355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Румянцев » Я видел Сусанина » Текст книги (страница 5)
Я видел Сусанина
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:16

Текст книги "Я видел Сусанина"


Автор книги: Алексей Румянцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

ПЕРЕД ГРОЗОЙ

В тех же числах Иван Сусанин, раскованный и выпущенный из амбара, затребован был в Кострому, к пожаловавшему туда великому владыке. И что-то быстрехонько обернул дед в Домнино. Приехал от могущественного митрополита на третьи сутки в полном смятении, будто ошарашенный, от расспросов отмахивался, к избенке своей шел молчун-молчуном.

Да укроешь ли что от любопытных ушей в небольшой деревеньке? В ночь на Ивана Постного староста заявился, а наутро его дочь Антонидка перешепнулась у двора с Дуняткой-Огоньком, подругой сердечной; Дунятка тотчас порхнула к бабке Секлетее в Нестерово, бабуля, вестимо, к ближней куме Лукерье-Задворенке, а уж Задворенка, разумеется, к своим ближним и не так чтобы ближним… Словом, к полудню все Поречье, все романовские деревеньки по Шаче бурлили новостью:

– Акинф-приказчик ссажен владыкой!

– Карать-пытать за лесных беглых больше не будут. А нашего старосту Ивана поставили ныне…

Да такое высказывали тут шепотком, что ахи-охи не затихали окрест:

– Ой, верно ли, паря?

– Правда, слышь. Дело не шутейное!

– Лиходеев от нас отставить хотят. Староста Иван будет-ча порядок блюсти.

И хотя Сусанин, все же находясь в столбняке, ни с кем, кроме как с хворой женой, не перемолвился о встрече в Костроме, бабули-кумушки уже заплетали трогательные истории про ангельскую кротость смиренного Филарета, про милосердие Ростовского отца-владыки к люду бедному, подневольному:

– Господь указал ему путь благочестия.

…А дело объяснялось довольно просто. Как перед ураганом неизбежны какие-то минуты зловещей тишины, так и в те сентябрьские дни 1608 года стояло в нашем Поволжье нечто вроде предгрозья. Филарету Романову надо было решить непростую задачку. Василия Шуйского, соперника своего, он презрительно вычеркивал из игры: скуден умишком, недалек царь. В силы бояр-спесивцев не верил – давно знал им цену. Лжедимитрий Второй, укрепившийся лагерем в Тушине, в семнадцати верстах от столицы, – вот кто был новой лошадкой в новой игре Филарета. Вот кто отныне занимал его ум! Конечно же, второй самозванец лопнет, како и первый, конечно же, судьба обоих царьков-оборотней одинакова. Но и не считаться с «черной лошадицей» теперь, в сию тревожную пору, было бы явным просчетом. Ведь за подставным «царьком» стоят все те же паны-иноземцы, кои вознесли Романовых, кои освободили их, избавили от кар Годунова.

А сколько у самозванца свежих сил! Изменив Шуйскому, бегут к нему казачьи войска. И бояре, что похитрее, льнут снова – недаром приезжал принюхиваться брат Иван… И беглая голытьба, и крестьянство, и черный посадский люд за беглыми. Все ждут вольного ветра, все надеются. Царь-вожак нужен простонародью, вот кто! А кто окажется вожаком – это им не так уж и важно. Лишь бы вел супротив бояр, супротив боярского правительства – тогда хоть за лохматым нечистиком, за беспятым, прости господи, народ хлынет… Да како же дать маху? Как не считаться тут с настроением черни священнейшему митрополиту?

Ведь и Акинфия он убрал из Домнина отнюдь неспроста. Этот Акинфий – вепрь хищный – ладно ему послужил и послужит еще, ох, верно послужит! Но ветер пока не тот. Зажми благородный свой нос, а к черни приглядывайся: пусть она, чернь вонючая, учится из-под твоей руки смотреть.

