Текст книги "Кто вынес приговор"
Автор книги: Алексей Грачев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Дышала ночьвосторгом сладострастья…
Агенты потихоньку посмеивались, но и крестьянам, и сотрудникам милиции, их семьям – нравилось. Все хлопали дружно и долго. За певцами вышел на сцену Нил Кулагин и принялся кидать к потолку двухпудовик. Зал ахал и подсчитывал. Где–то на пятнадцатом махе Кулагин выронил гирю – она гулко бухнула и смутила гиревика. Раскланявшись, покраснев, он убежал за кулисы. В конце выступил Саша Карасев, стал читать стихи. И его приняли по–доброму – тоже хлопали и улыбались. После концерта всех пригласили в буфет пить чай с баранками, пиво. Не утерпели и Костя с Леонтием – повели с собой и соседа. Тот от чая отказался, а пиво ему приглянулось. Осушив вторую бутылку, захмелел и стал рассказывать о том, как он попал сюда. – Совхоз послал. Надо, мол, тебе побывать на таком съезде, ты секретарь партячейки. Узнаешь, что там думают относительно деревни, как ей жить дальше. Послушал доклад, стал понимать что к чему, спасибо ему, этому лектору… Но мы–то, совхозные, идем в одну ногу с рабочим классом, мы тот же рабочий класс, только сельский. Негромко выругался сидящий напротив за столом крестьянин, стал жаловаться своему соседу – рабочему с автозавода: – Приеду домой я, за нашего секретаря ячейки возьмусь. А то, вишь, в городе как – и собрания, и паровозы показывали, в кино водили, агитация тут тебе и лекции. Потом товарищеский чай. А ён собрания провести не хочет. Третеднясь приехал к нам на собрание председатель из уезда, а ён навоз таскает по грядам. Я, грит, не беспокоюсь оченно–то, потому как все равно быстро не соберутся сельские коммунисты. Так, чтоб не терять времени, таскаю это добро… Вот уж шалишь, поговорю я ему теперь на собрании… Допеку его. Стукнул кулаком по столу – зазвенели стаканы и как разбудили соседа–рабочего. Косая сажень в плечах у детины, косоворотка сдавила до красноты мощную шею. Спокойно положил темный кулак на стол, сказал: – У нас в сборке на автозаводе тоже есть такие деляги: только о своем. Один вот должен был перед собранием выступить о своей работе. Чуть не сто человек рабочих ждали от него слова. Только – за трибуну, а в дверях жена вся в слезах. Что такое? Вышел в коридор, вернулся чернее тучи. Извините, товарищи, говорит, у меня куда–то сбег откормленный поросюк. Я не капиталист и прошу отпустить меня, поискать чертову скотину. Ругались крепко рабочие и решили: дать час на поиски, а потом пусть вернется и отчитается. И что ты скажешь – не вернулся ведь. Ну, на следующем собрании мы ему свинью подложим. Пропесочим как следует… Узнает, что дороже – рабочий коллектив или своя свинья. Леонтий улыбнулся, потянулся было за бутылкой, но неожиданно сказал: – Глянь, Костя! В дверях, в толкотне входящих и выходящих делегатов, стоял столбом агент Семенов. Вот он наконец протолкался к ним, дыша быстро: – Я до тебя, инспектор. Канарин послал – велел прибыть тебе и Николину в розыск… По срочному делу… – Ну! – напряженно вглядываясь в лицо агенту, закричал нетерпеливо Костя. – Что там стряслось? – Бежали… Семенов добавил уже спокойно: – Хрусталь и Ушков… Сегодня к вечеру. Разобрали печной дымоход и бежали в сторону Туговой горы.
31
Во время вечернего обхода, в котором принял участие почти весь состав розыска, были задержаны в шалмане у бабы Марфы двое молодых мужчин без документов, а с ними женщины из категории «без определенных занятий», в ресторане «Бристоль» – известный угрозыску ширмач Сибриков, по кличке Поклёванный. Сибриков, мужчина к сорока, с витым седеющим коком волос на лбу, лихо отплясывал фокстрот с какой–то важной дамой. Когда его попросили выйти на предмет проверки документов, он начал ерепениться, задираться и даже требовал позвать директора ресторана. Был взят военный, не имеющий документа из воинской части, да несколько парней с разбитыми лицами. Весь этот народ забил дежурку, оглушая ее выкриками и топотом, руганью и храпом. А вот о бежавших сведений не поступило. Не было сведений и еще два дня, а на третий – пошла информация в журнал происшествий. В полночь на середине дороги через Волгу был остановлен парень, возвращавшийся домой из кинотеатра «Арс» с последнего сеанса. Остановивший его был невысок, в матросском бушлате, шапке–ушанке. Пригрозив револьвером, он снял с парня короткое полупальто. Толкнув его кулаком в спину, приказал: – Молчок, а то стрелять тебя буду! Через день в переулке на набережной, в своем дворе, был остановлен двоими служащий Кожсиндиката. У обоих в руках – револьверы. Оба с накинутыми на лицо шарфами. С него сняли пальто на хорьковом меху с воротником – каракулевая шаль. Один был высокий, волосы длинные под кепкой, как у попа, раскиданные на воротнике шинели, а другой – низкий, плечистый, в бушлате. На зимнюю николу на Подзеленье в квартиру гражданина Журганова ворвались двое с замотанными шарфами на лицах. Они обошли убогое жилище портового рабочего. Вид кособокого стола, кроватей, закрытых лоскутными одеялами, обескуражил их настолько, что один из них – в шинели и кепке – сказал, обращаясь к своему подручному: – Да здесь только вшей можно взять… Ну, зараза–баба. Видимо, эта «баба» была «наводчица». Кто–то из них перепутал с адресом – то ли она, то ли эти – в