Текст книги "Я видел Сусанина"
Автор книги: Алексей Румянцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
ДЕД ИВАН – СТАРОСТА
Август – месяц-хлебодар. Сельский воздух в эту пору наполнен ароматами жатвы и сушеной соломы, густо пахнет по вечерам сладковатым сытным дымком с гумен, с овинов. Но когда принуждают сушить в тех мужицких овинах жито господ, когда приказчик-лиходей еще и еще подтверждает, что не смей, мужик, убирать свою рожь, не обмолотив сначала господской, – эти вечерние запахи с овинов просто невыносимы. А ведь именно этот свирепый наказ велено повторить в деревнях деду Ивану, мирскому старосте.
– Их сила, их власть, – разводил Сусанин руками. – Акинф-приказчик повелел, мне что ж?.. Беда это, знаю. Мир сажал меня в старосты – миром решать давайте.
– Да ить рожь осыпается!
– Видел. Только что с вашего поля… Э-эх, – он вздохнул – будто шилом ковырнул, – нешто барские зря за свою ржицу бесятся?
– В три горла Акишке-брюхану есть? Верно кличут – Полтора Пуза. В жгут скрутил всех, узлом завязал.
– Кол ему, людожору, в глотку!
– Не в ту телегу запрягли, не туда речь, – неодобрительно покосился на крикунов дед. – Горлом приказчика не доймешь, он сам тя за горло, да плетью – ра-раз… Язык-то, выходит, убери: на другой телеге надо подъезжать. Без шумства.
Он стоял у завалинки, плечистый и еще крепкий, лишь немного сутулящийся от забот и немалых своих лет. Пока мозговали да судили-рядили, ночь по-хозяйски принакрыла зарю синей бархатной шапкой. Туман с низин подвалил, прохладой повеяло. Огоньками сосновых лучин в светцах посверкивали, мигая, оконные прорези в избах: капризничали перед сном дети, и бабы привычно шлепали их, спеша скорее управиться с делами, скорее бухнуться в постель, чтобы забыться птичьим сном до новой, близкой уже зари.
– Так-ак, люди хорошие… Сладим и так, – подвел староста итоги шепотка у завалины. И – тихо: – Рожь звенит – не ждет: надо нам с хитростью, как порешили. Только без лая, ради всего.
– Так уж оно… Так!
– Перетакивать не станем.
Попрощался, шагнул в полутьму кривого заулка, в зыбкие вечерние сумерки. Пора бы к себе, в Деревеньки (они тут через польцо от Нестерова), да не все еще узелочки пораспутаны. Вот Евдоху Дымина по навету Митьки Носа в ратные заверстал приказчик до срока, а у Дыминых семья – семеро по лавкам. Где им взять откупного? Тот же Митька Нос, приказчиков усердник, повадился сгонять молодых баб и девиц в усадьбу по вечерам. «Полы, слышь, мойте, бани дворне топите», – известно, какие у них, у мутноглазых, бани!.. А главная тревога сейчас – дело с мальчишками. И как их там угораздило?
Этот узелок потуже других: неладная, темная история. После полден заявился в Домнино, к Акинфу, ограбленный проезжий дьяк. Без кучера, без колымаги и лошадей – как луковка облуплен. А дьяк-то из сильненьких. Ехал, слышно, по делам воеводы Мосальского, а в глухом овраге, что у Коршуновской отвертки, напоролся на «серых зипунов»: шестеро-де ватажников с кистенями. Да будто бы двое мальчишек с дерева надзор вели: вороном прокричали ватажникам. Брешет, поди, с пьяных глаз да с перепугу: станут ли разбойные мелких ребят в свое дело впутывать? Какой прибыток?.. Да ведь что дьяк Мосальского, что Акинфий – два сапога пара: с одного стола жрут, одну брагу лакают. Подняли в Коршуновском починке бой лютый: мужиков и баб истязают, ребятишек в сарай заперли. А след с расспросных-то речей ведет будто сюда, в Нестерово. Мальчишонок один замешан, а там у них дальше ниточка потянется, этого жди. «Спит небось голубиная душа, недолеток, – подумал он. – Не ведает, что завтра его пытка ждет».