Ведь как всегда бывает перед грозой? Дельный хозяин сам оглядит хозяйство и двор: там приберет, чтоб не сорвало, здесь поукроет да укрепит, наперед загадывая… А владыке простительно ль жить без загадов? Вот уберет он, скажем, лютого вепря-приказчика, простым лапотником заменит его на время – и чернь в ноги к тебе же падет! Убыток вотчине? Пусть! Надо идти и на это: пусть уж Сусанин-староста тешит пока смутьянов.

– А там видно будет. Перестоять грозу – вот главное.

Таков был расчет священнейшего. Хитрейший расчет, ничего не скажешь. Похожий на ту сеть, в которую удачливо идет рыбица.

И бабки-шептухи, бабки-задворенки разнесли вскоре молвь:

– Праведник он, великий владыка наш. С простым людом, с нами великий господин…

Чем худо для Ростовского владыки? Не о том ли заботился он, когда в Костроме, в саду Ипатьевского монастыря уединенно беседовал с Иваном Сусаниным да еще просил сохранить беседу втайне? О-о, тут есть о чем нам догадываться!

По-своему рассуждал мужик-тугодум:

– Ин ладно, робяты: стоит усадьба. Ладно и царь Шуйский: терпели и еще стерпим, шут с ним. Только для ча порядок такой – за горло рвать? Барщиной меня душат, оброком меня душат, и денежные поборы дай. Это сколько же шкур я должен иметь, чтобы каждому брюхачу потрафить?!

А потом шли мечты:

– Эх, запалить бы усадьбишку ясным огнем да в тот огонь все крепостные записи пошвырять… Да барина, да воеводу с дьяками – в огонь заодно. Дожде-етесь, поджарим вас, черти брюхатые! Только бы царь новый, царь праведный скорей заявился.

– Идет, слышь-ка, избавитель наш с запольных земель.

– Знаем: поднялся, заступник, на бояр с Шуйским! Ужо спросим получше Яшуху – Рыжего Уса: в деревню с болота Якун придет беспременно.

Так размышляли домнинцы перед великой грозою. И дед Иван заодно с ними думал нелегкую думу.

* * *

У кривого, в подковку, зеленого пруда, где дорога зигзагом изворачивалась к выезду за деревню, стояла близ воротец темная, старинной стройки изба. Два оконца-щели, затянутые скобленым бычьим пузырем, обращены были на пруд и на костерок бревен, еще два – к воротцам в поле. Тут он и жил в Деревеньках, наш дед Сусанин. У покосившегося крыльца лежал в траве белый камень, широкий и плоский; на нем сиживал старина по вечерам. Бывал он и простодушно-добрый, и взыскательный, и гневливый, каким помнится почти любой мужик в Тофанове и Малиновке в дни моего детства. Не оттого ль с давних пор принимал я Сусанина сердцем? Рисовал, по-мальчишечьи размалевывая, как умел, портреты его?

…Да, я видел Сусанина. И так хочется, друг-читатель, чтоб и ты увидел вместе со мною деда: ладного, крупного, жилистого, с пепельно-дымчатой бородой, разметнувшейся от плеча к плечу. Глаза бы непременно запомнил: то лучисто-ласковые, с затаенной хитринкой, то внимательные, зоркие, мгновенно окидывающие нас из-под кустистых бровей… Еще и еще хотелось бы рядышком с ним побыть, но – увы! – завершается, подходит к концу первый круг нашего путешествия.

Пора, друзья мои…

Пришла пора окинуть прощальным взглядом кривой илистый пруд у избы деда Ивана, пора выходить за полевые воротца, где желтеет стерня после убранной ржи. Низкие тучи стелются над безлюдным пустым полем, вихлявая дорога ведет нас по взгорью к кустам, затем, извернувшись вниз, пропадает вдали.

Мангада-Вуг!.. Веди нас дорогами предков, волшебный клич моего детства. Мангада-Вуг – это значит вперед, к неизведанному. Да откроется нам, друг-читатель, новая потаенная дверь в приключения, да наполнится парус наш добрым попутным ветром!

Путешествие второе
НАБАТЫ НАД ВОЛГОЙ

БАШКАН ЕДЕТ В ГОРОД

Ранним октябрьским утром 1608 года[10]10
  Точнее сказать – 1609-го. Новый год в семнадцатом веке начинали исчислять с первого сентября.


