355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Румянцев » Я видел Сусанина » Текст книги (страница 4)
Я видел Сусанина
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:16

Текст книги "Я видел Сусанина"


Автор книги: Алексей Румянцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

НАДУВАЛИ ПУЗЫРЬ, А ОН ЛОПНУЛ

Пока наш Башкан пробивается в темный ночной лесище, к своим, – туда-то уж он непременно пробьется! – давайте поговорим совсем о другом.

Пускали вы когда-нибудь мыльные дутыши? Обыкновенные и в то же время очень-очень необыкновенные чудо-пузыри, переливающиеся тончайшими оттенками сине-фиолетового цвета, голубого, бронзового, золотисто-оранжевого, они жили, к сожалению, не долее одной минуты. Зато какою волшебною была для вас эта минута! Как сверкали, как величаво парили чудесные шары-пузыри!.. В безветренные летние дни мы в Малиновке запускали их обычно в заулке, между баней и погребом, и было великой для нас мальчишечьей доблестью загнать мыльный шар выше бани или даже за тын, в гуменники. Честно сказать, я никогда не отличался искусством управлять мыльными пузырями: они у меня лопались в самое неподходящее время, обдавая лицо веером едких брызг.

Долгое время я заблуждался, считая мыльные дутыши чисто нашим, малиновским изобретением, пока не увидел изображения этой детской забавы на одной картине восемнадцатого века. А годы спустя мне довелось узнать, что забава эта – отнюдь не детская, что еще встарь, при жизни Ивана Сусанина и много раньше, почтенные предки наши увлекались выдуванием мыльных шаров. Конечно же, не в буквальном это смысле, что вот, мол, сидят бородатые дяди вокруг блюдца с мыльным раствором и взапуски тычут туда – кто «кручонку» бумажную, кто просто соломинку… Дело это происходило не совсем так. И все же, как оно там ни происходило, искусство запуска мыльных пузырей поставлено было на Руси всегда высоко.

Чем, например, иным, как не мыльным дутышем, был тогда самозванец Лжедимитрий? Ослепительно-яркий, принаряженный в щедрую душевность, которой сроду у него не бывало, он в молве людской воспарил было превыше всех царей, живших до него. Слишком истерзанной, искровавленной была Русь, чтоб не мечтать о власти новой и молодой, сильной и справедливой.

Люди кричали: «Да здравствует царевич!», не зная не ведая, что просто раздувают мыльный пузырь.

Не ведая!

А ведь были и те, кто знал и предвидел. Были те, кто и мыльную пену для пузыря готовил, и блюдце иноземное тайком подыскал, и бумажные «кручонки» для дутья настригал любовно, искусно. Романовы с компанией боярской верхушки затевали все это. И с умом, надо сказать, затевали, с дальним приглядцем. Они  з а р а н е е  знали, что их дутыш пренепременно лопнет, они даже свои расчеты строили как раз только на этом.

– Наш молокососишко-самозванец спихнет царя Годунова – ладно! – прикидывали тайком бояре. – Опомнится Москва, самого самозванца щелкнет по носу – еще ладнее! А там уж и совсем по-нашему: очищен престол. Примеряйся, Федор ты свет Никитич, к царскому креслу.

Лопнули, как мы знаем, эти честолюбивые затеи-расчеты Федора. Лопнул, недолго покрасовавшись, и мыльный шарок – Лжедимитрий.

А народ?.. Хмельные мечты о справедливом царе не сбылись. По-прежнему стоном стонала Русь от неправд и лютости богатеев. Престол после самозванца захватил боярин Василий Шуйский, родственник Ивана Грозного по дальним, еще прадедовским корням. Этот царь отличился тем, что с первых же шагов принялся рубить головы непокорным; он даже ввел – это при войне с отрядами Болотникова – особые награды дворянам: «За убитого мужика».

Кстати – о Болотникове. Даровитейший крестьянский вожак, находчивый, смелый, он осенью 1606 года целых два месяца держал в осаде боярскую Москву. Болотников наверняка свалил бы Шуйского, не окажись измены группы дворян в повстанческом войске. Но было предательство, и был трагический конец. Сотни, тысячи крестьян изрублены боярским царем. Оставшиеся разбежались, кто куда, – по лесам, по степям окраинным.