морозной безлунной и метельной ночи. Налетчики ушли, не тронув ничего. Только на крыльце уже один из них – коренастый, в коротком бушлате, на котором были нашиты медные пуговицы, – осветил фонариком перепуганных, в нижнем белье, хозяев: – Молчок, граждане, а то стрелять вас буду! Ушли они в сторону белеющих стен монастыря, вверх по косогору, и последним шел этот, в бушлате, пригибаясь. И хлястик с пуговицами особенно запомнился потерпевшему Журганову. Наступил еще день, и был ограблен магазин Единого потребительского общества прямо в центре города. Вошли грабители с намотанными на лица шарфами перед закрытием магазина. Один встал с наганом у дверей, в шинели и шапке, высокий, светловолосый; второй, в бушлате, подошел к кассе с наганом в руке. – Он молчал, – рассказывала кассирша агентам, приехавшим к магазину на «фиате». – Молчал, но так зыркал, что я была ни жива ни мертва. Да он застрелил бы меня, только шелохнись… Он и брал деньги из кассы. Джек покрутился около магазина, обнюхал толпу зевак, потом сел на задние лапы и завыл, чего с ним никогда не случалось. Возвратились в уголовный розыск, где их встретил звонок. Звонил постовой, дежуривший возле железнодорожного вокзала. Он сообщил, что в пивной был замечен парень, по приметам похожий на Ушкова. Снова все поспешили к «фиату». Когда машина остановилась у пивной, этот постовой ждал их на улице. Он провел агентов в моечную, к уборщице. – Был здесь парень в бушлате? – спросил ее Яров. – С медными пуговицами, коренастый. – Был, – ответила та, – коренастый, и бушлат заметный, с медными пуговицами. Пил пиво. Глаза косят. А кто это? – спросила она. – Рецидивист… Она вздохнула: – Не разберешь тут, кто приходит… Бывает, стреляют и дерутся… Сумасшедший дом эта пивная. Охрипла, оравши на них. Тот, в бушлате, стоял здесь, у занавески… Спиной стоял ко всем – заметила я это сразу… Думала, не подслеживает ли за нами, за деньгами метит, думала. Они выбрались снова в тамбур сквозь толчею. И здесь Яров принял окончательное решение: – Я думаю, он где–то в вагоне–порожняке. А как пойдет какой–нибудь поезд, попытается на ходу вскочить. Все на пути!
32
Спрятавшись в кондукторской будке товарного вагона, Ушков ждал поезда. Агентов он проглядел: может, задремал, отяжелев от пива; заметил их, лишь когда те со скрежетом открыли дверь соседнего вагона, освещая нутро огнями карманных фонарей. Заметив, выпрыгнул на снег. От толчка шапка слетела. Невольно он нагнулся за ней, но окрик Ярова: «Стой!» – заставил его резко отпрыгнуть, точно у рельсов лежала бомба. И тут же кинулся через пути к кладбищу, начинающемуся сразу же за горами угольного шлака. Прогремел выстрел, опустив револьвер, Яров снова крикнул: «Стой!» – Ушков бежал, не обращая внимания на стрельбу, видимо, понимая, что агентам он нужен живой. Бежал как–то кособоко, труся по–старчески, клоня голову набок, озираясь. – Пускай, – на бегу приказал Яров проводнику служебной собаки Варенцову. Тот отцепил поводок, но пес скакнул через один путь и остановился, виновато виляя хвостом. Уже за спиной агенты услышали голос: – Подводишь ты, Джек, старика… И что такое с тобой… Отслужил, знать, милый… Почему это – но на бегу агенты заговорили о собаке, а не об Ушкове, исчезнувшем за оградами на тропе. Костя вспомнил, как они с Джеком открыли кражу сахара из военных складов, еще в двадцатом году. Карасев – о том, как Джек помог ему найти воришек на Мытном дворе. А Леонтий, оглянувшись, указал: – Еще вчера жаловался Варенцов, что не ест пес, только воду пьет. На кладбище было тихо. Под луной светилось бледное здание церкви в глубине, за стволами берез и тополей, за высокими кустами. К ней вела широкая тропа, мерцающая, затоптанная крепко. Вторая тропа вела к сторожке, похожей на каменную бочку с одним окном. Поодаль от нее стоял сарай с продавленной крышей, с поленницей дров, уложенных к стене. Не добежав до сторожки, Ушков свернул к сараю и вдруг, оглянувшись, выстрелил по агентам, спускавшимся по тропе следом за ним. Пуля свистнула, как показалось Косте, над самым ухом, хоть и бежал он вторым, за Яровым. Агенты повалились в снег и, не сговариваясь, открыли стрельбу. Ушков упал, ползком добрался до открытой двери сарая. Оттуда в щель двери гулко, до звона в ушах, ударили еще два выстрела. – Оставайтесь здесь, – приказал Яров Леонтию и Косте, – а мы с Карасевым – в обход. Они побежали, пригибаясь, проваливаясь в сугробах, между оградами. Вдруг Леонтий сказал торопливо: – Гляди, он под крышей! Из дыры сарая свисала рука с наганом, сквозь щели проглядывало лицо Ушкова. Ему, как на ладони, были видны и Леонтий, и Костя. Он мог стрелять в того или другого на выбор. Но лишь водил рукой с зажатым в ней наганом по доскам, точно искал, на что можно опереться. Вдруг наган выпал, лицо исчезло, а из глубины сарая донесся глухой звон железа, вскрик. Мимо с приглушенным воем промахнул Джек – нырнул в черную скважину открытой двери. За ним вбежали в сарай и агенты. Свет фонарей осветил лицо Ушкова, лежавшего на поломанных железных прутьях ограды. Лежал он навзничь, застряв ногой в металлическом хламе. Услышав шаги, попытался ее вытянуть, на лице выступили красные пятна. Вот он повернул голову, разглядывая окруживших его людей, точно искал среди них кого–то. Двинулся было – боль в раненой ноге заставила вскрикнуть. Тут же заорал с матерной бранью: – Што смотрите… Агенты не двигались – ждали чего–то, слушали частое дыхание раненого преступника, близкий стук колес маневрового паровоза, ходившего по путям туда и сюда, ударяющего вагонами. – Сымите… Лишь Джек переступил тонкими ногами, повыл жалобно. Ушков сразу затих, повернул голову в сторону собаки. – Сдохнет Бика–Граммофон…
– Поживет пес еще, – выкрикнул Варенцов. – А я говорю, подохнет, – с каким–то удовольствием, удивившим агентов, повторил Ушков. – Сымите, – вдруг повторил он, дернулся снова. Наконец агенты подошли к нему, собираясь поднять его, но тут железные решетки загремели, и он рухнул на земляной пол к их ногам, тихо, с захлебом, подвывая собаке…
33
На следующий день наряд конной милиции заметил на левом берегу Волги человека, уходившего из города. Был он в шинели, в кепке, высокий. На окрик остановился и сдался без выстрела, хотя в сугробе, недалеко от дороги, обнаружили брошенный им наган. Это был Хрусталь. Вот теперь он признался, что снял кольца и вырвал серьги из ушей у женщины. Но кражу муки отрицал опять. – Знать не знаю, что за мука. Не узнал он и Би Бо Бо, которого Саша Карасев все же выловил в подвалах под ткацкими корпусами. Долго разглядывал тупо улыбающегося подростка, потом ответил: – Вроде как припоминаю, а где встречал – не помню… Би Бо Бо еще шире разинул рот и тоже вдруг затряс головой, хотя перед этим признался Подсевкину на допросе, что знает он Хрусталя и что был в тот вечер на стреме возле склада «Хлебопродукт». Надо думать, что он решил во всем походить на своего любимца. Допрос их отложили пока. К вечеру этого дня Костю вызвал в коридор дежурный. Выйдя, увидел там рыжебородого мужичка, приехавшего в город зарабатывать на лошадь. – Тебе чего, дядя? – спросил, добавив шутливо: – Иль заработал уже на лошадь? – Мальчишку я ищу, Коляя–то, – сказал строго Михей. – Был я в ночлежке. Так заведующий велел сходить до тебя. Мол, должен инспектор знать, где Коляй, потому как его будто ищут… – Ну, здесь он, – ответил Костя, удивляясь. – А тебе зачем? – Да вот заработал я на путях, купил еды. Ну и ему решил… Покормить… Как дома, тут не накормите. – Не накормим, – согласился Костя. – Утром горбушка с кипятком. – Ну вот, – как обрадовался Михей, – а я ему колбасы, да еще селедочку, да горчичного хлеба… Пусть поправляется… Обязан я ему очень, работу, можно сказать, подыскал мне. Тогда Костя повел его в «дознанщицкую», тихую сегодня, пустую. – Ну, раз пришел, посиди, а я за ним схожу. Когда он ввел Кольку Болтай Ногами в «дознанщицкую», Михей даже встал, и были теперь совсем похожи они на отца с сыном. С жалостью и добротой смотрел крестьянин на парнишку. – Ах ты, бедолага. Остричь бы тебя да вымыть. Колька Болтай Ногами переступил с ноги на ногу, потрогал косицы волос на виске. И удивился тут Костя. Подумать только: с ними вот, с агентами, всегда сжат парнишка. Брови сдвинуты непримиримо, глаза – в пол, зубы стиснуты. И весь он как бы говорит: попробуйте, узнайте что–нибудь от меня… А тут и глаза виноватые, и вроде бы даже поблескивают они: уж не всплакнуть ли решил? – Ах ты, бедолага, – снова сказал Михей, вынимая из котомки каравай, круг колбасы. – Вот купил тебе, заработал там, на путях, а потом на разгрузке. Давай ешь или забирай с собой. Чего притих–то? Он оглянулся на Костю, стоявшего у дверей, и улыбнулся: – На бирже не таким был. Орал во все горло: «А ну, напрись, робя!» А тут и рот боится открыть. – Освобождаем его, – ответил Костя, – как случайного по этому делу. – Куда же он теперича? – спросил Михей. – Нешто снова в ночлежку, не приведи бог кому–либо туда. – В приемник направим… Там поживет пока. – А коль выпускают, – засуетился Михей, пряча снова в котомку колбасу и хлеб, – так мы с тобой поедим по–людски, где–нибудь в трактире. Да и подумаем, что делать дальше–то. Вот что, – тут же проговорил он, – а может, ко мне в деревню? В бане попаримся. А там видно будет. Костя с удивлением взглянул на него: – Это ты что же, серьезно? Семья ведь у тебя? – Найдется кусок, да и дело найдется. Айда, Коляй. К вечеру и дома будем. Теперь Костя сурово покачал головой: – Спасибо тебе, дядька, но не положено… И кормить надо. Не положено, – повторил он, отводя глаза от растерянного взгляда крестьянина. – Вот что, раз решил покормить его, сведи в трактир «Биржа». А потом отведешь на станцию, в приемник. Бумагу я выдам. Вроде дежурного милиционера будешь. Там, в приемнике, его и остригут, и помоют, может, и одежонку новую дадут, а нет – так и эту прожгут как следует, выгонят насекомых. А после поедет он на вигоневую фабрику. Договорился я с директором фабрики. Возьмут учеником художника… Михей посмотрел на Кольку Болтай Ногами, а тот вопросительно – на Костю. – Не сбежишь? – спросил Костя его. – Не подведешь меня снова? – Не сбегу, – пообещал беспризорник, – зачем же, раз я художником буду. – Не художником пока, а учеником, – засмеялся Костя, – до художника тебе еще далеко, Коля… Он проводил их до выхода. Долго не закрывал дверь, глядя, как шли они оба по направлению к Мытному двору. О чем–то говорили и казались приятелями–подростками в этих надвигающихся сумерках. Навстречу им уже попадались люди с новогодними покупками. Какой–то старик пронес елку, высоко подняв ее над головой, и