Но Репа не спал. Когда староста нарочито неспешной развальцей подходил с проулка к Секлетеиной избе, Репа метнулся почему-то к пруду, к мосткам, где сохли на берегу вытащенные из воды бочки.
– Чего стреканул, сосулькин нос? – шутливо спросил, повернув к нему с дороги, староста. – Тебя ли Ваняткой тут кличут?
Молчание и – словно бы шепоток. Репа настойчиво отгонял от себя Задорку, белого суетливого щенка.
– А я знаю, что тебя, – продолжал Сусанин. – Ты – костромской нахлебник? Гостюешь у Секлетеи?
– Ну, да.
– Слышь-ка, «ну – да», не хошь ли завтра домой? К мамке?
– У меня нет мамки. Умершая.
– Ах, печаль какая, вот запамятовал… А мне нуждишка до тебя, полупарень. Давай-ка вместе уж посидим. Всласть потолкуем.
Исподволь, смешочком-шуткой выведал Иван решительно все, что можно выведать у хлопчика, отзывчивого на ласку. И про случай в овраге. И про пчел в лесу. И про нищеброда Башкана, коего Репа, однако, изо всех сил выгораживал:
– Его здесь нет, провалиться мне! Он, Башкан-то, в лесу остался со страху. Лопни глазыньки – тут нету…
– А вдруг, Ванятко, и лопнут? – хитро спросил староста, поглядывая на подозрительно вертевшегося у ног Задорку. Стремительным цепким движением он перевернул стоящую рядом капустную бочку. – Х-хе… вдруг да и лопнут? – Внутри бочки гулко ахнуло и завозилось, но все тем же цепким движением руки схватил староста худущую ногу разоблаченного Башкана. – Кочанко-то какой, кочан малосольный, – эх-ма-а!.. Да ты, лапушка, больно тощой для засола…
Скрывать было больше нечего.
– Вот что, лесные путаники: чтоб к рассвету духом вашим тут не пахло! На заре поедут подводы из Нестерова – спрячетесь оба под рогожи: в сено, поглубже. И – в город, в город немедля. – Тут дед Иван открыл ребятне, что творится сейчас в Коршунах и что их может ожидать завтра, если не скроются хоть на время. – Прячьтесь лучше, дьяволята, не то шкуру на ремни спустят… Где Секлетея?
– В сенцы спать ушла.
– Подыми. Сейчас будете собираться.
ДОМНИНО. ПЕРЕПОЛОХ В УСАДЬБЕ
Мангада-Вуг! Вперед!..
О, сколько раз магический этот зов подымал меня в детские годы над серой повседневностью, сколько раз я, одиннадцатилетний, понукал вот так же Сивку-бурку моей фантазии! «Встань передо мной, что лист перед травой: ко мне передом, к избе задом…» И вот уже врывается он вихрем к тебе на полати, волшебный конь, и нет уже душного уюта запечья, нет бараньих шубеек, и несет тебя густогривый вещий каурка в дали далекие, мчит-летит над полями-лугами, лесами-болотами, в беспредельной лазури бьющего в лицо воздуха. Трасса моей голубой мечты пролегала чаще всего в царстве деревень (городов я, по малости возраста, еще не видывал); избы, конечно, были только богатые, солома на крышах была из чистого золота, серебряными жердями к янтарным слегам прижата; деревеньки этого царства жались к лесам-дубравам то цепочками, то вразброд, как у нас Кашиново, Круглица, Самохвалки, Поляны… Иногда над соломенными шатрами всплывала рубленая вышка с крестом – сельцо, значит, притулилось у синего ельника. Не погост ли там Домнинский? Или церквенка в Спас-Хрипелях?.. Каурка летит – воздух свистит; из очей – искры-молнии, из ноздрей – дым пыхает. Дуй во весь дух, Сивка-бурка!
Как правило, стрела фантазий моих заострялась на село Домнино, что и поныне стоит в трех-четырех десятках верст от Судиславля. Из Домнина – пешим ходом – в починок Деревеньки, где и встречал меня возле крылечка либо за околицей сам дед Иван. Да как же забыть мне сусанинские края?! Пусть сорок лет назад были те сказочные встречи с дедом, путь больше сорока, я все равно вижу его, вижу сельские дороги, тропиночки, где ступала его нога.
– Мангада-Вуг, мой волшебный конь! Вперед, в Домнино – село!
…Над холмом, над рыжей песчаной осыпью выскалился в полнеба неперелазный тын древней усадьбы. Да нет, какой же тын: мощная городьба из бревен, врытых комлями в землю и заостренных вверху, больше похожа на две хищные челюсти, выпятившиеся надменно к болоту. Недобрые, видимо, люди придумывали эту стену-зубчатку, недобрые прятали там дела. Над черными зубьями высятся кровли господских служб: там житницы-амбары, там коровники и конюшенный двор, псарня и людские избы, нарядные хоромы и хоромцы-пристройки. Подгнившие серые крыши зеленоваты, и лишь две, господствующие над всеми, размалеваны красно-багряным, словно кровью. От этого или еще от чего – вся усадьба на бугре напоминает вздувшийся чирьяк, готовый вот-вот прорваться. Что-то резко-враждебное, чуждое окружающей природе, такой простодушно-русской, было в этих чванливо-гордых строениях, окруженных двумя челюстями ощерившихся зубов.
Однако заглянем и внутрь, через зубцы: шумно что-то на барском дворе.
Что там такое, что стряслось? Широкая затоптанная площадка на задворье усадьбы, что за людскими избами, полна людей. Тревожен коротенький толстый Акинф – Полтора Пуза; это он, главный приказчик, допрашивает у черного крыльца трех мужиков. Суетятся звероватого вида слуги, седлая спешно коней. Рвутся с поводков рыкающие псы-волкодавы.
– С реки шли, стал-быть, – робко мнутся перед крыльцом крестьяне. – Наладили мост, как милостью твоей велено…
– Ну?
– Они и того, батюшка-голубь… Он перекрестился, да в кустья, калена вошь. Нет Мезенца-новокупки, стал-быть.
– Чего ты юлишь? Чего ты мне мозги крутишь, скот? Там грабежи в лесу, тут три савраса одного связать не смогли… Где у них стан воровской?
– Чего не знаем, того не знаем, батюшка. В кусты порханул. И всё тут.
– А-а, скрыть хошь, как коршуновские?.. Девятый бегун после Петровок, а вы на своем – «не знаем»?.. Пригнать сюда старосту.
Дюжий дворовый сломя голову ринулся за ворота. А конные уже скакали в клубах дорожной пыли туда, где синел ельник за суходолом; разноголосо гамили сзади свирепые псы. Не для охоты барской, не на волков-хищников тренировались, натаскивались в этом логове волкодавы: на людей спускали их, по следам тех смельчаков, что бежали от господ куда глаза глядят. О-о, знали они, куда глядеть, наметанные мужичьи глаза! Слышно, что где-то под Шачей, где-то в хвойных дебрях Черной Кулиги, а может за Дешевым бродом, что на Коршуновских корчах, а может и в Заломах, – лес-то велик! – нашли себе приют домнинские беглецы. Да не трое – пятеро, а большим скопом. Явились, идет слух, посыльные уговорщики с казацкой вольной черты, с самого Гуляй-Поля; атаманствует-де у них здешний шпынь Яцко-Молвитянин, прозванный Рыжим Усом. И это он, Рыжий Ус, прельщает подъяремных людишек на гульбу, это он устраивает засады на богачей, проезжающих тут по ямской дороге. Ну как мужичьему глазу не косить в сторону «серых зипунов»? Как не тревожиться Акинфию, главному приказчику вотчины?
– Раззява и плут! – взвился он, когда подвели к ступенькам крыльца седовласого старосту в полинялой синей рубахе и в лаптях. – Сговор с ворьем замыслил? Бороду раздеру в клочья!
А теперь смотрите зорко, друзья: опять перед нами Сусанин. Вечером в Нестерове мы уже видели его средь мужиков: когда надо – сердечного, когда надо хозяйственного, степенно-рассудительного. А здесь он как деревянная кукла! Безответно, с притворно-глуповатым лицом застыл перед коротышкой-приказчиком. Молчит, переминаясь; лицо недвижно, как в маске. И плечи обвисли, и голову опустил, а все же нет той покорной обреченности, которая бы – по всему видать – была так сладостна государику вотчины. Не оттого ль беснуется Полтора Пуза? Дал бы ему отпор Сусанин, почему дед все молчит? Что происходит с ним?