Рассыпался горох по тысяче дорог! Там и тут соратники Болотникова создавали грозные становья-«братства», наводя страх на местных воевод и богатеев всех мастей. Не из них ли были и Козел с Васькой Чувилем[7]7
  Поныне известны Козловы горы над Волгой у Костромы, как и фамилия Чувилевы.


[Закрыть]
под Костромой, Яцко-Молвитянин в лесах близ Домнина? Во всяком случае они – «серые зипуны» – были карающей совестью народной, они держали в руках целые волости. Особенно в лесных краях!

А над Русью меж тем сгущались новые и новые тучи: на юге объявился еще самозванец Лжедимитрий, еще ставленник панской Польши…

Вот к чему приводила встарь игра в мыльные пузыри. Это вам не забавы в какой-то Малиновке!

«НЕ УЗНАЕШЬ, ГОЛУБОК?»

Да-а, истомил же я вас, друзья, всяческими отступлениями! Обещал рассказать про Сусанина, а зачем-то начал с Башкана и Репы с Задоркой, с лесных «становщиков», с бояр всяких, царей… Не проще ли бы привычной стезей вести путешествие? Стезей накатанной, гладкой? Потолковать для прилику о панах-захватчиках, потом немножко о гневе народном, немножко о подвиге Ивана Сусанина – как в опере Глинки – и делу конец! Не так разве об этом писали у нас добрых полтораста лет?

Так, именно так. Но ведь именно эта немудрая схемка вполне устраивала полтораста – двести лет царей Романовых, Они даже умилялись: вот, мол, какой же славный, какой преданный царизму народ жил в семнадцатом веке. Смотрите, как он лихих ворогов одолевал, не щадя жизни своей во имя царя, самодержца российского!

Да как же я возьму без пересмотра старые схемы и старые байки, если они столько лет тешили царей – наследников Федора-Филарета?! Окна пошире пора открыть, ветерок-свежачок впустить в древние бумаги и летописи! Кто призвал тогда на Русь иноземщину, кто тайно с врагами сшептывался, торгуя кровью народа, вы теперь представляете. Но, думается, не всем вам известно, что и наше Приволжье вплетено было в черную сеть романовских интриг: недаром цари считали Кострому своей колыбелью… Как же обойтись нам без исторических отступлений? Как прямить след через кочи да зыбуны?

Впрочем, главные зыбуны теперь у нас позади, кажется…

Вот и Глухая протока осилена, и болото Юсупово миновали – соснячок по гребню глинистой высотки закудрявился. Вот и дорога у закраинки леса: размытые колеи древнего тракта, безветрие, скрипучая песнь тележных колес… Ба-а, да тут знакомец наш сидит в дрожках-бегунцах: сам Полтора Пуза с объезда полей катить изволит. Припозднился что-то сегодня Акинфий, многонько лютовал, видно, по деревням вотчины. Солнце-то уж за маковки сосен цепляется. Самое предзакатье.

Второе лето накатывает здесь колеи растолстевший вотчинный государик, второе лето вздыхает о былом приволье в столице. Как не вздыхать? Из посыльного, из плута-побегушки до первейшего подручного в тайных делах вознес было его боярин Иван Никитич Романов; жить бы да жить обделистому Акинфию во царствующем граде Москве, на улице Варварке. Да вишь, ухаб на дороге: тот весенний мятеж в 1606 году…

Одним днем шатнулась тогда судьба. Мятежной ночью, когда чернь громила царский дворец, настигая там и тут господ-иноземцев, боярин едва на себе волосы не подрал: «Ох, где братчик Федюра: столько лет он ждал этого часа, – бегал он, боярин Иван, по горницам, словно блохи его донимали. – Ох, Федюры-солнышка не дождусь: не известили братца в Ростове проклятом…» А чем бы, если уж разобраться, помог в ту ночь Филарет Никитич? Саблей махать владыке-митрополиту вроде бы не к лицу. На дворню взлаивать, подобно Ивану-боярину, тоже непристойно духовной особе. Нет, зряшно ты распалял себя, горячка Иван Никитич, закрыты священнейшему братчику твоему доро́ги в мирские дела. Годуновым еще закрыты…