запах снега теперь смешался с запахом хвои. Прошла в дорогом манто дама, прижимая к груди пакеты с покупками, ветки елки, искусственные цветы пучками. Поправила шапочку, глянула искоса, поравнявшись с Костей, – снег мягко пел под сапожками. У нее ожидался веселый и нарядный Новый год. А как встретит праздник вот этот мальчишка в мятой, окорнанной до колен зеленой шинели и смешном картузе? На углу Колька Болтай Ногами обернулся, – увидев Костю, вдруг прибавил шаг, как опасался, что тот вдруг позовет обратно. Каким он, Колька, будет много годов спустя? Может, станет художником все же. Или уведут его снова старые дружки в уголовный мир, изломают его душу, вытравят все мечты… Каким он будет?.. Проходя коридором, мимо дверей во двор, где временно содержались задержанные, он остановился. Потом вышел во двор, спустился по лестнице в камеру. Хрусталь лежал на нарах – в шинели, в кепке. Увидев Костю, сел. – Вот что, – подсев к нему на нары, сказал Костя. – Кто же тебя, Хрусталь, послал за мукой? И где мука? Тот покачал головой, усмехнувшись, сказал: – Не имею к этой краже касательства… Он упрямо сдвинул брови, добавил: – Не брал муки… Кого–то он боялся. Ясно же – не Горбуна. Кого же? Он, отпетый рецидивист, которого наверняка ждет суровый приговор губсуда. Уж не Хиву ли? Но он тих и толст, он сидит на завалинке и покуривает. И все же – не Хиву ли?
34
Викентий Александрович ждал ответа из Вологды от своего знакомого Сапожникова. Комиссионера на место Вощинина найти было нелегко, а сливочное масло все дорожало. Поэтому пришлось договариваться телеграммой, без личной встречи. Но Сапожников молчал, и это молчание тревожило. Надо было посылать новую телеграмму – тем более что сегодня Синягин пригласил его к себе в гости. Жаден мужик, но хлебосол в отдельные дни – в сретенье, в масленицу, вот и сейчас, на Новый год. Вечером Викентий Александрович приехал на станцию. В душном зале, на столике, засыпанном шелухой, закапанном почему–то стеарином, он на листке бумаги набросал текст телеграммы Сапожникову. За аппаратом сидела та знакомая барышня – с кудельками на лбу, со стреляющими глазами. Увидев его, она воскликнула радостно: – А вам телеграмма из Вологды, только что приняла. Викентий Александрович сунул поспешно в карман пиджака заготовленный текст и принял телеграмму от барышни. Пробежал ее быстро глазами. Ну что ж, Сапожников обещал вагон. – Благодарю. Хорошего вам праздника, с суженым чтобы. Барышня даже визгнула от удовольствия, а Викентий Александрович, огладив бородку, двинулся к выходу на площадь. Она была заставлена крестьянскими санями – ожидался вечерний поезд. Подлетали легковые извозчики; лошади, храпя, водили дымными ноздрями над головами людей, слепо оглядывая их стеклянными глазами. В один из возков Викентий Александрович сел, не поглядев на возницу. А тот, перегнувшись, хрипловато пробасил: – Вот те и встреча… Добрый вечер, Викентий Александрович. С наступающим вас Новым годом. Теперь и Трубышев узнал его: Сорочкин – извозчик, живший в его, трубышевском, доме. Кажется, в нижнем этаже, на задворках; был трезвого образа, платил аккуратно, одинокий, по причине выбитого левого глаза, и сейчас закрытого повязкой. – Сорочкин я, – напомнил возница. – В доме вашем жил… – Как же, как же… К дому булочника Синягина меня, – проговорил Викентий Александрович, а Сорочкин, трогая лошадь: – Проезжал я только что мимо вашего бывшего дома. В упадке он. Трубы сточные висят, крыша набок, двери болтаются туда–сюда. Нет хозяина, что и говорить. – Да–да, – все так же рассеянно отозвался Трубышев. – Конечно, государству пока не до жильцов… Он вспомнил дом с какой–то нахлынувшей в сердце грустью. Дом достался ему по наследству. Отец Викентия Александровича был землевладельцем в усадьбе за Волгой, на высоком берегу, среди березовых рощ, среди липовых аллей, прячущих в тени затейливые беседки. И белые колонны усадьбы, возле парадной двери, проглядывали сквозь листву диковинными березовыми, очищенными от сучьев, стволами. После отмены крепостного права крестьяне стали рассыпаться по городам, по фабрикам и заводам, бросая жомкую от дождей землю, измозглый картофель, литые пласты навоза, ребрастых лошаденок, соломенные крыши, погнутую, почерневшую утварь в избах… – Потянулись за счастьем, – как говаривал иронически и злобно отец. – Свободы не найдут только, потому что земля эта для людей – что банка для пауков… Беги по стене, беги, ан вверху–то крышка… Беги назад тогда. Но бежать и самому пришлось. Усадьба начала хиреть без рабочей силы. Наемные рабочие в такую глухомань не добирались, да и дорога стала эта рабочая сила. Дорога и хитра. Доработав, скажем, до петрова дня, требовала прибавки втридорога, не получив согласия, уходила. Везде ее встречали с почетом, везде ей платили заново уже. Тогда, продав усадьбу и все тягло, перебрался отец в город и вот построил быстро небольшой особнячок да этот, на полквартала, домина, который стал сдавать жильцам. Городская жизнь с ее толкотней и дневными заботами, дымом и пылью живо свернула старика, скрутила, согнула, превратила в скрюченную, с красными глазами развалину. Дом перешел в руки Викентия Александровича. Был этот дом в два этажа с пристройками. Много комнат, длинные коридоры. Комнаты всегда были полны народа. Жили офицеры, официанты из «Бристоля», музыканты из шантанов, коммерсанты из Бобруйска, из Лодзи, всякие темные личности. Он, Викентий Александрович, лишних документов не спрашивал, главное, что он требовал от жильцов, – нравственного образа жизни, тишины и своевременной платы. Кланялся весь этот народ Викентию Александровичу… Низко в пояс, с угодливыми улыбочками. Мог выгнать с помощью околоточного на панель вместе с чемоданами, с корзинками, узлами… Будешь кланяться и улыбаться. Живут теперь в этом доме другие жильцы – рабочие семьи, оставшиеся без домов, сгоревших в мятеж. А хотелось бы, ой как хотелось бы снова в этот дом, по коридору – хозяином, принимая низкие поклоны… Хотелось бы… – Подумать только, Викентий Александрович, – кричал в круп лошади Сорочкин, – были вы большой человек, можно сказать, первой гильдии. А топеричи, слыхал я, кассиром. И непонятно было, смеялся он или сочувствовал. Викентий Александрович без злобы посмотрел на широченную спину под нагольным полушубком, на чернеющую на седом затылке повязку. «Кассир»… Это верно. В возке вот он, Трубышев, – кассир, на фабрике – тоже. Бухгалтерша окликает его, как мальчишку в трактире на побегушках. Директор, кажется, не замечает: как же, Трубышев – из «бывших»… Истопник, мужик из красногвардейцев, прослышав о родословной Трубышева, смотрит зверем. Того и гляди, обрушит прокопченную кочергу на голову. И когда он возится за спиной, Викентий Александрович всегда в ожидании нависшей опасности. Но это все там, на фабрике. Вот дома, в плетеном из бамбука кресле, он другой. Здесь он во многих лицах – и коммерсант, и ростовщик, и торговец. – Вот здесь, пожалуй, – проговорил, похлопав Сорочкина по плечу. – К самому подъезду и не надо. Пройдусь. Он вылез на заснеженный тротуар, сунул руку в карман за мелочью. – Да–а, – задумчиво проговорил извозчик, пересчитав деньги, – сразу видно, кто у тебя ехал: комиссаришка ли в кожаных галифе или знатный человек. Викентий Александрович помахал рукой, не спеша, заложив за спину руки, пошел тротуаром к дому Синягина, окна которого были полны мечущимися тенями. Настроение у него было мрачное.
35
В передней встретил сам Авдей Андреевич, сияющий, шаркающий быстро ногами. Прямо именинник. Помогая снять пальто Викентию Александровичу, шепнул на ухо: – Слава богу. Был какой–то старик–горбун. Велел приезжать за мукой. И адресок дал. Завтра же утром отправлю своего возчика. – Ну и ладно, – ответил сухо и зачем то потрогал локоть булочника. Про себя же подумал: «Мука припрятана надежно. Все обошлось благополучно». С хорошим настроением теперь входил он в комнаты дом булочника, где медленно и торжественно совершал молебен протоиерей Глаголев, родня Синягиных, приглашенный из уезда. Гостей было немного, и все они собрались в деловой комнате булочника. Леденцов – владелец частной фабрики за рекой, высокий и худой, с утомленными глазами и костлявыми, длинными руками, похожий на Христа, распятого на Голгофе. В новом костюме черного цвета Мухо, сидевший на широком подоконнике и время от времени выглядывавший в окно. Возле дверей о чем–то шушукались двое: лавочник Охотников, тяжелый, черноволосый мужчина в серой толстовке, в валенках, и владелец дровяного склада Ахов, низкого роста, лысоватый, молодой еще человек. Откинув полы длинного пиджака, Ахов тыкался носом в заросший волосами висок Охотникова. Тот лишь молча и по–бычьи тряс головой, сочувствуя, как видно, своему собеседнику. Но вот Охотников отошел от него, прогремев стулом, сел рядом с Трубышевым. И тоже шепотом, с какой–то преданностью и почтением, глядя в глаза: – Вы слыхали, Викентий Александрович, о том, как мой товар пустили с аукциона? Пришла милиция, забрала пять ящиков мыла, два куска шотландского сукна и все с молотка. – За неуплату финансовому агенту налога. Трубышев сказал это с усмешкой, и челюсть его отвисла, а руки, короткие и крепкие, в буграх вен, хлопнули разом по подлокотникам кресла. – И поделом! Голос его стал громким, так что еще один гость – лавочник с Мытного двора Дымковский, откровенно дремавший в другом кресле, возле денежного сундучка, вскочил, вытянув старчески–морщинистую шею. – Вы не уважаете новую власть. Тут Викентий Александрович помолчал немного, подвигал ногами в новых чесанках с желтой кожаной обтяжкой. – Она вызвала вас на борьбу, как на арену цирка. Ковер, огни, публика, марш медных труб… Кто кого… А вы на первом же приеме на лопатки и ноги кверху, лежите, вроде жука… – Вам хорошо, – прошипел тоскующе Охотников. – У вас нет торговли, и в пайщиках не состоите. Ни кола ни двора, и ночи спите спокойно. А нас этим налоговым прессом… Все соки вон. Он застегнул пиджак, торопливо, как будто собирался бежать прочь из этой душной комнаты. А Трубышев, двинув голову в сторону, разглядывал лавочника с долей какого–то удивления. – Или не знаете, что я состою пайщиком в лесозаготовительной фирме «Иофим и Дубовский». Но увы… Пять гонок нынче летом сели на Пушинском перекате. Часть бревен в затор, а часть их рассыпалась да была выловлена окрестными мужиками на дрова да на срубы… Судиться собирается фирма, и дело уже лежит в губсуде. Все отмолчались почему–то, лишь Ахов, вынув из кармана платок, принялся тереть глаза, точно оплакивал эти гонки на Пушинском перекате. Остальные угрюмо ждали, когда Синягин распахнет дверь, позовет добреньким и сдобным голоском: – Прошу садиться за столик. У него все в уменьшительном виде: «столик», «дочечка», «пирожочек»… – Вам надо было заплатить финагенту. Только и всего, – сухо уже произнес Трубышев и снова вытянул ноги, погладил их пальцами. – А вы жадничаете. Бережете копейку, а летят сотни. Что Советской власти не бороться с такими скопидомами. Да и не интересно даже ей бороться. Не стоило и вызывать вас на ковер. А вызвала… Благородно и элегантно, я сказал бы, со стороны большевиков. – Но где? Где было взять денег? – прошептал опять Охотников. – Разве что под векселя набрать товару, а потом бежать за границу, как бежал Шкулицкий. Ай, ловкач! Набрал в Кожсиндикате на кругленькую сумму, переплавил товар в золото и искусно исчез… Теперь, может, под Белградом, на даче у Врангеля, чай с ним распивает да читает лекции о том, что за простофили сидят в Кожсиндикате… – Ну, где вам бегать по заграницам. Самое большее разве что в Саровскую пустынь к преосвященному Серафиму. Мухо засмеялся, похлопав себя по коленкам: – Коль пойдете туда, возьмите и меня с собой. Рад бы помолиться я за свое будущее… Но, в общем–то, я лучше бы со Шкулицким… – У вас, Бронислав, тоже золото завелось? – спросил Викентий Александрович, пряча усмешку. – Нет, – ответил тот серьезным тоном. – Это не моя черта – искать золото в магазинах, на толкучке, из–под полы. А потом прятать в печные отдушины. А потом по ночам трястись возле оконной занавески, – мол, не Петлюра ли новый ворвался в город? Или же день и ночь молиться на Врангеля. Чтобы он со своими мифическими дивизиями расчистил дорогу спрятанному и мертвому пока золоту… У меня – вот золото… Он вскинул длинные руки, потряс ладонями, точно был фокусник во «франко–русском» театре, только что прибывшем в город и гремевшем своими аттракционами на Сенной площади посреди возов дров, сена, керосиновых лавок, обжорок с пирожками. Охотников испуганно посмотрел на него, снова пригнулся к уху Трубышева. А тот вздохнул и закрыл глаза. Так, с закрытыми глазами, слушал, как жарко дышит в лицо этот тяжкий, как глыба, человек. – Хотел было к вам… Но слишком велик процент… Велик, Викентий Александрович. Почти как налог. Викентий Александрович, зевнув, проскрипел креслом, точно собрался подняться. Он проговорил лениво, вроде как ни с того ни с сего и ни к кому не обращаясь: – Рынок как дракон, который требует без конца еды. Вчера был на бирже. Усиленно ищет местный рынок стройматериалы, цемент портландский, оконное стекло, пиломатериал, кругляк… Да, – добавил он. – А мы в это время не платим финагенту, не ведем торговых книг, гноим краковскую колбасу и не можем дать фининспектору прекрасный отрез на костюм, как дают другие. – За взятки могут и высшую меру дать, – предупредил Мухо. Дымковский изрек из глубины комнаты вороньим карканьем: – Попробовали бы сами, Викентий Александрович, с этой взяткой… – Недавно одного торговца встретил московского, – продолжал, как не слыша слов Дымковского, Викентий Александрович. – Хороший процент на мануфактуре собирают палаточные торговцы. По очень простой задаче: записывается человек на биржу труда как безработный, подбирает подставное лицо в палатку; пользуясь привилегией безработного, берет в текстильном синдикате мануфактуру, нормированную с десятипроцентной надбавкой, и гребет за день двести, а то и триста червонцев. И живет с королевским почетом. Раскатывает в собственном автомобиле и по вечерам смотрит спектакли вроде «Монастырь святой Магдалины»… Встал Мухо, прошелся по комнате, щеголяя хромовыми сапогами, играя пальцами, точно на струнах гитары. – А в Париже на Монмартре ревю. Двадцать пять совершенно нагих женщин исполняют танец на сцене. Надо себе представить, какой сбор. Почему бы вам вот, господа, не открыть такое варьете, такое ревю. Набрали бы с бульвара этих «ламца–дрица», научили бы их распевать «Цыпленок жареный» или там «Ах, шарабан мой, американка». В буфет в разлив «арак» или «дубняк». Да еще въезд на сцену лошадей, машин, как делают в том же Париже. И дождь ударил бы червонцев… Зонтами даже будете запасаться, вот какие дожди посыплют на ваши головы… Ахов рассмеялся дробно и коротко. Охотников вздохнул. Трубышев поморщился, проговорил: – Как всегда, вы несерьезны, Бронислав Яковлевич. Кто разрешит, какое местное начальство будет аплодировать голым коленкам ваших «ламца–дрица»… Вошел наконец–то Синягин: – Прошу за столик, друзья. Последними задержались у выхода Дымковский и Трубышев. Прихватив Дымковского за локоть, кассир проговорил быстро: – Телеграмма послана в Казань, Илья Абрамович. Сухое лицо торговца с Мытного озарилось улыбкой. Он подвигал вялыми, бескровными губами, шепнул: – Что ж молчали, Викентий Александрович, или не понимаете, что это событие? Вот какое вам мое почтеньице, благодетель вы наш. – Ну–ну… Трубышев нахмурился, подмигнул сквозь опущенные веки: – Столик нас ждет. Он вышел к столу, сел рядом с Леденцовым, потирающим все так же нервно руки. Новогодняя елка, поставленная возле комода, коснулась Викентия Александровича цепкими и пахучими ветвями. Он откинулся резко и недовольно: терпеть не мог в доме елок. Зачем все это: овечки, бусы, хлопушки, серпантин, пряники, золоченые орехи? Во имя чего? Уже звякали тарелки, штофы в руках мужчин были похожи на ныряльщиков. Мухо нетерпеливо зажевал кусок окорока и смотрел, как струится в рюмки водка. Трубышев тоже оглядел закуски: селедку в уксусе, кружки языковой колбасы, студень, возле которого приборы с горчицей и хреном, огурцы в рассоле с хвостами укропа, икру, похожую на смородиновое варенье, копченую рыбу, от которой невидимо подымался смоленый аромат дыма. Жил Синягин хлебосольно – ничего не скажешь. Викентий Александрович вспомнил свой дом почему–то – божницу с иконами, умывальник с мраморными окладами, стол, на котором редко появлялась такая вот снедь. Щи да каша – вот и весь разносол. Усмехнулся про себя: денег не хватает на осетрину. И потянулся за стопкой, налитой владельцем фабрики за рекой. Вывалился из–за стола Синягин – широкий лоб его белел, пот струился по щекам: замучился сегодняшними хлопотами. – За благополучие следующего, двадцать пятого. Ну–с. Как поется в песне: смело, товарищи, в ногу. А иначе говоря, поднимем… – Браво! – крикнул нетерпеливый Ахов и выпил стопку сразу, потянулся вилкой к закускам, уронил кусок колбасы на стол. Пили теперь под смех – заговорили тут все вроде бы разом. – Викентий Александрович, – захрипел Синягин, подняв руку с пустой стопкой. – Хочется вас послушать. Трубышев вытер губы салфеткой, бросил ее на колени, вроде как собирался подняться над этим хаосом из закусок и вин, но раздумал. Навалился на спинку стула: – Мне хотелось бы сказать о наших новогодних елках. Видя на себе удивленные взгляды, добавил тихо: – Сказать не имеющее отношение к елке наших гостеприимных хозяев. Он помолчал, строго заговорил (глаза – в стол): – Обычай от варваров, от древних германцев, – рубить елки и скакать вокруг них. Ну, им простительно – в лесах, в болотах, в темноте. Рубили елку, зажигали факелы на ней, обвешивали, возможно, черепами своих поверженных противников и плясали под свой древнегерманский гимн, изгоняя из лесов и болот «духов» и нечистую силу. И когда шли готы, скажем, на дряхлый Рим, чтобы взять его штурмом, они верили, что в последних схватках на стенах накренившейся империи никакая злая сила не отведет меч от груди их противника… Ну, а нам это зачем? Сейчас в Советской России религия пала, как пал древний Рим. Боги и нечистая сила признаны выдумкой – и, следовательно, незачем рубить елки и устраивать вокруг них пляски и песнопения… Разве что, – прибавил он тут негромко, – изгнать какой нечистый дух из пекарни или из кондитерской. Все заулыбались: кажется, никого из сидящих здесь не задели и не обидели слова Викентия Александровича, Он помолчал, подвигал губами, сказал: – Но это так… Просто отчего–то жаль стало елку. Росла бы в лесу. Вот и речь получилась. А еще вот что. Не велеречив я, Авдей Андреевич, но просятся слова, ах, как просятся… Сегодняшние события заставляют высказаться… С одним беда, с другим. Один – с аукциона, другому – штраф. Он помедлил, выговорил зычно и твердо: – Силой должен стать частный торговец. Даже Ленин сказал не так давно: «Учитесь торговать!» Кому он это сказал? Фабричному и мужику из сермяжного угла глухоманного! У кого учиться? У Дымковского, у Синягина, у Ахова. А учиться–то, как видите, вроде бы и нечему… Перебиваются торговцы эти, мелко плутуют от властей, от налогов укрываются. Расти надо, укрепляться, – он оглядел почему–то одного Охотникова. Тот жалко улыбнулся, заерзал беспокойно на стуле. – Чтобы капитал был в руках… Будет капитал, будет и уважение к вам от Советской власти. Тогда–то она, эта власть, к вам пойдет с протянутой рукой, для помощи. А как же иначе… Тут он опять вскинул голову, сощурил глаза от табачного дыма: курила беспрерывно Вера, дочь Синягина, высокая девушка в пестром платье с открытыми плечами. Волосы белы, отчего она казалась рано поседевшей, лицо бледно, кожа даже просвечивала, как у больной. Голубые глаза смотрели на всех отрешенно: все здесь мне чужды – говорили они без слов, губы растянулись в брезгливой гримасе. Остановив мельком взгляд на этих губах, Трубышев продолжал: – Бедна, гола Россия… Нищета, пустые сейфы заводов и фабрик, толпы безработных… А нужны пушки и винтовки для охраны первого, так сказать, в капиталистическом окружении. Волшебная палочка не выкует эти пушки и винтовки. Их выкуют деньги, золото, капиталы. Вот их–то и будут просить Советы в долг. Как не попросишь, – тут он опять довольно усмехнулся, – коль вся советская Красная Русь за год выплавила восемь миллионов пудов чугуна… Это на пищали да на мортиры Пугачеву разве хватило бы. Мухо с каким–то удивлением уставился на оратора. Протоиерей Глаголев зажевал вдруг что–то, точно от слов Трубышева бешено забила в его желудке соляная кислота, вызывая аппетит. – Они придут к вам, если вы будете ворочать капиталами, – уже строго закончил Трубышев, – но пока вы трясете нищенскими суммами… Не больше… – Но у них теория, – дернулся рядом Леденцов. – Это какая же? – тотчас же спросил Ахов. – Насчет золотых яиц… Яйца собирать, а курицу до поры до времени не резать. – Теория, – презрительно сказал Трубышев. – Что такое теория? Во всяком случае, не священное писание. Это мысль одного человека. А должны ли мы доверять одному человеку? Допустим, говорят, что земля круглая… Но вы же, Катерина Юрьевна, – обратился он к жене Синягина, – не валитесь с нее, когда идете улицей. Это старая история. Но еще прибавлю, – говорят, что есть тяготение, оттого мы и не падаем. А что это за тяготение? Вот в чем истина. Кто создал это тяготение? А?.. Вот вам и теории… И ни один ученый не пояснит и не скажем вам, откуда оно. Разве что Ахов, – заметил Викентий Александрович, – у него неодолимое тяготение к бутылке. Все засмеялись, а Ахов жидко заплескал в ладони, тут же пододвинул к себе графинчик. Все, как по немой просьбе, задвигались, заскоблили стульями; снова заныряли штофы, заблестели рюмки в свете лампочек под люстрами. Заговорили, разбившись на пары, сразу же. Леденцов начал жаловаться протоиерею на штраф, который власти наложили на него в начале года, штраф в семьсот золотых червонцев. Охотников с Дымковским заспорили о диете для больных подагрой, жена Леденцова зашептала на ухо соседке о ночных видениях. Вера курила и задумчиво смотрела поверх голов куда–то в небытие. Мухо, вместо того чтобы развлекать ее, кромсал ножом кусочки осетрины. Ахов уткнулся в тарелку с дрожащим студнем, щедро обмазывая его горчицей. Викентий Александрович ел мало – он считал, что обильная еда заставляет с натугой работать все, что находится внутри. Лишняя нагрузка так же вредна для тела, как вреден лишний груз для лошади и для колес телеги. Потому лишь пробовал закуски, а не пожирал, наподобие Мухо или Ахова. Когда хозяйка удивленно спросила его: «Что же вы, Викентий Александрович, китайские церемонии разводите, не барышня», он ответил: «Умеренность не повредит никогда…» – Ах, Евгений Антонович, – воскликнул вдруг он, наслушавшись плаксивого Леденцова, – стоит ли огорчаться… Принесли доход Советскому государству, разве плохо? Может, из этих ваших золотых выйдет гора замков или пара велосипедов. Гордитесь. Посоветовал бы я вам, – тут он понизил голос, – с профсоюзом не ссориться. Положен восьмичасовой рабочий день, не держите своих тружеников по двенадцать часов, выжимайте за восемь то, что выжимается за двенадцать. А как? Вот этими деньгами – золотыми. На приманку… Так называемая производительность труда по–социалистически. Вот она самая. Золотые под носом повесить у ваших тружеников. Леденцов вдруг трахнул кулаком по столу, вскочил и как слепой пошел в соседнюю комнату. Жена его тут же пояснила, как бы одному только Трубышеву: – Извелся мой Евгений. Просыпается и ложится с одним. А что дальше с фабрикой? Что будет? – прошептала она, умоляюще глядя на кассира. Викентий Александрович пожал плечами, горло ему вдруг точно сдавило, слова застряли. Выдавил с усилием: – Беспокоиться не надо. Фабрика нужна, ведь сколько еще безработных. И потом помните, как писали сами большевики в своих статьях: «Повесить замок на предприятие, когда имеется возможность пустить его в работу, – преступление». Так что не волнуйтесь. – Дай–то бог, а то все думаем, куда мы тогда. На биржу – в очередь. Мухо, отодвинув тарелку, мрачно пообещал: – Придете ко мне, устрою. К Викентию Александровичу подсел Ахов, осоловевший быстро, размякший. Сладкая улыбочка от выпитого вина объявилась вдруг на небрежно бритом лице. – Викентий Александрович, может, найдется у вас на покрытие убытков, пусть и под проценты… И потом, где добыть портландского цемента? Викентий Александрович пожал плечами, подумал немного. – Вероятно, в Нахичевани или Новороссийске можно достать цемент, но толком не знаю. Он покосился на стороны: не подслушивает ли их разговор кто. – А насчет… на покрытие убытков… пошарю в карманах. Возможно, заложу кольцо покойной жены… А про себя с тем прежним азартом дельца, чующего очередную наживу: «Ах, как нужен комиссионер в командировку за цементом! Ах, как нужен!» – Да бог с вами, – проговорил он вслух мягко и с улыбкой, отодвинул в сторону липкую ладонь согнувшегося Ахова, вышел из–за стола. От выпитого покачивало, а тут еще музыка из бегемотовой глотки граммофона. Какой–то старинный вальс с погребальным звоном колоколов. Неловко задевая за стулья, Трубышев добрался до Синягина, вертевшего ручку граммофона с усердием деревенской бабы, наматывающей на колодезный ворот цепь ведра с водой. Заметив возле себя кассира, булочник оставил ручку. Труба граммофона тряслась, как трясется водосточная труба от потоков бурного дождя. Морщась, Трубышев проговорил: – Экая шумиха… И бестолковая. Не екатерининский бал, Авдей Андреевич. – Надо развлекать, – развел руками Синягин. Он засопел, разглядывая лицо Трубышева, поняв, что неспроста оказался возле него кассир. Тот, глядя в пляшущую трубу граммофона: – Не надумали, Авдей Андреевич, насчет масла? – Как же, как же… Цена, как по лестнице, скачет. – Тогда завтра занесу я вам ссуду. Ищите и скупайте масло, пока не поздно… – Благодарю покорно, Викентий Александрович… Синягин тоже согнулся благодарно. Голова в розовых проплешинах, массивная шея в каплях пота, охваченная золотой цепочкой нательного креста, заставили почему–то Викентия Александровича теперь огорченно вздохнуть. – Ну, бог с вами, – повторил он так же мягко, снова потрогал локоть булочника и вышел в переднюю, где толкались гости, где суетилась с посудой прислуга и командовала капитаном на мостике боевого корабля Катерина Юрьевна. – А где Бронислав Яковлевич? – обратился он к ней. – В коридоре, – ответила женщина, с почтением глядя на простого кассира с фабрики. – Курит на холодке. Только что видела его там.