А все как надо, друзья мои.
Староста – увы! – только староста: мирской выборный от крестьян; их уполномоченный, по-нашему сказать. В те времена его не слишком-то выделяли средь мужиков. За всякую поруху – старосте оплеуха, вот и все привилегии. Барщина и оброк разверстывались тогда на крестьянские дворы сплошь, на каждого крепостного-кабального, и если кто из кабальных бежал от господской сохи в лес, то винили в этом оставшихся. Вся деревня вместе со старостой отвечала своим хребтом за беглого! Какое дело господам, что кто-то, не выдержав надругательств, покидал двор и назначенную ему запашку? Этот кинутый участок должен быть вспахан, обихожен, – значит, и обрабатывай его, кто не сумел или не смог сбежать. Только и всего. И чем больше оказывалось дворин пустых, брошенных, тем тяжелее бремя оставшихся.
Так вот почему, оказывается, молчит староста Иван Сусанин! Сумрачное раздумье подневольного: сила у них, у приказчиков. Кряхти да гнись, а то сломят. Через час или того раньше он, может быть, ляжет под розги на конюшенном дворе. Безропотно ляжет, привычно. Как и те трое, что ввели в гнев Акинфия, упустили товарища «в бега».
Смотреть эту сцену тягостно, хватит с нас. Мы-то знаем, что и тут, и на господском дворе Сусанин сам себе на уме. И пусть грозит Полтора Пуза, сколько ему нравится! Спину дед Иван еще распрямит, голову ой еще подымет.
Но после об этом, всему свое время. Сейчас нам важнее другое: чья это усадьба за бревенчатой городьбой-зубчаткой, над серой топью Юсупова болота? Кто владелец Домнинской вотчины с десятками деревень и починков окрест нее?
У ЗОЛОТОГО ПИРОГА
В семидесятых годах шестнадцатого века, еще при Иване Грозном, частенько можно было видеть в Москве и в подмосковных государевых парках двух красавцев-щеголей, разряженных в шелка и золото. Старший – Борис Годунов, царский любимец-опричник, помладше – Федор Романов, сдобное чадо сановного боярина-царедворца. Отец Федора, Никита Романович, был тесно связан с посольскими делами, встречал и провожал иностранных послов с запада и – важно это запомнить – проявлял особую сердечность к польско-литовским магнатам, сородичам предков своих. А главное-честолюбивый Никита слыл в Московии шурином самого царя: ведь первая-то жена Ивана Грозного, мать двоих старших царевичей, Анастасия Романовна, была его сестрой.
– Боярин Никита и Настасья-царица – Романычи?.. Так?.. – спрашивали многозначительно простые люди. – Выходит, кем же будет Никита царственным чадам? Дя-дя кровный!.. А сынку его, Федору Никитичу, получается, царевичи – кто? Братовья двоюродные?.. М-да-а…
Вот на этом и держалась слава боярина Никиты, его отпрысков и родни, громаднейшей, разветвленной по всей Москве и окрестным городам.
По-иному добивался своей цели Борис Годунов. Сын дворянина-опричника, выходца из богатеев-костромичей[2]2
Предкам Годуновых (Зерновым) принадлежал родовой Ипатьевский монастырь в Костроме, основанный в конце тринадцатого века.
[Закрыть], он с юных лет втерся в дружеский круг царских сыновей. Умный и дальнозоркий, Борис покорял их талантом выдумки, врожденной сметливостью; всегда он был с ними на короткой ноге, делил их секреты, шалости… Потом, как разносила молва, не без хлопот и влияния Бориса царевич Федор женился на его сестре Ирине. Зная болезненную мнительность царя, страшного в гневе и скорого на расправу, Годунов и тут надежно обезопасил себя. Слыхали вы про Малюту Скуратова? Честно говоря, властвовал тогда над человеческими жизнями не столь Иван Грозный, сколь вездесущий его страж Григорий Малюта, снимавший головы даже с ближних царевых родственников. И вот, друзья, всесильный мрачный Малюта выдал дочь свою, Марию Григорьевну, за Бориса Годунова!
Надо ли объяснять, почему Годунов и Федор Романов, как две щуки в одном раззолоченном садке, неизбежно должны были сцепиться между собой? Оба вели крупную игру. В молодости, пока набирали силу и отращивали зубы, они дружили трогательно и нежно, заботились один о другом почти по-братски: чуяли ведь, что выгоднее держаться вместе!
Потом все изменилось. Умер в 1584 году Иван Грозный, престол перенял его сын Федор, последний из рода Калиты, слабый умом и хилый телом. Тут и шагнул Борис Годунов. Бывших друзей отстранил. Не однокашника-чинолюбца Федора Никитича, не родню Романовых или иных именитых бояр, а способнейших людей из дворянства предпочитал он выдвигать на дворцовых приемах. А в 1598 году, после смерти немощного бездетного царя, достиг наконец предела своей мечты: стал самодержцем. «Самоохотный рабоцарь», – ехидно звали его бояре и князья меж собой.
А Романовы?
Все это время они яростно рвались к золотому пирогу: в 1598 году отчаявшийся Федор даже с кинжалом кинулся было на Годунова. Но кинжал – пустяки, его тотчас вышибли, конечно, царедворцы, и дело предали забвению: Борису тогда выгоднее было простить безрассудно-слепую горячность бывшего дружка своего. Не кинжал, а незримые стрелы сплетен каждодневно жгли Годунова: те стрелы, напоенные ядом, что вылетали тишком из романовских и иных подворотен. Там обвиняли его в злодейском убиении младого царевича Димитрия, высланного в городок Углич, здесь – в поджоге Москвы и в голодных бунтах, тут – в загадочной смерти датского королевича… да и не перечислишь всего! Одна оглушительная молвь перекрывала другую, злобные выдумки ползли из Москвы по всему государству и за его пределы, сплетались в клубки, обрастали чудовищными подробностями… А в это время в горницах боярских, за двойными дубовыми ставнями зрел опаснейший политический заговор.
И вот, друзья, подходим теперь к самому главному, о чем монархи российские не позволяли говорить триста лет. Триста лет, страшась правды, подчищали они секретные семейные архивы, наводили на них глянец благопристойности, выметали и подправляли все неприглядное… А было чего выметать! Ведь речь идет не более, не менее как о п р е с т у п л е н и и первых Романовых, о подлом сговоре их кружка с иностранными захватчиками. Наивно думать, что в борьбе за трон Годунов и Романов выступали один на один. Совсем нет! В затишке, за спиною Федора, всегда наготове был тайный заслон из бояр и княжат. Несломленное охвостье древних властителей Руси, они все еще тешили себя грезами о возврате прошлого. Они и во сне видели то пирог золотой, то гибель царя – выскочки Годунова, обскакавшего их, то уделы и княжества удачливых своих предков. Сны – лакомые, желанные… да велика ли утеха – лакомиться лишь во сне? И тогда эта черная подпольщина, эта нечисть в собольих шапках замыслила против Руси такое, что мы бы сейчас…
Нет, сразу даже не выскажешь! Давайте исподволь.
«Смутные годы», как вам уже известно, были тяжким испытанием для всей страны. Неслыханный гнет и надругательство над простыми людьми, повальное бегство с господских земель. Поля пустовали, вспахивались кое-как. А тут еще ударила непогодь, три лета подряд оказались неурожайными. Голод, болезни, мор; в одной лишь Москве погребено было за три года чуть не полмиллиона людей. То эпидемии, то восстания вспыхивали кругом.
А бояре плели интриги: именно в эту горькую, скорбную для страны годину они тайком переслали польскому королю… план захвата Москвы! Трудно поверить, но это так[3]3
Даже историки досоветской поры (Ключевский, Платонов и др.) осторожно писали об этом. Впервые тайным гонцом к королю Сигизмунду был боярин Головин, за ним и другие изменники-осведомители.
[Закрыть]. Боярский гонец доказывал в Варшаве, что Русь неспособна к обороне, что подошло удачное время для удара извне, что удар ляхов и ливонцев поддержит московская знать на таких-то и таких условиях.
К чести Годунова следует сказать, что ему удалось раскрыть сговор именитых негодяев. Одних он предал казни, других – весь «романовский корень» с его родней, например, – изгнал в дальние ссылки. Федора Никитича, превратившегося из дружка в заклятого недруга, насильно постриг в монахи и выслал под Холмогоры, на Северную Двину.
И все же черное дело было сделано: вражьи отряды начали вскоре вторгаться на юг Московии. Обманывая народ, под знаменем «угличского царевича Димитрия», якобы чудом спасшегося и укрытого в Польше, интервенты захватывали один русский город за другим.
…А далеконько же, друзья, завлекло нас путешествие по следам Ивана Сусанина. Весьма далеконько! Да и нельзя без этого: усадьба-крепость над лесной речкой Шачей как раз и принадлежала Федору Романову, как наследственная вотчина его жены Ксении (из рода бояр Шестовых). Вот, оказывается, какой волк меченый стоял над Сусаниным и сотнями других костромских крестьян, вот кого тащили они к славе и блеску на многострадальном своем хребте.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Триста-четыреста лет тому назад солнечные закаты над Костромой были столь же красивы, что и теперь. Громоздились то нежно-палевые, то багряные с позолотой облака над светлыми водами, синела по-вечернему холмистая даль Заволжья, и чайки, вечно стремительные и вечно голодные, все с тем же плачем кружили у берегов.
Да не те были чайки, что ныне, и Кострома была не та.
В урочный час медлительно смыкались решетки главных ворот кремля, медлительно подымались на обомшелые стены стрельцы в желтых кафтанах.
– Гляди-и, – осторожно и гулко неслось над затихающим городом. – Ге-ге-е-ей, Оверко-о…
– Ге-гей, Меленти-ий, – катилось дальше. – По-гля-я-дывай!
А над башнями стен, трухлявых, не обновлявшихся почти полвека, разлегся по волжским холмам посад. Крыши тесовые, подрисованные кудрявым мохом, крыши соломенные, даже берестяные кое-где. Ни кирпичных громад, ни труб заводских, ни даже обыкновеннейших линий проводов, что так обязательны в наши дни. Двойной цепочкой, словно бусы девичьи, опоясали улочки зеленую Кадкину гору. К Нижней Дебре сбегают с горушки дома, толпятся в веселом беспорядке возле торжища и гостиного двора.
Далеко видно с башен! Вон кучка строений Полянской слободы. За нею, как стайка цыплят, худосочная слободка Пищальная. Вон к ельникам, за черту посада ушла соломенная Гашеевка. А за Сулой-рекой, напротив древнего Ипатия, живут мастера-кирпичники. Есть в городе мыловары, есть красильное дело, рыбный монастырский промысел. Кузнецы есть, оружейники… Полторы тысячи домов и домишек, чаще всего подслеповатых, сляпанных кое-как, сторожат с высоких башен дозорные.
– Гляди-и…
– Ге-ге-гей, Богданко-о!..
– Гей да гей – работенка не пыльная, – ворчали с телег домнинские обозники, покидая вечерний город. – Пригрелись, коты гладкие. Вам бы дерева ронять!
– А то бы на молотильщину к нам. По молотилу каждому в лапы.
– Эх-хе-е, робяты, и шибко же тут домо-ов! Сколько же, получается, рук бездельных?
– Не все, чать, бездельные…
В Посадский лес въехали за Гашеевкой при светло-лимонной заре. Вверху полыхал закат, а внизу, под елками, уже вовсе темно: только и езда, что мужику-порожняку. Но хоть и порожними, хоть и к ночи дело, а в гору и на грязях старались идти пешмя, сберегая лошаденок. С угоров спускаясь, присаживались ненадолго, а там опять и опять шли под ущербной, неяркой луной. Чтобы не дремалось, коротали ночь разговорами.
На тридцать второй версте кормили притомившихся лошадей – на лужке возле дороги. Едва разожгли костер, как с проезда, будто из тьмы вынырнув, появился незнакомец:
– Налегке никто не обгонял? В тарантасе?
– Не слышно, паря. Тарантасным ночью кому ездить?
– Бывает, и ездят… Прощевайте пока.
– А чей будешь-то, сокол?
– Гы-гы-ы, – ответила смехом тьма. Незнакомец пропал так же загадочно, как и появился, посеяв опасливые догадки.
– Нюхач, – повел бровями Ося Босой, повозничий из Нестерова. – Сват ночной: свататься приходил. Не поняли? А ты еще: «Чей, сокол?»
– Вот напасть!
– Коль от него сват – никакая нам не напасть. И дрожать тебе, получается, нечего, – усмехнулся Донат Грачев из Молвитина.
– Пошто так?
– А то, что Якун Рыжий Ус тебе и нам – как родня, – продолжал Донат полушепотом. – Были мы с шабром намедни в Кузьмищах, колеса приторговывали. Так диво ж у них затеялось!
– Ус приходил?
– Середь дня, ей-ей!.. Заявился, брат, тихим шажком, и прутиком этак – щелк-щелк. Свернул к избам: «Здорово, кузьмищевски!» А там – косы-горбуши ладят на сенокос. «Добрее клеплите, боярски шеи скоро почнем косить». Да горсть серебра – швырк мужикам: «На это, слышь, прикупите к тем косам еще пики да топоры…» Обходи-ительный человек.
Жидковатое пламя ночного костерка то вздрагивало дремотно, то меркло, угасая; неровные отсветы бродили по бородатым лицам повозных. Влажной свежестью, острым настоем росы тянуло с лужка. Пичужка в кустах дзенькала, словно сквозь сон.
– И стража, считай, тьфу перед ним. Заковали раз на торгу в цепь железную, в тюрьму ведут. А Ус веточкой вот так же: мах-мах. И цепь пополам, и стражники лбом оземь… Что ему стражи-власти? Утер нос!
– А то еще было в Деревеньках, где наш староста Иван живет, – отозвался Босой, пихнув дымившую в стороне головешку. – Прямо со смеху падай, язви тя корень! Под воскресенье, что ли, Сусанина девка Антонидка в баню ходила. Да приошиблась, вишь, памятью: поясок новый, гыт, и оставь. Вскорости туда вертается – под вечер оно было, – а на тропе Акинф: «П-почему все девки горох молотят – тебя нет?..» И – раз! – поясок Антонидкин себе сграбастал. «Приди, гыт, в усадьбу, там возверну…»
– Ишь ты!
– И только бы дальше идти псу Акинфу – хвать, стой-погоди. От самого Рыжего Уса человек объявился – защитник верный, Кречетом звать. Сейчас, гыт, тебя пояском Антонидкиным душить, Змей Горыныч, аль обождать маленько?» И – этак за хряк его, за хряк! «Нет, гыт, не стану я руки свои чистые пачкать, а дам тебе отлог ровно на две недельки. Не вздумай только кровь людскую пролить…»
– А слушь-ка, пролил, аспид хищный.
– В Коршуновском-то? Беда и страсть! Всех – под кнут. И деток не пощадил.
– Да прошло ли две-то недельки?
– Погляди-им, паря…
Цветет-колышется костерок при дороге, цветет мужичья беседа. Чутко и свежо в предрассветной тиши; зари пока еще нет, но в серой полутьме над грядою осин уже набухает алым и нежно-палевым чуть высветлившаяся бороздка облака. К сборам, к сборам, обозные! Лошадушки подкрепились, пора запрягать, пора подымать и прикорнувшего на рогожах бродячего мальчишку Башкана. (Не остался ведь нищеброд в шумной толчее Костромы!)
Прямо сказать – не везет бездомному. Надо же случиться всему в эти дни: распроклятый дьяк в лесном овраге, допросы в деревнях, плети, пытки… А приказчиковы розыски не с руки Башкану: Башкан и сам только-только начал свой розыск в домнинских местах. Ох, найдет ли? Как и кого спросить? Столько ждал ясного света, дни за днями высчитывал, когда батю встретит. Но хитры ловушки кругом, столько всяких ловушек! Спасибо еще старосте, что не схватил в Нестерове, что подсказал даже укрыться с Вантейшей. Но, проводив дружка, наобещав разыскать его потом в Костроме, Башкан должен был вернуться на след. В Домнино звало сердце, в Домнино! Туда, где его ждут, где заботы, тревога и неизвестность…