Акинфий махнул плеткой, буланый конек-трехлеток резко понес под изволок. А мысли продолжали блуждать по Москве. Там на Варварке, окно в окно с хоромами боярина, размещалось богатое подворье Стадницких – великородных панов литовских с оруженосцами и обслугой немалой. Пыталась достать пана повстанческая рвань, да на мечи накололась. И тогда черное отребье измыслило… Даже теперь жутко вспомнить Акинфию, как рухнули под напором толпы дубовые, в медную клепку ворота, как хлынули на боярский романовский двор чернолапотники, волоча по земле две пушки. Боярин Иван, обряженный в латы, в кольчугу и в стальной шлем, выскочил к челяди, сбившейся в страхе на заднем крыльце:

– Пали-и в шпыней! Стрел разве нет, стервы? Пистолей? Чего рты раззявили?

Дерзкий детина – ржаного цвета усищи, рубец повыше левого глаза – выступил из толпы голодранцев:

– Стихни-ка, боярин добрый: худа не приключилось бы, – заявил дерзко. – Отыди в сторонку и не мешай: тебе зла не чиним. Нам вон черта зарубежного благословить с твоего терема надоть. – И тут же дал знак – тащить медные пушки к лестнице, что вела со двора на крышу.

Боярин послал кого-то через тайник за подмогой, Акинфий с вооруженными подручными занял сторожу на чердаке. Внезапно, едва лишь пушки затащены были у нас наверх, выскочил Акинфий с пальбой из засады. За ним – дюжина отборных холопов боярина. Не все, конечно, молодцы уцелели: четверо полегли в бою. Одного баламута пришлось и самому кокнуть: своим же чинил помехи, сбивал на бунтарство. Но с крыши обе пушчонки спихнули, это уж так. Что верно, то верно: послужили Романовы панам Стадницким.

Да полно-ка, Стадницким ли только? Не отвели разве смерть от других вельмож? Когда на Варварский крестец подоспел князь Шуйский с отрядом больших[8]8
  Т. е. родовитых, приближенных к царю.


[Закрыть]
бояр, Иван Никитич выставил ему в подмогу свой отряд верхоконных с пистолями. Да алебардщиков пеших. Оградили охраной жилье Стадницких и посольский двор – неподалеку он там стоит. Близ Иверской Романов с Василием Шуйским вырвали у разъяренной толпы нескольких именитых шляхтичей, изрядно помятых. Вместе спасали Мнишка-отца, сражавшегося с чернью, спасали Вишневецкого – того сиятельного пана, что побил не менее трехсот русских, укрывшись в Кремле, в хоромах Бориса Годунова. Потом выручали из беды ляхов, что отстреливались на Никитской улице. Потом – еще и еще… Зачем скрывать? Надо же было остудить, надо сдержать этакую силищу голодранцев! Круговерть мятежа воспалила сердце столицы, Москва пахла смертью. Сполохи и огни пожарищ, расплеснувшись мгновенно по всем заулкам, подымали посады Замосковья, бесчисленные слободы, села, деревни…

Впрочем, Акинфий всего и не мог видеть. Поутру он скакал с потрясающей вестью в Ростов, к Филарету Романову: царек убит, Москва в пламени, власть над чернью захватил Шуйский.

«Горький орешек великому владыке», – усмехнулся воспоминанию Акинфий.

Дорога пересекала жнивье, сладко и тонко пахло рожью. Тугие снопы, составленные в суслоны-«тридцатки», отливали золотом в багряных огнях заката. Мимо суслонов – соломенных желтых холмиков – прямиком по щетинистой стерне скакал верховой в пунцовой развевающейся рубахе.

«Митька Нос, – признал «государик» своего подручного. – Из Маслова скачет, пес смердящий».

Недовольно придержал меринка.

– Ну? – хрюкнул скатившемуся с лошади холую.

– Челом бью, осударь: Сусанин-старостишка мужикам слабит.

– Что там?

– Дозволяет нестеровским сжинать ночью свою рожь. Мужицкую. Тайком все жнут, после барщины.

– Согнал?

– Ревут бабы, осударь. Льготу просят: рожь-де перезрела, и зерно сыплется… Так что в ночь сегодня они опять на свои ржища хотят.

– Кто?

– Нестеровские то есть.

– А днем на барщине дрыхнуть? – рявкнул Полтора Пуза. – Свои поля убирать после вотчинных – забыли наказ?

– Ослух не мой, осударь. Так что мужиков и баб опять этот Сусанин…

– Надоел звон: Сусанин, Сусанин… Фамилией, как дворянина, жалуешь лапотника.

Приказчик зевнул, от него пахнуло хмельным. Митька Нос живо сообразил, что Полтора Пуза опять «клюнул», что недурно и даже как раз впору ввернуть сейчас в разговор побасенку.

– Гы-гы… это старостишке тут прозвище, – осклабился, сгибаясь в поклоне. – Ходит бывальщина, осударь, что жила тут-ка нищая Саня. Из погорелок Заболотских – давно, слышь, дело-то было… «Подай-су», «пожалей-су», – к каждому слову «су» да «су»… Вот и того… и звали «Сусаня», хе-хе…

– Ну?

– Иванишку-старосту, когда тот еще дитенком был, Сусаня-христарадница в приемыши, бают, взяла. Вот и Сусанин стал. Тут их, Ивашек, полна деревня. Иван Тюха, да Ванька Люль, да вот Сусанин, да Ивашка-Дурка сам четверт…

– А ты – Дурка сам пят… Посадили хоть его под замок? За мальчишку, что выпустил вчера?

– Сусанина-то?

– Эй, схлопочешь ты у меня плетки!

– В амбаре, осударь, в амбаре седой закован. Только не знает он, куда нищий утек. Где сыскать? Собаки след не берут.

– На кнуте власть держи, – барственно поучал приказчик. – Жнет кто ночью – лупи чем попадя! Ослабу дает староста, беглым дает повадку – лупи старосту в два, в три кнута!.. Долго мне вам долбить?

– Понял, осударь… Дык с ним-то как? Сусаниным?

– Ни дьявола ты, сусло, не понял. Сам займусь, держи крепко в амбаре.

…И снова покрякивает, клубит дорожную пыль господская легонькая тележка, снова дремлет-покачивается Полтора Пуза. Прочь думы о суете, о делах: ишь оно – раздолье вокруг! Взгорки зеленые. Сосны. Поляны и березнячки… А на том займище, за Ключаревским отрубом, гоны охотничьи дивно привольны. Там срублен у речки Тихой даже дом-теремец для утех самого пана Вишневецкого. Хотели пожаловать прошлой весной паны, да вот не сбылось: в польские земли, к литвинам укатили.

Как этот знатный вельможа залетел в Кострому – дело тонкое, щекотливое. В столице укрывать панов после майского мятежа было никак нельзя: слишком уж много московского простолюдья паны тогда извели. И за рубеж высылать их сразу не порешились бояре. Так и оказались ясновельможные вроде бы в почетном плену. Стадницких в Ростове поселили стараниями Филарета, Мнишки в Ярославле оказались. А Константину Вишневецкому Романовы изволили определить на постой свои хоромицы в Костроме. Богатое там подворье у священнейшего!

Почти год жили в Костроме чужеземцы, Филарет Никитич склонил брата приставить Акинфия сначала к панской обслуге. «Будешь тут нашим глазом», – шепнул Иван-боярин в напутствие… Да только вскоре «глаз» потребовался и в Домнине, – туда бочком-молчком начали подсовываться каверзные родственнички Ксении Ивановны, супруги Федора-Филарета. И – тю-тю, Москва белокаменная: живи-ка, раб верный Акинфий, в лесах-болотах, среди шишиг. Но и грозы боярской тут, правда, нет. Сам всем гроза.