[Закрыть]
бежал по старой ямской дороге Костька Башкан. Заря стыла над лесом. Бледно-малиновым соком расплескалась она в пробуждающейся холодной выси, макушки сосен задела – алые брызги по хвое рассыпала. В дымной пене тумана у болота, в отсвете синеватых, оживающих облаков рождался день. А внизу, под сырым хвойником, где бежал-торопился подросток, все еще стоял дремотный сумрак.

И надо ж такому случиться: проспал мальчишка ночные сборы! С вечера он знал, что пятнадцать подвод с хлебом выезжают в Кострому до рассвета, что надо ему, исхитрившись, вышмыгнуть из сенец затемно и что батю, решительно сказавшего «нет», лучше бы всего опередить за селом – там тебе и Митька прял! Все было задумано тонко и с дальним расчетом: батяньке он должен показаться не иначе как на третьих еланях, на старом пожарище, у подъезда к Молвитину. Кто же, в самом деле, погонит тебя обратно с половины дороги? Обожгут хворостягой – это самое большее. Великое дело – оттерпеться.

А получилось вовсе как-то непросто: прямо уж сказать, фигушка в нос получилась. Вот и нет, глянь-кось, никакого обоза в селе, вот и домнинские давно уехали, пока ты, пентюх-перепентюх, размазня ты гороховая, в постелюшке пригревался. И – фиги-миги тебе! Дуля! И не разведать тебе, растрепа, что будут мужики толковать о новом царе, о московских событиях всяких…

– Догоню-ка… Эх, ну-ка! – бодрил себя Костька. – Они, чать, сколько уж верст в лесу отмахали!

Немного позади Башкана суматошно-весело тявкал рыже-белый Задорка, увязавшийся следом; на шее собачонка трепыхался перегрызенный обрывок шнура.

– Р-ры… Тяв-тяви! Тяв!

– Скоре-и-ча!

Пяти недель не прошло, как убрался из домнинской усадьбы Акинф – Полтора Пуза, а как спокойнее стало без него на Шаче! Несколько беглых, что спаслись от приказчика в становище «серых зипунов», снова к своим, в деревню пришли. Сусанин, как будто ничего и не случилось, поставил всех возвернувшихся на молотьбу ржи; Мезенца-батю он даже определил к обозным: возить зерно из вотчины в город. Впрочем, на первый этот раз дед Иван и сам выезжал в Кострому – вотчинные дела того требовали… И как бы кстати Башкану еще до зорьки подсунуться к дальнему обозу! Все бы мужицкие тайны-секреты выведал!

– Дого-ню, дого-ню, – оттапывали по дороге лапти.

– Тяв-тяви, – вторил сзади щенок.

Одиннадцать верст летели во всю прыть Башкан и Задорка. На двенадцатой версте, где разъезженная лесная дорога делала особо замысловатый изгиб, они почти в упор наскочили на домнинцев. У задней телеги вышагивали Ося Босой с Донатом, на следующем возу сидел, свесив ноги, сам дед Иван; рядом вели беседу еще пять-шесть мужиков.

Сусанин первым заметил бегущего.

– К возу твоему довесок, – кивнул, усмехнувшись, отцу подростка. – Ослушник твой, гляди, догоняет.

– Костька?! – изумился Мезенец. – Х-хе, собачонок с ним!

– Ать, ать за кусток заскочили…

– Ну – репей! Вот мы его, шалаберника.

Но впереди обоза – как раз в этот миг – послышалось тревожно-озабоченное:

– К воза-ам, браты-ы… Приде-ерживай!

Начинался тяжелый и опасный спуск оврага Провалище. Башкан, появившийся из ольховника, миновал на этот раз даже хворостины, которой, по его же понятиям, вполне заслуживал. До мальчишки ли было обозным! Уклон столь круто вился тут вниз, что лошади чуть не садились, вздыбив хомуты и едва сдерживая напор тяжелых возов. В синей глуби, под каменистым откосом Провалища, плескалась в ледяных закраинах вода.

