доставая из-за пазухи шировые свои причиндалы – к темному входу в котельную, из которого несло сырой ледяной гнилью.
Глава 24
«Умница-красавица» – так Танюша Скорикова называла себя в моменты умиления собою. Уважение к себе проявлялось в формулировке «гламурная интеллектуалка». Подобными готовыми, невесть кем изготовленными словосочетаниями Таньчик вообще пользовалась охотно – полуподсознательно, конечно, полушутя: она так с собой кокетничала, так себе игриво льстила. Ну кто еще тебя потешит, кто тебя полюбит по-настоящему, кроме тебя самой, – с этой моралью снисходительно почитываемого ею дамского глянца Тата была согласна.
Она полагала себя натурой независимой и самостоятельной, неизменно говорила, что «всего добилась сама» – хотя как раз добиваться ей никогда ничего не приходилось. Танюшин отец, в середине восьмидесятых инженер в «Коммунпроекте» и секретарь первичной парторганизации, в случившемся вскоре светопреставлении, в отличие от прочей рядовой интеллигенции, не растерялся, благодаря инициативности и партийным связям деятельно поучаствовал в объединении проектной и строительной организаций и стал возводить и перестраивать жилища хозяевам новой жизни (в оной, как правило, не задерживавшимся). Семья его всерьез не бедствовала ни секунды, а единственная «доча», родившаяся в день похорон Брежнева, не знала ни в чем отказа. Когда в нищем для большинства 94-м ее переводили в школу с языковым и экономическим уклоном, известную солидной данью, охотно уплачиваемой родителями, Татусик уже отлично умела показать всю глубину презрения бывшим одноклассницам, мажущимся «Орифлеймом». Училась она хорошо, но исключительно из желания ни от кого ни в чем не отстать, а не ради конкуренции за бюджетное место в вузе: она знала, что родители радостно оплатят ей коммерческий. Там Скорикова тоже была из первых – и тоже, конечно, не ради перспектив на рынке труда: у нее хватало знакомых, всегда готовых устроить на нормальную работу. Люди же, для которых все это было проблематично, принадлежали к другому миру – о них Танечка никогда не думала и уж тем более не ставила себя на их место. Она никак не лишена была ни честолюбия, ни жадности – но деньги, достаточные для безбедного существования, и должность достаточного уровня престижности в ее мире были столь постоянной данностью, что сами по себе не воспринимались как объект беспокойства или стремления; какое уж там «добиваться».
Просто во времена манагерства в рекламном агентстве она видела себя деловой женщиной, карьеристкой, селф-мейд-вумен – и это ее самоощущение почти не изменилось в последние три года, когда она сперва ходила, потом сидела то с Ильюшкой, то с Глебом. Работа менеджером по проектам не была ей ни в удовольствие, ни в тягость, но, уйдя в первый отпуск по уходу, обратно возвращаться она не захотела – хотя на второго ребенка ее вроде как уломал Смирницкий (о чем ему потом было многажды напомнено), инициатива, разумеется, принадлежала ей (правда, она сама была убеждена в обратном). И как она не напрягалась в офисе, так не скучала и теперь, гуляя то с коляской («…Мы покакали обычной горчицей, но почему-то пенистой…» – «У нас то же самое было. Я газоотводную трубочку вставляла: он через нее прокакается, пропукается и спит спокойно…»), то с глянцево-бумажными пакетами с брендами на боках («…Все эти „Зары“ и „Бенеттоны“ – для бедных студенток…» – «О чем ты вообще! Нет, я считаю – только элитные линии…»).
Строго говоря, с желанием или нежеланием работать Танино решение заводить второго связано было мало – как, собственно, и с желанием/нежеланием воспитывать двоих: воспитывали-то больше Валентина и Славкины родители, а практически все серьезные решения времен Таниного замужества были эпизодами ее непрекращающейся войны за Смирницкого. Каковая война – сначала с предыдущей женой, потом с ним самим (за безоговорочное доминирование), потом с «этими суками»: с одной, другой, третьей – и была главным содержанием Таниной жизни в отчетный период.
Никогда бы, ни за что она себе в этом не призналась – ведь все четыре года знакомства со Славкой Таня культивировала в нем осознание того, что она ему нужна куда больше, чем он ей. Сама она уверилась в этом еще в начале его напористо-заискивающего, покорно-неотвязного, беззащитно-ошеломительного ухаживания (во время коего перед подругами она использовала в Славкин адрес все запасы сарказма, но внутри себя разомлела совершенно) – и не расставалась со своей уверенностью даже после всех его повторяющихся «скотств» и всех его сменяющихся блядей. Даже устраивая Смирницкому затяжные истерики и вываливая на подруг часовые монологи о его мудачестве, в собственных глазах Таня оставалась самодостаточной единицей, заведомо вышестоящей сущностью, исповедующей в отношении всех мужиков с их хамоватостью, придурковатостью и похотливостью ироничное пренебрежение, покровительственную брезгливость – здесь Таня тоже была солидарна с дамским глянцем. Слово «стерва» для нее было безусловно хвалебным.
Презрительно-уверенная, льдисто-высокомерная у себя в воображении, на деле она частенько плакалась (подругам), дулась (на Славку; Смирницкого, всегда для всех бывшего Владом, она звала только Славой) и пребывала в постоянном раздраженном недовольстве. Не устраивало ее многое – от ламината этого нищенского (она же говорила, что хочет паркет из мербау!) до Валентининой привычки лазить в их холодильник как в собственный – но практически все Танино недовольство так или иначе замыкалось на один объект: тот самый, на который с некоторых пор замыкалось для нее все вообще. И даже хмуро разглядывая отвратительный, оранжевый, ненатуральный оттенок собственного загара, она чувствовала стремительно нарастающую злость на Смирницкого, который жмотится лишний раз к тайчикам ее свозить, заставляя как какую-нибудь девку-секретутку в солярий таскаться.
Танюша знала, что ей многие завидуют (втайне она следила за подругами – и начинала беспокоиться, если не замечала необходимых признаков зависти): считают, хорошо устроилась – но сама она вовсе так не думала. Почему, в конце концов, она должна жить в этой провинции засранной? Что, в свои тридцать четыре Смирницкий не мог бы быть москвичом? Разное чмо, не пойми кто, водители-строители в Москве устраиваются, Виолеттка давно там – а мы почему-то должны в заднице сидеть. Ну хорошо, он раздолбай, ему лень лишний раз пошевелиться, если дело не касается походов налево; хорошо, на жену он вообще насрал – но хоть бы о детях подумал: им, значит, тоже из-за него тут гнить? У него двое детей (в Таниных мыслях фигурировала исключительно такая цифра) – он об этом хоть помнит, мужик хренов, глава семьи? Ему, видите ли, «не важно, где ты живешь, важно, что ты из себя представляешь» – наглая, идиотская, инфантильная отмаза, в которую сам он, похоже, поверил: ну не признаваться же себе, что ты ленивый лох, у которого даже амбиций нормальных нет и интереса ни к чему, кроме очередной малолетней профурсетки из очередного пиар-отдела…
Но чем чаще и злей она вслух и про себя его крыла, чем решительней настаивала на абсолютной в нем незаинтересованности, тем острей, отчаянней, категоричней ей хотелось того единственного, что на самом-то деле было ей всегда по-настоящему нужно, – чтобы Славка, гад, кобель, свинья, слизняк скользкий, постоянно, неотлучно, ежесекундно был при ней, с ней, вот тут вот, рядом, и ни о чем, кроме нее, не думал, ничего, кроме нее, не замечал, чтобы не отрываясь смотрел с фирменным своим растроганно-испуганным выражением и неуверенно поглаживал независимо убираемую в произвольный момент ее идеально и остро наманикюренную руку. Свое право на это Таня в глубине души полагала неотъемлемым и исключительным, подтвержденным, в конце концов, статусом законной жены; факт же, что она такая у него не первая и не вторая, ею свято игнорировался, а предположение, что, может, и не последняя, – изничтожалось на дальних подступах к сознанию. Допустить возможность потери чего-то столь существенного уже значило подставить под серьезное сомнение картину мира, в котором Танюша жила всю жизнь и главным свойством которого была неизменность, неподверженность катаклизмам. О том, может ли такой мир быть безальтернативным, Таня тем более не думала.
И уж конечно ни о чем она не думала ни тогда на Текстильщиков, когда этот мент ткнул ее чем-то в висок, ошарашив мгновенной дикой болью, вышибив сознание и почти что жизнь, ни в деревенском доме, когда ей, бьющейся и орущей во весь голос, он заталкивал в расквашенный рот ее собственные порванные трусы, ни в чулане, на матрасе, на котором она валялась, мелко трясясь, то ли плача, то ли икая, не в силах пошевелиться, даже чтобы стереть кровь и сопли с губ или отлепить от ног мокрый теплый подол, ни в комнате на трещащей, скрежещущей кровати, в которую он молча с силой вминал ее лицом, едва не выворачивая из сустава привязанную руку, наваливаясь сверху с нетерпеливым сопеньем и невнятным матом… Она снова и снова терпела, ноя, покряхтывая, с усилием дыша в пыльное, кислое от ее собственного пота покрывало, кое-как вытиралась его углом. Пристраивалась над мятым ведром, глотала воду из приносимой этим, третьим,кастрюльки, даже жевала что-то, в одиночестве иногда судорожно всхлипывала, тихо поскуливала, массировала пальцами левой бесчувственную правую кисть… – не думала.
На месте гламурной интеллектуалки обнаружилось существо, которого прежняя Таня ни за что бы в себе не заподозрила: такое небольшое, молчаливое, терпеливое животное (сродни, может быть, черепахе), почти без эмоций, зато с подспудно обострившимися инстинктами. Невозможно было сказать, какая из этих двух Тань настоящая – да и не было их двух, разных, как не было на самом деле разных реальностей, в которых она, оно существовало. Жизнь как реальность едина, внеположена твоим о ней представлениям, и жизнь индивидуальная, как процесс, определяется не этими представлениями, а твоими адаптивными способностями – и Таня приспосабливалась, утрачивая мышление, зато обнаруживая некую интуитивную сообразительность. Она, во всяком случае, сообразила со временем, что от этого третьего, бомжеобразного, хромого, со страшной распухшей рожей и черными кольцами на запястьях, практически на нее не глядящего – лишь изредка вдруг косящегося, коротко и внимательно, – можно дождаться чего-нибудь необычного.
Так что когда однажды вечером он в неурочное время приковылял за ведром, Таня внутренне напряглась, – а после того, как, вернувшись и снова на нее посмотрев, он неловким торопливым движением пихнул что-то под матрас, она, не реагируя, дождалась, пока дверь за хромым закроется, и сразу запустила туда руку. Вытащила строительный нож с сегментированным лезвием – таким мужик, ремонтировавший родительскую дачу, кроил толстый линолеум, а потом, демонстрируя сохранившуюся остроту инструмента, располовинил на весу газетный лист. Она оглянулась на дверь, на темное забрызганное окно. В большой комнате слышался бубнеж первогои третьегов доме, как обычно, были только они. Таня выдвинула широкое двадцатипятимиллиметровое полотно на две трети и, переложив пластиковую рукоять в непослушную правую, левой закрутила винт-фиксатор.