Вечер между тем густел все явственнее. Задумчивой синью наливался воздух, хотя в березняке, в кружеве листвы над дугой, все еще сквозил малиновый закат. Торная ямская дорога, вильнув, ушла влево; сухо защелкали под колесами коренья. Хвойная тишина, последние версты: проехать лишь Черную Кулигу, где прошлой весной жгли ночью костер охотники-шляхтичи… «А зорких трех ястребков прислал тогда пан Константин вместо себя, – вспоминал Акинф, – не столь охотились панычи, сколь примечали, вынюхивали, выспрашивали… Ян Пшибось, черненький-то? Да, Янушем кликали. Еще – Никола Пудковский с ним, да Бундзило, жердяга нескладный…»

Буланый меринок, бежавший спорой рысцой, шевельнул вдруг ушами. Не будь Акинфий в хмельном забытьи, он почуял бы тотчас неладное, движение в кустах приметил бы. «Пригнись, Чига, – шептались там, в ельнике. – Веревку, Кречет с Охримом, веревку!.. Козолуп, Озяба – на месте?..»

…Да, сплоховал-таки Полтора Пуза, поздновато стряхнул с себя хмель. Грозный свист, и – Буланого сцепили под уздцы чьи-то железные руки. Что-то грубое, неодолимое навалилось жаркой глыбищей сверху.

– С нами бог! – рявкнуло над ухом.

«Гроза вотчины» слабо икнул, сжавшись под нависшим над головою дубьем. Кто-то грубо закручивал ему руки и ноги, тугая веревка жгла тело. Акинфий приоткрыл веки и в ужасе опять закрыл. Москва тотчас встала перед глазами, жаркая схватка на выступе романовской кровли… Он это, он, тот самый заводила-пушкарь с крыши на Варварской! Рыжие – никогда не забыть их – усищи-пики. Сабельный шрам над левым глазом… Он!

– Вот где бог встречу послал! – превесело подмигнул глаз. – Не узнаешь, голубок?..

«БОКОВЫЕ ЛОШАДКИ» ФИЛАРЕТА

Плотный, дородной мужской стати митрополит Ростовский, русобородый, в домашней лиловой рясе удобно сидел возле окна, с глазу на глаз с любимым братом. Холодком предосенней ночи тянуло из сада. Шипели, мигая, оплывающие свечи в серебряном поставце на столе, от лампады плыл маслянисто-желтый тяжелый отсвет. Келейный служка, неслышный, как тень, внес грушевый настой в голубых позлащенных скляницах.

– Выдь, отроче, – махнул Филарет рукою. – Запри в сенях дверь. Будь тамо.

– Зыбко, Федя, в миру, – вздохнул, помолчав, боярин Иван. – Злобству и смуте конца нет, мужик опять зубами скрегочет… Не слыхал, я чаю, про Акинфа-приказчика?

– Это в Домнине? А что там?

– Чуть жив приполз раб из Костромы. Растелешили его, Акишку, где-то в лесах, руки-ноги плуту скрутили да… в муравейник – нагишом! Срам вымолвить… Наладил бы туда наш Мосальский расправщиков, что ли, своих? А то – воинов бы оружных с полста?.. Напиши-ка, братчик.

– Самому мне срок в Костроме быть. Духовные дела зовут.

– Так, может, завтра? – Боярин заметно оживился. – Заодно бы вместе обоим? Одной колеей?

Владыка молчал, покойно смежив ресницы, лишь дрогнула слегка его тень на сводчатой, расписанной травами стене. Молча ласкал он холеными перстами привезенный Иваном предивный ларец-игру «шахи» – игра греховная, но сладкая, тайный дар литвинского друга-вельможи. О своем думал священнейший. О трудном и неотвязном, как застарелая хворь.

Поймет ли его брат, родная кровь? Сказать ли брату про все, не таясь, что уготовано Василию Шуйскому? Расправами тешась, вперед не зрит царь, вот как и брат Иван: в том и беда, и недуг Москвы боярской. Через жадность безмерную вконец истощили черных людишек: корень питающий топчут и роют, аки свиньи, в дуровстве непомерном. А на корню – стеблю расти, цветам расцветать. Не в подлой ли черни, не в мужиках ли остервелых, коим Шуйский головы рубит, надо ныне разгадку искать? Боярство – не та опора: боярин и сам не прочь приладить свой зад к царскому трону. Труха это, не сила. Гнилой мох. Силу же настоящую, силу внутреннюю, неодолимую, ты проворонил, царь Василий, шубы свои считая[9]9
  Намек на алчность царя: шубным промыслом в своих селах под Шуей приумножал он личное богатство.


[Закрыть]
. И вот сидишь ты, неудалый «шубник», в Кремле, что в берлоге медведь, и мужики с вилами тебя обложили – подпекают со всех сторон… Так не с тобою ли, толстая борода, ладить мне путь укажешь?! Аль, может, как и допрежь было, стать еще раз дудою во стане шептунов-заговорщиков? Чтобы в мыльную петлю голову сунуть для чьих-то барышей-выгод? «Нет, иную стезю указал мне ныне всевышний: путь верный, хоть и извилист вельми, вижу отсюда, из Ростова. Не с боярским стадом. И не с тобою, царь-недоумок».

Филарет отхлебнул сладкого соку из чаши.

– Раба из Домнина пошто не привез? – спросил брата.

– Здесь он, Акишка мой, на подворье. Причуден токмо языком: с перепугу, должно… Позвать?

– Сиди. Любо с тобой.

Что частицу отчего дома, его дыхание, запахи привез из Москвы Иван – сие любо. Отрадно, что живы-здоровы милые чада Мишенька и Татьяница-дочь, что поклоны шлет свет-супруга Ксения Ивановна, белая лапушка, что други ближние и дальние не забыли. Но чего-то недосказывает гостек дорогой: ишь, мнется, вертун. Только ли для вотчинных дел он, недужный, с порчеными ногами, покинул столицу в недоброе время? Кто поверит?

– Страх смертный на дорогах, все пути держит Лжедимитрий Второй. Где тропками вез меня дворянинишка Леонтий Полозов, где межником-обходом – растрясло-о… – Боярин беспокойно ерзнул по ковровой скамье, метнулось желтым язычком пламя свечи. – Гуляет слух, Федя, что новый-де самозванец – поп-расстрига безвестный? Как сие?.. Неужь Москву подомнет, сатана?

Священнейший молча водил перстами по сафьяновой, с бирюзой по углам, задвижке ларца. Раздвинул машинально: клетчатое поле внутри, по клеткам – затейные фигуры воинов из точеной кости. Строй белого шаха, строй черного. Две рати сигнала ждут. Равные.

– Кабы в Москве тако, – кивнул Иван на игру и скрестил пальцы на круглом животе. – У нас в Москве, Федя, белый-то шах без рати кукует. Куда хошь гляди – добра не жди… Не уносить ли ноги от шаха-маха?

– Не уносить ли?..

Шевельнулись густые, вразлет брови, дрогнули складки шелковой рясы. Будто очнулся владыка. Будто его царапнуло.

– С тем и приехал? – глянул на Ивана в упор, настороженно. Подавшись вперед, он теперь напоминал чем-то крупного ястреба, стряхнувшего дремь. – Москва подослала прощупывать меня, говори правду? Мишка Салтыков? Бояре Сицкие с Троекуровым?

– Ххе-хе, свет-братец… Провидец ты, хе-хе, – завихлял боярин игривым смешком. Затем посерьезнел: – А ты обнадежь, молитвенник мудрый, обнадежь, как дальше-то жить? Одиннадцать братьев-сестер было у нас – где братовья-сестры? Сколько нас, Никитичей, вживе осталось? Тут и правдишка вся, родной мой. Тут она, Федор-братуня.