– Тпр-ру, сердечные, – осаживали возчики лошадей. – Тпр-ррруу, красавицы, ле-егче сдавай…

– Вагу, дядь Семен! Вагу в заднее колесо вставим, – подсунулся Костька сбоку. – Вага тебе живо стормозит: всего дела – с полдела.

– Тащи скорей, милован, давай-ка сюда-а…

А на другом берегу, когда схлынуло всеобщее напряжение, дед Иван хлопнул Мезенца по плечу:

– Не промах, гляди-ка, твой собачник. Гора-азд сын, приучай к мужицкому хомуту.

Задние возы тряслись-громыхали еще в овраге, на зыбких кругляшах мостовинника, передние же скрывались один за другим в еловом подлеске, что разросся буйно и молодо на пологом скате. Вдруг впереди произошло замешательство. С глухой полянки наперерез обозу выдвинулась подвода, серая, в яблоках лошадь, запряженная в большую кованую телегу. Вышла и остановилась. Башкан разглядел: двое в телеге. Смотрят, привстав на коленки.

– Чей обоз? – окликнул один хмуро.

– Свои ж, Кречет, глаза протри, – поправил миро любиво другой. Шевельнул плечами, поднялся во весь рост – рыжеусый, могутный. – Возьмете ли, мужички, в компанию?

Странным показалось Башкану, что Сусанин так дружественно, будто брательничку дорогому, пожал лапищу Яцки-Молвитянина – это же он был, верховод «серых зипунов»; Костька видел его средь нестеровских совсем недавно. «После Воздвиженья, – припомнилось ему. – В лес тогда мужики ездили, к Черной Кулиге».

Атаман Рыжий Ус предложил между тем Сусанину:

– Подсаживайся, телега порожнем… Чем потешишь?

– Вам, лесные витязи, все бы тешиться, – ответил дед. – Для потехи, видать, к Провалищу выехали?

– Угадал: ждали потехи, да мелки орехи… Оброк небось под рогожами? Все бояр ублажаете?

– Пот и слезы, Яшуха. Убери с поля, да обмолоти, да и в житницы ссыпь господские… свое-то зерно! А зимой – с голоду вой.

– Можно не выть. Умные огонька пустят в усадьбу и – к нам.

– Ох-хо-о, не мужицкая то, скажу, басня.. Был и такой год: шумели, усадьбишки жгли, господ за хрип рвали – где толк? От разору да казней крестьянство переводится… Как земле без крестьянства? Земля – она бессловесная, нельзя обижать землю. – Сусанин, вздыхая и хмурясь, шагал возле ободьев атамановой телеги, потом как-то молодецки-легко вскочил на оттяг, скрипнувший натужно под ним. Сел возле Яшухи. – Ты, вон, прельщаешь: «К нам иди…» А это, рассудить, куда же? В болото с лягушками? Не-ет, атаман: тебя от властей мы укроем, а на весь народ болота не хватит, вот оно что… Нам бы, перво дело, Якун, от бояр облегчение да от монастыря. Деревня, ишь, слыхом живет.

– На ложке им поднеси облегчение, – зло хмыкнул Кречет, крючконосый, с колючим взглядом. – Драли вас, драли, слепые рабы, да видно не впрок.

– Почему же слепые? Зернышко к зернышку – ворох копится.

Обоз между тем скрипел и покряхтывал, втягиваясь в коридор из белоствольных молчаливых березок. Тихо в лесу, покойно. Иногда пташка-чувилька шмыгнет серой тенью по своим пташечьим делам. Иногда шаловливая ветвь размашисто хлестанет дугу, и тогда поток листьев, огненно-желтых, печальных, трепетно осядет на шею и спину лошади. Колеса воркуют. Стылая дорога исподволь отходит от инея под солнцем.

Рыжий Ус, приметив средь мужиков Мезенца-батю, бывшего «становщика», поманил его рукою. И вслед за Мезенцом потянулись к подводе атамана, будто по ниточке, все обозники. Костьку оттеснили, он слышал только возбужденные, с наскоком, голоса домнинцев:

– Ты вырази, отаман, – выкрикивал запальчиво громоздкий трехаршинный Донат. – Ты вырази мне: ежели они, скажем, тебя по роже… Все по роже, а?.. Ежели хребет, скажем, ломают тебе?

– Сам волю добывай.

– Сдобудешь, а завтра, милашка, в новый хомут, – подхватил тотчас Ося Босой, мужик взъерошенный, с пегой бородой набок, – Глоты и есть глоты… Соха да поле – наша, Донат, распривычная доля. Ломи во все жилы, дери тя медведь!

– Неча-а, табуном и долю повернем… Что про Москву-то врут, просветлил бы, Якун?

– Не повоевал ее молодой царь?

Башкан, работая усердно локтями, продрался вперед. Уж если речь зашла про царей, про Москву белокаменную, тут Костьке нельзя дать маху. Тут надо спроворить и ухо навострить. Который царь правдошный, который неправдошный? Хорошо бы догадался кто-нибудь выпытать у атамана, где станет зиму зимовать молодой царь Димитрий? Самому, вишь, Костьке спрашивать страшновато, а любопытно знать, будут ли тому царю строить в поле золотую хоромину? Ведь свита его могучая сидит посередь голого поля: об этом все шепчутся в деревнях… А может, царь Василий Шубник отведет Димитрию и в Москве палатишки поплоше? Может, они в гости будут разъезжать от палаты к палате – старый царь к молодому?.. Вот чудеса на свете: один царь есть, хвать-похвать – заявился второй царь! А может, второй-то – боязно сказать – лохматик с черным хвостом? Может, Отрепьев он Гришка – оборотень, монах сбеглый?

Ох, да и много же у Башкана этих всяческих «может»! Но только об этом, о самом наиважнецком, мужики почему-то вовсе не думают расспрашивать Рыжего Уса: мужики судачат о деревенских своих нуждах, о бесхлебье, о барщине… Аль потом спросят, к слову? Поспешая возле атамана, Костька слышал, что как только удрал из домнинских мест Полтора Пуза, так с той поры и грызутся родственники Романовых: каждому охота просунуть в усадьбу своего приказчика-холуя. Опекунами себя ставят, царевать на Шаче задумав. Хозяйка вотчины Ксения Ивановна живет где-то под Москвой, владыка Филарет в Ростове крестом орудует. Оба не близко, раздолье-простор прихлебателям романовским. Каково же сноровлять всей этой собачне Ивану Сусанину! Да и какой, по правде сказать, управляло из черного-то мирского старосты? На эту вышку барбос нужен: барбос-ненавистник, вроде Акинфия. Чтоб всегда рыкал, черная его утроба. Чтоб в любой миг на горло тебе готов был кинуться за хозяйское добро.

– А время не для них, не-е, – посмеивались обозники. – На одного пса намордник нашли-и, чума его нанюхай.

– На-кося, мол, выкуси… Верно ли, Кречет? – И принялись подшучивать над хмурым подручным атамана.

Очень развеселила Костьку недавняя эта история! Кречет, как оказалось, сам привязывал тогда Акинфия к елке над муравейником. Натешившись, нагнав на вислопузого страху, он ослабил путы и скрылся к своим. Ищи-свищи! А Полтора Пуза стреканул по ночному бору голышом. Верст семь чесал без памяти – жир стряхивал.

– Урок собаке впрок, х-ха-ха-ха-а…

– Пущай другого шлют управлялу. В лесу муравейников много.

– Уж мы, Якун, топерича кукаре-екнем!

– Надерем с них лыка на лапти.

Говорили среди своих смело, не таясь, пересчитывали обиды на господ и на власти. А лес начинал понемногу редеть, просвечивали по сторонам подсеки-плешины с черными пнями. За одной из таких вырубок, где дорога сворачивала вдоль русла ручья, Задорка вдруг защетинил золотистый хвост-бублик, залился лаем. В ракитнике что-то дробно застучало, затем захлопало, будто глухарь в чапыжах взлетел. Крючконосый, встрепенувшись, заложил два перста в рот и ухарски свистнул на зависть Костьке. «Наши встречают», – приостановил подводу Якун – Рыжий Ус.

– Счастлив сегодня ваш день, – усмехнулся он, прощаясь с домнинцами. – Выехали к дороге с Кречетом, чую: своя кость и душа. В наш стан атаманский жалуйте.

– Лучше бы, Яша, не жаловать, – вздохнул Сусанин. – И посвисту вашего темного лучше не слышать бы.

– Как знать, как знать, дедо… С молодецкого посвисту пыль столбом – слыхивал такое? Утка крякнула – берега звякнули, море взболталось, вода всколыхалась; вот вам и загадочка на дорогу… Прощевайте, свояки.

А глубокой ночью, когда обозные, подъезжая к Костроме, стали на отдых у Посадского леса, подскакала к заезжему двору конная стража:

– Из Домнина правите?

– Из Домнина.

– Беглые там дурят… Как проехалось?

– Да вот проехали. А что?

– А то, что воеводского племяша, княжича Михаилу, в лесу там ухлябали… Вас не коснулись? Как это ваша кладь не прельстила их?

Мужики переглянулись.

Над зубцами ельника начинала редеть предрассветная тьма.

СУНДУЧИШКО ДЛЯ РУХЛЯДИШКИ

Митрополит слушал старца, смежив веки. Дважды подходил к дверным створцам юный служка, со значением покашливая, дважды Филарет строго-укоризненно открывал глаза, не меняя удобной позы. Козлоподобный игумен тоненько, взахлеб сообщал, что Кострома, слава всевышнему, поклонилась младому царю-освободителю, что вослед за Волгой готовы присягнуть Димитрию Тушинскому и Галич, и возлежащий северный край. Почва возделана и зело добра, крестьяне и посад жаждут лицезреть божьего избранника.

Но что-то недосказанное читал в скользком старце священнейший. Он, слушая в пол-уха, приучился понимать свое: лукав костромитин! Этого сребреника, этого мздоимца притянули в Ростов не заботы духовные, а лишь яблочки кущи христовой. Кто скажет, какие ветры подуют завтра, и не поскачет ли оный седой козел в Москву, к Ваське Шуйскому?.. Эх, да куда же проще, куда нужнее был бы сейчас тот мирянин, тот пахарь-трудник Иван, – Сусаниным, что ль, старосту с Шачи звать? Проще они, люди вотчины. Цельнее.

А сладостный старец приторно заливался:

– Еще докучаю: послан есьм обозец на Тушино. Доброхотных даяний наших обозец.

– Из урожая?

– Н-н… не совсем, – вздохнул смущенно игумен. – Крещенскую водицу обители нашей… богопомазанному Димитрию дар: волжская, в двух бочках, – мялся он, – Окроплять воинство назначена еси…

«Вот возликуют в Тушине», – усмехнулся мысленно Филарет. Но поднявшееся раздражение привычно сдержал: даже и этот символический дар с Волги значил сейчас многое. Бочки с водою – это начало. Ведь сказал же костромитин, что воевода Мосальский скликал народ на площади, что грамота Димитрия принята городом с ликованием великим, что и храмы все отслужили молебны ему во здравие… Сдвинулось! Правда, насчет ликования игумен-угождатель поперемаслил, да не впервые владыке отличать семена от плевел. Что из того, что два мелких монастыришка подали слово против? Все едино: весть гулкая! Крест целовали, пусть чешет в затылице Шуйский. А что того Димитрия совсем недавно выплюнула и развеяла прахом прозревшая было Москва, что возносится теперь новый Дмитряшка на волне смуты людской (недаром зовут его на посадах «тушинским вором») – то совсем иной разговор. Теперь время – не промахнуться, и костромской этот богомолец ловко дело повел… И да прости же его, укротив гнев, понеже ты пастырь божьего стада – иерарх. «И даруй ми, господи, зрети грехи моя, або не осуждати брата моего…»

Дерзновенный вихрь с силой ударил навстречу, когда священнейший, благословив и спровадив наконец гостя, привычно спустился вниз. Ему по душе были ветер и мутная зга, нравились брызги ярого осеннего ливня: здесь была правда жизни, здесь не было тошнотворной лжи, как там, в лампадной тиши покоев. Вихрь бесновался над площадкой галереи, тяжко гудела медь в наполненных ветром пролетах колокольни. Где-то рядом плескалось озеро Неро, где-то что-то ухало, завывая, стучало, скрипело, и только сторожевые фонари на водяной башне свидетельствовали о нерушимом порядке и гармонии жизни. «Разверзлись хляби небесные», – ликовал Филарет. Воздел руки навстречу ночной стихии, постоял так под брызгами. Освеженный, бодрый, вернулся к себе в покои.

Келейный служка – щекастый инок с белесым пушком вокруг толстых оттопыренных губ – докладывал, склонясь:

– Все бунтует, великий господине. Требует бумагу сеитовский гонец.

– Что дерзкому ответил?

– Ветр велик, сказал, шумит гроза божия. Куда соваться в дорогу такой ночью аспидной? Лихие люди могут, мол, смять. Кто за гонца в ответе будет?

– Кто в ответе… кто будет в ответе, – повторил, как эхо, Филарет. – И он же что?

– Дерзит, великий господине. – Служка неопределенно улыбался чему-то своему – гладкий, сытый, похожий на домашнего обласканного кота. – Воевода Третьяк Сеитов повелел-де как можно спешно ему возвратиться. Грозит ускакать назад своевольством, без владыченского ответа.

– Не уска-ачет. – Досада скользнула по лицу владыки. – Вон грамота лежит на столе. Дай сюда.

Опять прочитал, опять смотрела с листа пронзительно, в глуби сердца тревога. Знал бы сие проныра-игумен! Город Переяславль, всегда сговорчивый Переяславль отрезал тушинцам: н е т! Не били разве челом Димитрию, не призывали сами его переяславцы? А ныне – скрестились мечи на смертном рубеже, кровь льется у Плещеева озера, на подступах к земляному валу. Пылают приозерные слободы – горе, о горе впавшим в гордыню! Переяславль падет, то ясно, как день: сил тамо не наискать. Но пишет Сеитов, что если Ростов, нимало не мешкая, не пришлет оружный монастырский отряд Ивана Григорьева, если оставят его, воеводову рать, без поддержки близ Плещеева озера, то завтра-послезавтра не миновать сечи в Ростове, у озера Неро. А понеже ростовские воины купно с Сеитовым дадут ляхам отпор у стен Переяславля…

– Грамоту за грамотой шлет! – гневно швырнул бумагу Филарет. – Алчны до крови аки волци: буйство и пря вместо кротости. – Поднялся рывком с кресла, резко шагнул – соскочила с ноги бархатная туфля. – Третьяка Сеитова гонец, коим письмо доставлено, – гость мой. Слышал? Накормить лучше и дать вина. Акинфию скажешь – с подворья не выпускать. Голову сыму, коль уйдет гонец! – Повеления звучали жестко, отрывисто; сейчас владыка был таким, каков он есть. Хватит, устал притворяться. – Кто тамо? В передней кто шеборшит?

– Да он и пришел. Акинфий.

– Звать сюда. Сам будешь в сенцах.

Вот где объявился он, домнинский баринок Полтора Пуза! После вечера в ельнике, где мы с приказчиком столь памятно расстались, произошли в нем заметные перемены. Теперь и пузцо стало пожиже, и не баринок с виду Акинфий, и угодливость-гибкость в нем появилась, и даже вместо прежней черно-смолевой бороды оставлены на бесстыжем лице лишь усики – бойкие, закрученные игриво вверх.

Акинфий внес на вытянутых руках изящный, с тонким искусством отделанный сундучок-подголовник, сверкающий перламутровой вязью. Пропел тоненько, по монастырскому обычаю:

– Господи Исусе Христе, сыне божий…

– Аминь, – оборвал владыка. – Ставь сюда.

Акинфий утвердил на бархатный синий стулец дорогое изделие. Придвинул к креслу священнейшего:

– Все тут, как возжелали днесь. – Он отпахнул угодливо крышку, певуче и нежно звякнувшую, нажал что-то перстом изнутри и – дно вдруг тихо раздвинулось. Ниже, вершка два отступя вглубь, желтело второе дно роскошной шелковой отделки: дно уже настоящее. – Тайничо-ок! – восторженно развел пальцы Акинфий, весь так и сияя. – Эту вот планицу мы сдвинем… Тут пуговка, тут заделка: все укрыто и отменно хитро, хе-хе-хе…

Но владыка не спешил с похвалами.

– Пошто приволок-то? – вздохнул он. – Сей царственный укладец снес бы царю земному. Мне же худье дай – для хлама одежного, сиречь рухлядишки… Блеском совратили тебя, прости господи.

Акинфий моргал ошалело, сглотнув улыбочку.

– А – тайничок? – начал осторожно оправдываться, не видя вины. – Второе же донце… Помню, приказано было…

– Что приказано? – вскинул владыка бровь. – Нагнись, раб, под лавку… Да дальше, в углу!

С кряхтением, с возней было извлечено на свет жалкое подобие сундука: небольшого с виду, но явно укладистого, лазурью когда-то крашенного. Бока и углы сбиты. Крышка вихлявая, на жестяных ржавых петлях.

– Вот что было приказано! Одежду сверху вложить смирную, неприманчивую, а внизу – «начинка». Пошто плохо слушал? Сундук нужен – старье, хлам, лишь дно тайным сделать, хитроискусно. Мне еще всех учить?

– Понял. Утром к деревянщику сразу…

– Раньше! Наутре сюда принесть.

Странно же звучал этот ночной разговор в митрополичьих покоях! Высокопреосвященнейший в дорогой рясе, глава церквей Северного Поволжья, снисходил до шепота с низменным рабом, поручал что-то ему секретное, заказывал, объяснял… Грозное время как бы стирало грань между господином и слугою, оба сей миг заняты были одной мыслью о неизвестном.

Акинфий докладывал, понизив голос, что выездные митрополичьи кони стоят наготове уже третьи сутки, что и возок в полной исправности… Как быть, чего ожидать?

– Не завтра ли? – закидывал сеть на всякий случай.

– Кабы знать, о раб, кабы знать нам с тобой промысел божий! Смута на Руси да сундучишко с двойным дном – вот что на сей день ведомо. А за выездными следи сам, это – добро… В святохранилищах кто лишний с тобой не был ли?

– Отец казначей да ктитор догляд вели, я переносил добро вниз. Укрыли втайне ценности все, святыни. Местам хранения дал роспись отец казначей.

– То знаю. Все убрано?

– Нет, мелочь оставили. Для виду.

– Тако, все тако… Да спасет бог от поругания святой дом, испытание великое ниспослав ему… А ты, раб верный, послужи опять ныне, как нам служил в Костроме… Затеряться в посаде тебе лучше бы.

– Стать в слободе? В приозерье?

Владыка молча кивнул. Сдвинув на столе серебряный поставец, вынул из открывшегося желобочка пять-шесть матово-сизых жемчужин.

– Для начала тебе: сие крепче денег. – И, наклонившись, добавил совсем уж секретно: – Пан Яздовский тут объявится вскоре, будет с ним инок латинский, брат Винцент. Жмись тамо, приглядывайся… Да пребудет с тобою воля всевышнего.

Акинф ушел, гремя сундуками, священнейший стал на вечернюю молитву. Единение с богом было его отрадой, молился священнейший жарко, истово, «Отврати лицо твое, боже, от грех моих и вся беззакония моя очисти; дух прав обнови во утробе моей, о господи…» Но почему-то на этот раз врывался в молитву то Переяславль окровавленный, то пустые дарохранилища, то воеводский гонец и пляска дождевой капели за окнами, а сердце всполошенно, по-бабьи вопило о неизбывном. «Тайник в сундучишке заложу весь лалами[11]11
  Лалы – драгоценнейшие камни (рубин, яхонт и др.).


[Закрыть]
, два Ростова на них окупишь», – порхнула греховная мысль.

Владыка смиренно опустился на пол, шепча молитвы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю