Текст книги "Я видел Сусанина"
Автор книги: Алексей Румянцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
В ЯСТРЕБИНОМ ГНЕЗДЕ
Между тем подступала пора предзимья. Все чаще и настойчивее дул ветер-северняк, дождевые тучи вдруг становились седыми, студеными, и тогда на землю сеяло мелкой снежной крупой.
В Тушине кое-что изменилось. Исчезли с полей и околиц громадные военные таборы казаков и шляхты, меньше стало хмельных шабашей в самом селе-городке (его именовали уже царским); к свите самозванца прилепились удравшие из Москвы князья Черкасские, Засекины, Сицкие, Дмитрий Трубецкой, Иван Романов… Да и старший из Романовых, Филарет, подвизался теперь в тушинском стане: его провозгласили тут патриархом.
В половине дня, когда в соборном храме закончилась малая литургия, сидел Филарет в Крестовой палате, на патриаршем, не обжитом еще месте. Ему шло пышное святительское одеяние. Крупный и в меру полный, в парчовой мантии со скрижалями – божественными знаками, в белоснежном атласном клобуке, с крылами золотого херувима, с драгоценным образком – панагией – под каштаново-светлой холеной бородой, он чем-то напоминал бога-отца в сиятельном этом клире священнослужителей. Святой строгий иеромонах держал справа патриарший двурогий посох черного дерева. Настоятели переяславских монастырей Алимпий и Леонтий, архимандрит Феофил из Ярославля, костромские игумены Арсений и Феодосии клонились достойно перед святейшим, внимали многословным наказам по службе в епархиях.
Непривычными были новые наказы в новом патриаршестве. Предстояло поднять в былом блеске монастыри и церкви, ощипанные и оскверненные тушинской ратью. Надо было обратить к богу мятущуюся в страхе и бедствиях паству городов и селений, порушенных, опустошенных. Надо жарко и неослабно молить бога о ниспослании побед пресветлому государю Димитрию Иоанновичу и его войску.
Первосвященники Верхнего Поволжья вздрагивали, как овцы в новом хлеву, косились пугливо и знобко на божественный, с иголочки, наряд святейшего. «Аз согрешив, о господи, – шептали иные. – Поставь стражу у рта моего и запри на ключ уста мои…» Знали отцы-владыки, ох и знали же Филаретушку по делам ростовским! А что делать? Кто ловчее смог бы вести утлый челн христианства в бушующем море нынешних мятежей? Веди уж, лукавый кормчий, веди нас и паству сквозь бури и грозы, да только не зырь ты хитрым глазом, христа ради, без твоих взглядов-пиявиц тошнехонько. Не хватит ли того, что восхваляем с амвонов кротость воинства тушинского, – на себе, на своем хребте, та кротость изведана!
Поеживаясь, клонили высокие клобуки: «Ох, ястреб же, пронеси, господи, чистый ястреб на вышке!» А Филарет будто читал мысли тайные. Ведал, что деться святым отцам некуда, но ведал и то, что не всем этим Алимпиям, Леонтиям, Вассианам столь уж мил тушинский патриарший престол. «Сжались, боголюбивейшие, – молча вскидывал веки святейший. – Есть покеле Москва, есть в Москве патриарх Гермоген, како, мол, с тем-то? Привычный небось святитель, всей Русью избранный?..»
А значит, будь настороже. Аки птица горняя воспаряет в лазоревых высях, тако и тебе, священновластителю, парить над главами их, смущением объятых. Да парить зело кротко, богопокорно, паче и паче не просчитайся, гляди!.. Даже посох властительский, патриарший держал кротости ради не сам Филарет, а почетный иеромонах. И сидел Филарет тихий, смиренный – таким он себе, по крайней мере, казался.
Ниже его стоял копною Григорий Ильин, задастый степенный дьяк патриаршего приказа.
– Благословение наше великому господину пану Яну-Петру Павловичу Сапеге-е, – читал дьяк владыкам. – И милость божия и пречистыя богородицы-ы… есть и пребудет на нем, великом господине-е…
А мысли Филарета были не здесь: иные грезы смущали святейшего.
Легла будто бы пред очами тяжелая и строгая Книга Бытия, шелестят-хмурятся грозные страницы ее, кровью человечьей закапанные.
Вот зри начало: девятым днем после Покрова собрался было ехать в Ярославль, к воеводе Борятинскому. Пал к тому дню Переяславль, дрогнули силы Третьяка Сеитова. «Налаживайте возок», – повелел выездным слугам. Да хитер сатана: в последний час, ровно к полудню, прискакали на митрополичий двор четыре переяславских игумена. Всклоченные, от страха вид потерявшие, – о, искушение! День владыки убит, исковеркан (не гнать же игуменов со двора), а в сумерки выскользнуть, аки тать в нощи, не дозволял сан.
…Шурши, Книга Бытия: новая страница – новое утро. Стынет небо во мраке, там и тут зловещие факелы, тревога, набаты, гомон. Не хватило в то утро духу, чтоб укротить мятежных и заблудших, к покорству судьбе призвать их. Грех мой, о господи, пред тобою есьм выну: сплошал, недомекал, пленен быв ростовцами. Студь в брюхе вознялась и трясение в коленях неодолимое, а благословлял же, благословлял супротивных шишей на бой с войском Димитрия! Даже топоришки святить заставила земщина, кистени, вилы… О, как хотелось в тот час вырваться из дурманного запаха кислых сермяг, лаптей, драных кафтанов! Как хотелось бы превратиться хоть в мошку малую, в жалкую тлю… А не сам ли виноватый, не сам ли? Пошто мешкал-копался, пошто не выехал раньше в Ярославль? Един мудр – бо един господь. Молебствие, начавшееся в Успенском соборе до рассвета, все шло и шло. Страстно, с надеждой молились миряне, у всех образов теплились жаркие свечи.
Не принес утешения луч денницы. От великого многолюдства столь сперся воздух, что свечи задыхались и гасли. Дверь уже кто-то замкнул крюком и шкворнями, снаружи метались и вопили посадские. Пение в соборе не могло уже заглушить воинственных воплей: недостойно, осатанело встречала земщина войско Димитриево. И ты же, праведный, наказал их еси.
Когда нестерпимый пламень взвился над посадом, когда летящая смерть опахнула крылом Соборную площадь, храм превратили они в крепость[18]18
Успенский собор в Ростове (внутри кремля) цел и поныне.
[Закрыть]. Не владыка, не священнослужители – увы – распоряжались там. Земцы впустили оружных воинов, заложили окна корзинами с песком и землей, заняли в буйстве ожесточения все карнизы вверху, все выступы снаружи. Обезумевшие, распаленные злым неистовством, земцы зачали бой со святилища! Очисти мя, грешного, помилуй мя… Воины же царя Димитрия палили в ответ из мушкетов и пушек по храму. Дым, гарь; стонала дверь под ударами ядер – кровь, кровь, о господи. Грядет ли тот день, когда пребудет волк в дружбе с ягненком, когда корова будет пастись рядом с медведицей, а лев, аки скот, станет жевать солому? Откроются ли глаза слепого и уши глухого отверзятся ли? Страшусь, о боже, видеть страницу крови. Сжечь бы ее, испепелить…
Испепелили, разумеется.
Обличающие документы аккуратненько сожгли, выдрав из древлехранилищ, прошлое подпудрили, высветлили, подлатали, и свыше трехсот лет русская Книга Бытия носила романовские заплаты. Из нее следовало, что Федор – Филарет, этот изменник в рясе, блудливый перебежчик в стан врага, был не менее как святым великомучеником! Что в Тушине-городке, у самозванца – ишь ведь какое диво! – держали его будто бы «крепким насильством». Что если и стал он лжепатриархом (при живом патриархе Гермогене), то с единственной целью, оказывается: лучше служить… русскому народу!
Какая же фальшь, какое кощунство!
Никто не жил четыреста лет, живых свидетелей мы не имеем. Но, к счастью для нас, не все древние акты и грамоты цари смогли прочесать. Многое просто не видели, не успели выщипать всех корешков. И вот по крохам случайно уцелевшего, по малым крупицам и корешкам проясняется все же тайное тайных Филаретовой авантюры.
Дело шло так.
Выскользнуть из Ростова, не запятнав святительский сан, владыке было уже нельзя. Где-то перемудрил он, где-то просчитался и упустил нужный час. А ростовцы-простолюдины – тертый народ: стать за Лжедимитрия открыто, как это можно было в Костроме или в Ярославле, здесь было рискованно[19]19
Всего два года назад Филарет ездил в Углич на вскрытие могилы истинного царевича Димитрия, убитого в 1591 году. Филарет сам подтверждал смерть царевича, ростовцы помнили это. Да и Углич от Ростова – рукой подать.
[Закрыть]. Оказавшись в Успенском соборе, Филарет имел в то утро лишь один шанс: взять мирян на испуг. Не убеждением, так страхом великим, сценами будущих лютых кар сломить простолюдье. Затем прямо с молебствия вывести всех навстречу «богодарованной» шляхте. С иконами, с хоругвями, конечно.
Ничего из этого не могло получиться. Опора митрополита, ростовская знать, покинула город еще накануне, а воины-земцы, уцелевшие в сече под городом и на посаде, укрылись в храме не для того, чтобы слушать увещания владыки. Воины эти (всего-то горстка) мыслили укрепиться в каменных, недоступных по тем временам стенах, превратить собор в последнюю свою крепость. Или, если уж победа не суждена, взорвать себя вместе с храмом: под полом заложены были там бочонки с порохом.
Такова истина. Волосы владыки за эти два часа стали седыми, – не так уж хотелось вознестись раньше срока на небеса даже священнейшему.
Шляхта явно одолевала, дело шло к взрыву.
И тут спасла Филарета природная сметливость.
– Откройте дверь, – подошел он к старейшему из воинов. – На паперть выду с увещеванием. Так повелел господь.
– Срубят ведь, отче великий.
– Открой мне, и дрогнут в смятении сердца их, – повторил властно. – Верую в милосердие божие! Со крестом, с божественным словом выду один.
– Стражу бы взять? А?
– Нет. Лишь один!
– Благослови тогда, великий владыка. Вход мы присмотрим: назад пяться, коли что.
Час последний, час роковой! В святительской ризе и белом клобуке, с драгоценным золотым крестом в руке вышел митрополит навстречу грозе. На какой-то миг шляхта действительно дрогнула: невольная оторопь взяла даже завзятых шкуродеров. Но изумление прошло, и начался яростный, ни с чем не сравнимый штурм двери. Взломали ее, ворвались внутрь. Помятый в свалке владыка был пощажен, как он, впрочем, и рассчитывал: без стражи к ним вышел, отличителен с виду, таких и мародеры не душат. А вот из воинов, героев защиты храма, никто не остался жив. Иных иссекли саблями прямо в соборе, иные погибли в неравной схватке на паперти, иные живыми посажены на кол.
– Р-ррр-ы-ыы… р-рря-я-аа… оу-ууу, – стонала, выла, рычала горящая площадь.
С митрополита содрали ризу и драгоценности, похитили золотой, с изумрудами крест, толкали невежливо – было сгоряча, не убавишь – все это было! Как пленного, сунули его в телегу, рядом с нерусской женщиной; в дорогу Филарет успел взять лишь святительский посох да худой сундучишко с жалкой, убогой рухлядью… Все это наиусерднейше раздували потом мастера кудрявых речей, распространяли через церкви в народе.
Не все, правда, распространяли. Умалчивалось, например, что в двойном дне ветхого, на ржавых петлях сундучишка Филарет сумел вывезти из Ростовской митрополии дивные богатства – ворох драгоценных камней. Умалчивалось, что в рукояти владыченского посоха был тайно заделан диковинный, с голубиное яйцо, изумруд несметной цены. Что сокровище это Филарет самолично преподнес в Тушине Лжедимитрию.
Сшептались они, прямо сказать, быстрехонько. Романовы исстари кичились родственной связью с Иваном Грозным, с его наследниками, а значит, и самозванцу подобало чтить Филарета-Федора не иначе как ближнюю, дорогую родню. Отсюда – милости, щедроты, почет; здесь все ясно.
А вот игуменам, собравшимся в тушинском ястребином гнезде, было над чем в тот день призадуматься. Как дальше-то жизнь пойдет? Рассвета ждать аль ночи кромешной? Что станет с Русью?
Потрескивали в шандалах толстые свечи, голубой дымок и благовоние источали золотые узорные лампады. Дородный дьяк Григорий читал распевно слезницу о воинских, людских потерях Димитрия, но чуял святейший: не каждого в сем святом сходбище трогали тушинские потери. Скорбь и печаль на лицах владык были притворны. Сердцем жили иные не здесь, а в своих епархиях, в монастырском Поволжье, где в муках тяжких страдала настоящая Русь, попираемая и растерзанная.
Филарет беспокойно стриганул глазом вправо, влево, вперед. Истово вздохнул, внимая усердию дьяка:
– Помяни, господи, души усопших рабов твоих…
Священнослужители закрестились испуганно, всем стадом; всколыхнулись желтые светляки ближних лампад. «Отец Христофор не радеет сердцем, – примечал святейший с возрастающей тревогой. – И вон тот, переяславец… И ростовский Вассиан – к мятежным!» Это была сущая правда: не все, даже тут, на первом патриаршем приеме, желали побед «доблестным ратям Димитрия». Были и такие, что мысленно слали проклятия панам Сапеге и Лисовскому. Города и села разоренные видели мысленно, кровь и гибель сотен и тысяч русских людей… Не оттого ль так тревожен шепот молитвы святых старцев?
– Помяни, господи, живот свой на поле брани положивших, – проникновенно-жарко шелестело в сумеречных расписных сводах. – Прими их в селение праведных, где несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная…
«За мужиков-шишей! За смутьянщиков кресты кладут! – ужаснулся Филарет, догадавшись и внутренне похолодев. – Изнаглились все, коему верить? – Взял себя в руки, продолжая изучать лица. Вздохнул, кроткий и просветленный, похожий на херувима: – Отныне вы у меня, голубчики, на крючке!..»
ШУМИ, КОСТРОМА!
Никогда и не снилось Башкану, что Кострома зимой такая красивая!
Он стоял с Ванькой Репой и угольщиком Костыгой на крутизне правого берега, над городищенским волжским спуском. Ниже их, с подножия крутояра вздымались могучие стволы берез; сквозь кружево переплетенных ветвей вставал на той стороне кремль-батюшка, древний, многобашенный: словно ладонью сказочного богатыря вознятый ввысь, над посадом. Был он темен и мрачноват в сиреневой дымке рассвета, но молодил его и нежный отблеск не отгоревшей еще зари, и бесчисленные бугорки по-над кровлями – дивные шапочки пушистого снега на башнях и перекрытиях. Снег выбелил за ночь купола церквушек и звонниц, обновил навесы казенных амбаров у берега, подвеселил посадские лачуги, такие крошечные издали, тянувшиеся к кремлю, как белоголовые цыплята к матери-квочке.
Настоящая зима еще только-только примерялась хозяйничать, лед стал на Волге всего неделю тому назад. И хотя утренники первозимья были всю эту неделю цепкими, налитыми обжигающей стужей, переправа по льду требовала искусства и риска. Двигаться на ура, без должной сноровки было пока и вовсе нельзя: лед зловеще потрескивал, местами даже качался. Вот почему над спуском с утра скопились подводы и кучки людей.
– Паси-ись, передние, – слышалось у возов.
– Поводок, поводок ладнее держи-и…
– С бо-огом…
Шубейки, стянутые кушаками. Лохматые шапки. Говор.
Башкан и Вантейша, греясь, притоптывали лаптями. Оба явно взрослели: небрежная мальчишья независимость, бойкая речь, шершавые ладони, изъеденные копотью, – совсем же заправские слобожане-подмастерья! Ванька Репа служил по-прежнему горновым-подручным у кузнеца Федоса, Костьку хлопотами Сусанина пристроили к заволжскому угольщику Миколе Костыгину, а проще сказать – Костыге. Могучий этот детина-бородач валил дерева невдалеке, под Чижовой горой.
– Береги-ись!..
Сверху, от Городищ, молодецки скакали верховые: четверо нерехтских оружных дворян с холопами. «Глянь, ратных в Кострому гонят. Шеломы-то, пи-ики!» – толкал Ванька Башкана, приплясывая. «Глянь – подмога Димитрию-царю». – «А можа, против него, почем знать?» – «Тш-шш, услышат…» Мужики сняли шапки, поклонились. Один из оружных, видимо хозяин передних возов (помещик вроде Космынина), сказал что-то вполголоса деду-вознице.
– А знаем, все знаем, барин, – мотнул тот сивой бородой. Привычные мы, желатель ты наш…
– То-то, помни!.. Придержи, мужички, дорогу дай.
Только отъехали ратные – вдруг оклик сзади. Жесткий, внезапный, он словно подхлестнул обозников:
– Что везете?
– Хлеб воровской на торг?
– Раскрыть все воза!
Обыск!.. Возницы зашевелились, загудели встревоженным ульем. За крестьянами почти каждого из волостных дворянишек воевода числил огромнейшие недоимки – не сулила добра эта встреча с городскими ищейками! Зерно всю осень текло и текло «войску Димитриеву»; десятка два панов-тушинцев уже бряцали саблями в Костроме, начальственно сколачивая хлебные обозы; со дня на день ожидались драгуны Лисовского и, может быть, самого Яна Сапеги… Как не стараться тут воеводе Мосальскому, любимой собачке самозванца, свояку Филарета Романова?
Раньше-то стража досматривала подводы обычно у застав, на посаде: там и объехать ловушку нетрудно, там ее ждешь, готовишься. А здесь как поступить? «Беги-ка на лед, рябенький, – подманил Ваньку Репу дед-повозничий. – Барин-то во-он оглянулся… стража, мол, так и так. Неуж пропадать?»
И Репа дал ходу.
Стражники налетели разом, как стая коршунов. Окружили обоз, рассекли бердышами[20]20
Оружие XVII века: легкий топор в форме полумесяца. Рукоять обычно длинная, метра в полтора.
[Закрыть] веревки крайнего воза с дровами.
– Что раззявил хайло? – гаркнули на оторопевшего возчика. – Сваливай наземь, тюха!
– Муку где спрятал? Где зерно? – подступали к каждому, щупая укладь.
На дубовых дровнях Костыги высились громадные, под стать самому хозяину, грохотья с углем. Воеводский стражник, наглый, вихлявый, подсунулся сбоку:
– Высыпай, черт лесной!
– Полег-ше, – отодвинул его рукой угольщик.
– Что-о?! – Вихлявый рассвирепел, толкнул бородача дубовым концом бердыша. Микола нехотя, будто играючи, схватил конец ладонью, дернул слегка на себя. Стражник полетел носом вниз.
– Упреждал ведь: по-легче, – вздохнул бородач. Сломал о колено бердыш, как бы сожалея, кинул обломки вниз – как раз над обрывом стоял он с Костькой Башканом. Взбешенный стражник визжал-барахтался на снегу, лапоть угольщика крепко давил его:
– Осту-дись!
Мужики сгрудились молча, но ввязываться пока не решались. Стражники – их было еще человек семь – бежали к Миколину возу. «Главарь он… сму-ута! Вяжи, Киндя, воеводе сдадим».
Мгновение – и сразу двое повисли на Миколиных плечах. Киндяй – кряжистый, развалистый – неторопливо разматывал крепкую веревку.
И это была та последняя искра, от которой вспыхивают костры.
– Э-эх-ва-а! – развернулся бородач, будто просыпаясь. Огромный, лохматый, в черной угольной пыли, он так шевельнул плечом, что двое нападавших тут же свалились ему под ноги. Третьего – Киндю с веревкой – Микола спихнул под обрыв, к березам.
– Ну? – глянул вокруг. – У кого еще башка крепкая?
Минута была критической. Костька потихоньку нащупывал под грохотьями железный прут, когда над угольщиком хищно сверкнули два бердыша. «Не баловать! – сурово сдвинулись к дровням Костыги обозные. – Поиграли, будя!» Лица у всех недобрые, чутко-настороженные. Это осадило стражников: к отпору они не привыкли.
– Держи-ись… наши-и, – донеслось вдруг приглушенно с берега. «Ванька Репа шумит, – понял Костька, обрадовавшись. – Его голос!»
– Доба-авь, мужики, жа-ару-у…
Бердыши дрогнули растерянно, опустились; на помощь обозу скакали от закраины Волги ополченцы-дворяне:
– Что тут затеялось?
– Зачем – стража? Бердыши?
Надо сказать, что воеводские облавы были и помещикам поперек горла: в осенних обозах, особенно волостных, мелкодворянских, действительно припрятывалась всегда в те всполошные дни ржица для торга. Сами же Тофановы, Космынины, Лешуковы и снаряжали своих крепостных… Как проживешь иначе? И крестьянина, и владельца разоряли подчас начисто поборы царя и воеводы. Вечные недоимки, трудный год, ополчение, служба – всюду деньги и деньги… А где их взять, кроме торга?
Впервые мужик и помещик действовали заодно. Стража отступила, обыск под Городищем не состоялся.
А в Костроме это утро начиналось куда тревожнее.
Кузнец Федос Миролюб, поджидая угольщиков с Чижовой горы, вышел пораньше к торжищу. Пухлявый белый снежок, морозец, дымки над крышами посада – как же располагает к душевному покою зазимок!
Но покоя в городе не было. Издали доносился какой-то гам; у деревянной церковки Никола-на-Овражках встретился кузнецу радостно-взвинченный Лабутя, Ванькин отец:
– Что деется кругом, что деется!.. Куда ты, Федос?
– А-а, сродник, здорово.
– Воеводских мнут… бежим-ка, бежим. Слышишь, котел кипит?
Свернули на торг, прибавили шагу.
Как и за Волгой, заварили тут кашу воеводские люди. На торгу почти всю неделю не было хлеба. Скупщики отнюдь не спешили открывать мучные лабазы: стакнувшись с воеводой, они умело и тонко взвинчивали народ, создавали хлебную панику, чтобы пустить потом зерно и муку втридорога. Обыски и облавы, что ввел на всех заставах Мосальский, были купцам на руку.
Лабутя, спеша, сыпал словами, оглядывался на кузнеца, отставшего, прихрамывавшего сзади.
– Зерна, почитай, возов с десять они зацапали утром. Помнишь, мужик Донат ночевал у тебя с Мезенцом и Сусаниным? Вот Сусанин и отпустил вчера Доната на торг, с ним еще двое домнинских… Мужицкая рожь, слеза, распоследние крохи! И все, как ни есть все замела у них утром стража.
– Неужель не сыт воевода?!
– Обожди-и, шуряк: сегодня, видать, накормят… Господское ополчение качнулось на Дебре; там бариночки так себе, трень-брень, а тоже рвут-мечут. «Тушинские, слышь, самый воровской люд, и царик Дмитряшка – вор». Вот это – барино-очки! Праздник сегодня, аж печень кипит…
– Атаман Рыжий Ус, говорят, заявился?
– Истину говорят! И атаман Козел подоспел, и Чувиль с Волги. Это их молодцы заутреню начали…
Лабутя вдруг замолчал и, обернувшись влево, как-то подобрался весь, насторожился. Междворьем, белым и чистым от снеговея, летел без шапки тучный пан-усач в дорогом польском жупане, в красных нерусских шароварах. За ним, ломая частокол, матерясь, лихо выскочили трое посадских.
– Тушинский брю-ха-ан, – вопили они Лабуте издали. – Сомни борова-а…
Пан вильнул было в заулок; Лабутя, радостно гикнув, метнулся на перехват под ноги ляху: «Прися-ядь, вельможна-ай!» Свалка, возня. Пан выхватил сломанную саблю, Федос поспешил к Лабуте на выручку. В это время из-за угла, с горластого торжища навалилась вдруг темная орущая масса:
– А-а… ту-ут, антихрист!
– Стрелил в нас, Тимоху саблей поранил! Ге-гей, народ, улю-лю-ю…
– Нет ли в углах еще тушинца? Дьяков ищите, воеводских псо-ов!
– Бей супостатов Митьки Мосальского!
Кузнеца и Лабутю, подхваченных лавиной тел, вынесло на базарную площадь. Клубился дым впереди, горели ветошные ряды, кабак – вряд ли кто их тушил. Человеческая круговерть бурлила, плескалась, закручивалась живыми спиралями, голоса сливались в единый неистовый рык: «Кр-рру-ши-иии… б-ббе-е-ей… р-ррры-ыу-уу!» Ни стражи, ни стрельцов сотни Жабина не было нигде: кто покалечен в начале мятежа, кто где-то сумел укрыться, кого, обезоружив, попихали в амбары и клети – под замок. По-за кремлевскому рву, с пустырей Верхней Дебри, где Федор Боборыкин готовил к походу свой конный отряд, стягивались пешмя ополченцы. За воеводскую стражу никто из боборыкинцев не вступался, нерехтчане – помещичья мелкота – сами вливались мало-помалу в бушующую толпу.
– Хле-е-еб!.. Где хле-еб? – рычала площадь.
– Вали-ись, голытьба, к житница-ам! Круши-и!..
– Для ча, браты? – взвилось насмешливо. – Зерно в монастырь к Ипатию всю ночь возили-и.
– А-аа, ляхи наш хлеб жрать будут?
– Самозваный патриарх всех обману-ул! Бей тушинских!
Людской поток хлынул под гору, к волжским амбарам. Чисто! Житную стражу как ветром сдуло. Все двери – настежь, в пустых сусеках – россыпь неподметенных зерен по углам.
– Увезли-и! – ахнула толпа.
– Изме-ена-а!..
– Вали-ись… к игу-умену-у…
У мясных лавок, под кремлевским заснеженным откосом – не протолкнешься. Куча-муравейник! Только муравейник удивительный, застывший в напряженной сосредоточенности; все тут стабунились плечом к плечу; нет ни яростных воплей, ни шума; глаза устремлены вверх, в одну-единую точку. Над толпою, на крыше присадистой лавчонки-омшаника стоят какие-то люди. «Галич… земское ополчение… не впустить шляхту», – доносится сверху.
Это посланцы Галича и Судая. Четверо приезжих стоят над притихшей, слипшейся в комья толпой, четверо зовут посадских людей к соединению.
– Панских собак мы пощелкали, – страстно выкликал галичанин. – Воеводу прикончили в один хлоп, хищников тушинских – в озеро, под свежий лед; власть ныне у земства. И Галич послал меня к вам. Готовы ли, костромичи, стать воедино? Ворог пленил Ярославль, завтра-послезавтра и здесь он будет… Чего чешемся?
– Судай тоже побил шляхту, что прислана к воеводе за хлебом, – сменил галичанина второй посланец. – А велик ли Судай? Галичу – спасибо: помог нам. Не колыхнулись!.. Дай крепкую руку, Кострома, и сорок воевод нас не осилят.
Второго посланца сменил на гребне крыши третий, за третьим – четвертый… Гости уже надсадили голоса, охрипли, но призывы их были желанны и горячи. Иное словцо падало в толпу, как искра в порох, неистовый рев вздымался тогда. Впрочем, тут же и тишь водворялась: любы народу, – ой, любы же! – великие новости северных городов. Север, оказывается, стряхнул с шеи всех тушинцев и панских выкормышей, присланных для управы от самозванца. Галич первым стал на черту огня, и вот шумят уже восстаниями Судай, Соли Галицкие, Чухлома, Тотьма… Из Вологодчины прискакал к земским людям Галича нарочный человек с открытым письмом: есть-де у них верный воин Давид Жеребцов и говорил-де тот Жеребцов о Ростове, о Ярославле, Тушине, звал-де народ в ополчение против злой иноземщины.
– Аль не знаем повадок панского зверья? Их царя-оборотня? Их самозваного патриарха Филарета? – надрывал голос галичанин. – Докуль черным злыдням поганить святую Русь?
– Шуми, Кострома, подымай стук-бряк! – озорно подхватил судаец. – Ищите своих вожей, своих Жеребцовых. А нас пиши, Кострома, в помощь! Безоглядно пиши-и…
И тут же, у подмостья лавчонок, безместный поп Селифан с монахом Пахомием вели запись в новое, земское ополчение.