Ни тени на бесстрастном лице владыки. Смолчал. Приподнялся лишь, туфлею шаркнув, захлопнул сквозившее стрельчатое оконце в сад. Медлительно-величавый, с каштаново-светлой волной гривы на тучнеющих плечах, стал он перед Иваном. Похожий и непохожий на него, рыжего.

– Не боярам – тебе, брате любый, хочу открыть вещий сон. Внемли: с тобою нам настежь надо. Не спал единожды, богу молясь, – бессонье-то знаешь мое. А над утром, к заре светлой, тако попритчилось… – Он приглушил сипловатый голос, и тихие словеса его, шелестя подобно листве, были так под стать полумраку и лампадному благолепию покоев. Превеликий пожар снился недавно митрополиту. Метались в страхе люди и гибли во пламени, трещало вокруг, и набаты гудели. А он, Филарет, усаженный в боярский возок, летел сквозь огнь и чад на коне матером. И больше всего томило его – уцелел бы золоченый возок, не порушился бы. Тут матерый конь рухнул замертво, на место его стал иной, младой и вертлявый. Но и этот конек шею сломил вскоре, и уже третий скакун, черный, дерзновенный зело, мчит возок сквозь жаркие вихри. Тяжко сидеть в возке, трещит он и шаток стал. А вылазу нет: заслонил весь передок мужичище-верзила в лаптях драных, вонью напитанных… Како решати? Уже пропасть смрадна видится сквозь пламень и гарь, а конь скачет-летит к пропасти, в огнь всепожирающий, и мужичина – зверь яростный – свистит-регочет, вожжами крутя…

Филарет оседлал бархатный круглый стулец, откинув рясу, жадно глотнул питья из голубой скляницы. Нервно дрожали его волосатые ноздри.

– И тут голос мне слышен, еже сверху, с небес внушающе, – продолжал он шелестеть: – «Не верь бо коню, аще безумен есьм. И золотой возок – не остров спасения. Зришь лапоть перед очами? В нем же и мудрость вся: где мужик – тамо и сила, и жизни сок…»

Гость усердно моргал, силясь понять. Одолел-таки.

– Це-це, – защелкал он языком. – Конь матерый – Борька Годунов. Так?.. И младого, что шею скоро сломил, – разумею. А с третьим как, с черным-та?.. – Боярин поскреб ногтем рыжую шерсть подбородка. – Царь Василий тянет московский возок ныне – то ясно. А сбоку-припеку? Ить – с Тушина-села самозванец Москве грозит!.. Двое, выходит, – а?

– Не понял, господь с тобой, – кротко вздохнул Филарет. – Давай, коли тако мы… Зри сюда.

Придвинув «шахи» к кромке стола, он щепотью поднял фигуру коня с клетчатого поля.

– Боковые лошадки сии лягают шаха сбоку, – сказал загадочно. Двинув точеного конька изгибом, буквицей «глаголь», он ловко спихнул с центральной клетки царственного вида фигуру. Пояснил: – Тако сгубила Бориса белая лошадь: кривопутьем шла. Зришь?.. А эта, черненькая, лягнет сюда с божьей помощью тако…

– Его?! – задрожал боярин, привстав. Он понял все. – Царя… Василия?!

– Без воли всевышнего ни един волос не падет с главы человеческой, – строго изрек владыка, возведя очи к лампадам в углу. И – шепотом: – Тут узелок делу, брате-свет. Наша тут горка.

– И… скоро это? – спросил Иван с острым, тревожным интересом. – Ужель нам с тобою… на той лошадице черной? На мужике, нами взнузданном…

Филарет оборвал:

– Мирские дела мне саном возбраняемы, тс-ссс. – Он прислушался к тишине покоев, глянул хищно и зорко в темень заоконную. – Не по мосточку – по же-ердочке зыбкой над пропастью надо идти, Иванушка! Надысь видел я пестрого зайца: на серой шерсти – издали видно – белеет клок… А? Не хошь ли оказаться ныне с белым клоком-приметой?

Поднялся, смешал рукою костяные фигурки:

– А в Кострому, к сроднику Мосальскому… завтра едем. Да буди, господи, милость твоя на ны…

И широко, истово перекрестился на лампады.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю