![](/files/books/160/oblozhka-knigi-kto-vynes-prigovor-117795.jpg)
Текст книги "Кто вынес приговор"
Автор книги: Алексей Грачев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
18
Двор булочной Синягина ограждал высокий забор, сбитый из толстых, темных досок, для крепости в некоторых местах схваченных, как зубами, металлическими угольниками. Вместо ручки на двери покачивалось медное кольцо, с глубокими и острыми выбоинами. Может, ломился кто, в свое время, во двор, ошалело размахивая топором, тяпая вот по этому кольцу лезвием, слепо и часто. Толкнув калитку плечом, Костя вошел во двор, захламленный, с поднявшимся шумно вороньем над помойкой, с белизной белья, летающего над веревками. С другой стороны двор замыкал вытянутый на полквартала одноэтажный дом, похожий на каменную стену. Окна были узки и по большей части одеты в решетки, висели над самой землей; дверь единственного крыльца сорвана. Вход чернел глубокой темной ямой. Возле этой ямы–входа толклись жильцы – обсуждали что–то или ждали кого на этом холодном, пропахшем печной золой и помоями ветру. В глубине двора курилась дымком маленькая банька. Пройдя двор, перешагнув через разбросанные по земле березовые плахи, Костя остановился. В приоткрытую дверь была видна фигура девушки – в кофте красной и длинной черной помятой юбке, грубых ботинках. Она стояла возле плиты, мяла с усердием палкой в котле бурлящее весело белье. Катились к дверям клубы пара, смешанные с едким дровяным дымом. Сквозь щели плиты поблескивали огоньки, и по влажному полу мельтешили игривые розовые круги. Ноги девушки в серых штопаных чулках казались охваченными пламенем – вот–вот она услышит эту боль от жара огня, закричит, кинется навстречу инспектору. Костя вошел, стукнув кулаком по косяку, и девушка, услышав стук, оглянулась, но не сказала ни слова, хотя был виден испуг в черных глазах. Отступила в глубь баньки, держа палку в руке, как клинок. Невольно поддернула ворот кофты, точно подуло в нее стылым ветром улицы. – Инспектор Пахомов я, из губернского уголовного розыска, – сказал Костя, смахивая со скамьи пыльную пену, присаживаясь и разглядывая с любопытством прачку. – Тебя Полей зовут? Она кивнула, а он еще спросил, на этот раз не сдержав улыбки: – Чего пугливая? Девушка не ответила, но было видно, что успокоилась сразу, принялась снова с силой давить белье палкой, белье полезло из котла белой поросячьей спиной и даже по–поросячьи зачавкало, запохрюкивало, заплевало ей в лицо жгучими клубами пара. Она отворачивалась, морщила лоб, жмурила глаза, задыхаясь, отступала на миг и вновь подступала, налегая на палку. – Спросить я зашел, – проговорил он, не отрывая взгляда от ее лица, закрытого, точно фатой, пеленой пара. – Не видела убитого или налетчика вчера вечером? – Не видела… И что это вы ко мне пристаете? То один, то другой… Она отбросила палку, присела на корточки, потянула из невидимого зева под плитой железную кочергу с витками на конце. – Постой–ка… Он шагнул к ней, отобрал у нее из рук кочергу: – Поворошу за тебя, так и быть. – Это зачем же? Она уставилась на него удивленно, вдруг тихо прыснула, глаза так и сжались, заискрились. – Да чтобы приветливее была. Он откинул дверцу плиты, сунул кочергу в пламя. Плахи были толсты и больше дымили, чем горели. Он пошевелил их, и они обвалились вяло, пошипели с живой сердитостью, а пламя стало еще меньше, и вдруг кинулись клочья синего дыма. Глаза заело, защипало до слез. – Нет, так дело не пойдет. Топор есть? – Зачем еще? – Наколю потоньше. Ты бы еще целое дерево запихнула в топку. – Да и не надо, – засмеялась она. – Поеду сейчас полоскать на Волгу. Закрывать буду скоро. Что не сгорит, вытащу в снег. – Нет уж… Топить еще придется тебе… Он заметил топор в углу, поднял его, вышел во двор. Примостив одну плаху у порога, подтащил несколько других и принялся колоть с веселой яростью и с каким–то удалым размахом. Во двор в это время въехали сани, и возница, мужик в армяке, принялся стаскивать с саней деревянные ящики под тесто, лохани, железные решета. Из булочной вышла женщина, выплеснула воду из ведра возле забора, поленившись дойти до помойки. Сразу же за ней появилась другая, полная, в черном платке, в валенках. Она приблизилась к Косте, глядя на него с недоумением. – Это еще кто такой? – спросила наконец, закончив эти смотрины. Спрятала руки в карманы стеганки, как бы этим говоря: буду ждать, пока не ответишь на вопрос. – Дровокол, не видишь, – хмуро ответил он, подумав про себя: «Заметили уже, подан сигнал тревоги на всю булочную». – Что–то не видела таких дровоколов раньше. – Земляк Полин, помогаю ей. – Ну, помогай, – неожиданно и с поспешным радушием согласилась она и даже улыбнулась. Закричала так громко, что мужик, волочивший ящик в пекарню, уставился в их сторону. – Эй, Полька, как отполощешь, гладить будешь. Да еще решета не забудь прокипятить да почистить… Углей припаси… – Ладно, – послышалось из бани. Сама Поля не показалась, застеснялась, может. Набрав охапку дров, Костя внес их в баню, сложил аккуратно возле плиты. – Вот тебе на следующий раз. А ты, видно, много работаешь. И стираешь, и полощешь, и гладишь, да еще за пекарей решетами гремишь… А денег на одежду не наработала… – Наработаю еще, – сердито огрызнулась она, выжимая скатерть. Бросила ее в корзину, стала вытирать руки о ситцевый передник, глядя при этом, как аккуратно разбирает он разбросанные по полу щепки, поленья, складывая их в кучу возле входа в баню. – Кой–как все у тебя. Запнешься, нос разобьешь… – Да не успеваешь прибираться, – призналась она. – Все бегом… – В профсоюзе не состоишь? – На что он мне, профсоюз? – А следил бы, чтобы лишнего не перерабатывала на нэпмана… Оштрафовать надо бы твоего хозяина. Наверное, по двенадцати часов гнешь спину на него возле этого белья. Вот повидаю я инспектора труда. Поля помолчала, сняв с пояса передник, повесила его на гвоздь. Степенность и рассудительность пожилой женщины зазвучали в ее строгом голосе: – Не надо мне профсоюзов. Кормить кормит хозяин, койка есть под лестницей, денег немного дает. А ну–ка выгонит, куда я – искать работу по такому холоду. Лицо ее помрачнело. Нелюбезно глянув на него, присела, стала вытаскивать из печи головни на широкий совок. Выбежала на улицу, оставляя за собой синюю струйку дыма. Вернулась, сердито грохнула крышкой жаровни. – Сама–то откуда? Слышишь? – А зачем тебе знать? Он помотал головой: ну и девка, полынь–трава. Снова подсел на скамью. Бледный свет от оконца лег ему на колени серыми пятнами, точно это были мыльные хлопья. Он даже двинулся, чтобы сбросить с коленей эти мазки. – Хочу знать о тебе… – Ну, мало ли там еще выдумаете, – отрезала она, набирая в совок теперь углей, ссыпая их в жаровню. – Нет, постой, – уже сердито проговорил он. – Считай, что для милиции даешь ответ. Она как задумалась над этими словами и, выдвигая палкой скачущие игриво куски тлеющего синим пламенем дерева, сказала: – Из–под Самары я… А сюда приехала в позапрошлом году… Голод был у нас тогда большой, знаете, чай. Лебеду варили да ели, солому жевали даже, дуранда вместо пряника. Братик мой помер, а мы с мамкой незнамо как и выжили. Свету уже не видели от голода. Хорошо, сельсовет помог хлебом да картошкой. Через год и хлеб уродился, а мать заговаривать стала: едем прочь. Как опять недород да засуха, опять лебеду придется толочь в ступе… Поехали в Тверь, у матери там кто–то знакомый… Да не доехали… Она замолчала вдруг, лицо ее перекосилось, визгнула приглушенно – и он почему–то сразу увидел ее там, под Самарой, в деревне, – высыхающей от голода, умирающей тихо, может, вот в таких приглушенных рыданьях. Отвернулся, чтобы не видеть слез, заблестевших на ее щеках. – Ну ладно, – попросил виновато. – Не рассказывай тогда. Но она точно не расслышала, заговорила быстро и с какой–то успокоенностью в голосе: – Доехали до Рыбинска на пароходе. А там мать враз зачахла. Вдруг слабеть стала. Глядит, тревожная такая, а слов нет. Только губы шевелятся. Отнесли матросы на носилках ее в больницу. Идут, ругаются страх как, а я за ними плетусь и плачу. А мать всё тревожная такая, смотрит только и молчит, будто язык отнялся. Старушка шла какая–то, все спрашивала, что с ней. А к вечеру и не стало матери, одна я осталась. Сидела на ступеньках больницы, на реку смотрела, а не плакала. Лодки, пароходик такой веселый, а вода – желтая от солнца… Красиво так было… По воде листочки с дерева разные: и красные, и черные, и светлые – веночком у берега плавали… И больница там красивая, – добавила, глядя задумчиво в пол, – как храм в Самаре возле реки… Ой, что же это? – вдруг спохватилась она. – Закрывать надо заслонку… – Ну, дальше–то что было? – А что дальше… Милиционер пришел и увел меня. В приют увел. Айда–ка, говорит. А мать без меля уже схоронили. Не знаю и где… «Крест деревянный с номером, – невольно подумал он, – сколько таких крестов по голодбеженцам по берегам Волги осталось». Он даже закрыл глаза перед видениями совсем недавнего прошлого. Эти толпы людей, голодных, в лохмотьях, измученных странствиями по чужим краям, осаждающих столовки, где выдавали редкие и скудные обеды. Эти так называемые «дома–убежища», в которых были выломаны полы, выбиты стекла и где они лежали вповалку, где умирали и рожали, где спасали друг друга и где губили друг друга. Эти бредущие по поселкам, по деревням женщины и дети, с котомками, со свинцовыми ногами, со стеклянными, отчаявшимися глазами, под равнодушными к страданиям дождями, под ветрами, под снегом. И эти работники губэваков, тоже похожие на голодбеженцев измученными лицами, истерзанными нервами, кричавшие ему в лицо: «Лучше бы ты с хлебом к ним!.. С хлебом бы!» – Как в приюте жилось, Поля? Поля даже руками развела: – Да нешто не знаете, как в приютах живут? Матрацы – в дырах. Кормили одной вермишелью без масла, да шрапнелью, да баландой всякой. Да еще с больными поместили. Душища страшная была в комнате. Работать заставляли. Дрова носить да на огородах убираться. Сбежала. Милиционер тот же выловил меня на вокзале. Теперь привез сюда в детский дом, первый, знаете, чай. Но я и оттуда сбежала. Устроилась к конфетчику… – Это, наверно, на Февральской который? – Там, – охотно подтвердила она. – Морока была. Если ребенок не плачет, а спит, заворачивай конфеты в бумажки. Заплакал – к ребенку беги. Большая семья у конфетчика, и все только о конфетах, как бы побольше навертеть да побольше заработать. Стали было и меня посылать на базар. Надоело… – Опять сбежала? – Опять, – подтвердила она все так же весело и покосилась на корзину. – А пора мне, дяденька, и ехать. Не успею всего переделать, так, чего доброго, и не покормят… «Эх ты, – подумал он с огорчением, – вот уже для семнадцатилетней девчонки он дяденька. А ведь всего двадцать два с небольшим». – Ты зови меня Костей, – попросил он, попытавшись улыбнуться приятельски, и даже подмигнул ей. – Попроще все же. Она так и прыснула – и зарумянилась сразу, на щеке мелькнула и исчезла едва заметная ямочка: – Костя… Из милиции – и Костя… – Ну, Константином Пантелеевичем тогда… Потом куда пошла? Как к Синягину попала? – А встретила одну девчонку, в Рыбинске вместе в приюте жили. Говорит, пойдем в одно место. Весело будет. Пошла с ней. Думала, хоть покормят. Ливенка играла. Парень какой–то песни пел… Такой косоглазый, рыжий. «Жох», – догадался он сразу. – А тут вдруг милиция с обходом. В очках один от вас. Не похож на милиционера. Такой обходительный. «Саша Карасев. Конечно, Саша». – Ну, и привели в уголовный розыск… Протокол написал этот, в очках. По–доброму говорил со мной. Советовал учиться. «Саша Карасев, – подумал он. – Некому, кроме него, такие вещи говорить». – День в казематке просидела, а потом отправили меня поездом в колонию. Не одну меня, были еще мальчишки и девчонки. На берегу озера она, рядом с монастырем. Тоже не сладко было. Как–то воспитательница говорит: «Поди–ка в сторожку, Поля. Надо там прибрать, занавесочки повесить. Для сторожа». Ну, пошла я. Тут и монах какой–то появился. Перепугалась я да прочь. Ну, а воспитательница потом поедом стала меня есть. На самую грязную работу ставила. Как–то поехала я с возчиком воду черпать для огорода, он зазевался, а я в город, на поезд и сюда вот. Искать стала подругу ту, но не нашла. Нанялась в няньки к судье. Хороший был человек. И жена добрая. А ребенок – горластый страшно. Ну, прямо грач на дереве. День и ночь горланил, глотошный какой–то. И что мне втемяшилось в голову, сама не знаю, – только про карасин стала думать. Вот налью я в тебя карасину, и перестанешь кричать тогда. А бидон у дверей стоял. Раз это лезет в голову и еще раз – напугалась и ушла из дома. На биржу труда стала ходить. А там вот как–то один начальник заметил меня да послал в домработницы к булочнику. Дескать, понравишься – возьмет тебя в работницы… – Понравилась, значит? Поля кивнула головой с какой–то гордостью: – Значит, понравилась. Нравится мне здесь. Тепло, кормят. Хозяин обещал меня фицианткой сделать. Вот, говорит, открою еще приделок под кондитерскую, так и будешь подавать чай на подносе… В белом передничке накрахмаленном станешь разгуливать… Будто пава… Так и говорит, будто пава… – Боишься ты его, пава, – вставил насмешливо Костя. – Как же, фициантка… – передразнил он ее. – Вот и помалкиваешь. – Это с чего же боюсь я, – так и вскинулась девушка. – Он дядька не страшный. – Не страшный, а велел помалкивать, что видела. Ты и молчишь. Сказал он тебе, что не твое это дело, Аполлинария. Затаскают по судам… Так ведь было? Она нагнулась к корзине, поволокла ее было к порогу. Он перехватил ее руку, близко глядя в черные неласковые, пугливые опять глаза, тихо и внушительно проговорил: – Кланяться тебе ему не надо, Поля. Недолго им, нэпманам, осталось. Разгоним их. И бояться ему надо тебя. Потому что мы пролетариат, а наша власть пролетарская. Поняла? Значит, хозяин страны ты, а не Синягин. – Я – хозяин, – откинулась она вдруг, захохотала задорно, махнула рукой в него с недоверием и замолчала. – Видела я, как лежал тот дядька на снегу, – призналась нерешительно, все еще в душе колеблясь, наверное, признаваться или нет. – И еще видела одного. Он такой тонкий, лицо воротником прикрыто, шапка на голове. – А лица не запомнила? – Нет, не приметила… – Ты вот что, Поля, – может, увидишь его снова, скажи нам. Ну ко мне, значит, приходи. Где уголовный розыск, ты знаешь. А помогать милиции – это помогать нашей Советской Республике. Ты понимаешь это? Она все так же нерешительно кивнула головой, а он торопливо добавил: – Да и я рад буду тебя видеть… Что заставило сказать вот эти слова? Как будто кто за него проговорил их. Даже опустил голову, чтобы она не видела смущения на лице. А она изумилась, чуть не шепотом спросила: – Так уж и рад? – Конечно… Давай я тебе помогу поставить корзину. Он вытащил корзину на улицу, поставил на сани и пошел следом за ней, глядя, как остаются на снегу глубокие, поблескивающие сливочным маслом следы от железных полозьев. Возле ворот стоял грузчик, перетаскавший, как видно, все добро в пекарню, курил цигарку и пристально следил за их приближением. – Это кого же ты подцепила, девка? – закричал пьяным голосом. – Что это за детина? Она промолчала, а он с грустью подумал: жить в таком вот вертепе, возле этого дома, за которым недобрая слава. Оглядел ее – невысокая, в худеньком пальтеце, ботинки мужские, чулочки пробитые кой–где – нет времени, видно, даже заштопать, а ноги, поди–ка, леденеют там, на льду. И еще подумал: свернуть бы сейчас не к Волге – вот в этот переулок. Там несколько улиц, площадь, берег реки. И дом, где он живет, где в комнате хозяйничает вчера приехавшая на рождество в город мать. «Это Поля». «Кто это такая Поля?» «Сирота она. А еще – свидетель по делу об убийстве конторщика. Одеть бы ее потеплее, чтобы не мерзла там, на льду Волги…» – На работу бы тебе, на фабрику, – забрав у нее веревку, сказал он. Она, покорно выпустив руки, сунула их в карманы, пройдя несколько шагов, сказала грустно: – Кто меня возьмет… Не сумею я с машинами–то… Сколько повидал он таких девчонок, по сиротству попадавших в город. Что ждет ее впереди, в этом дворе, где пьяный грузчик, где дом, населенный социально опасным элементом? – Ты, смотри, держись, Поля, – попросил со строгостью отеческой, удивляя самого себя. – Покрепче стой на ногах. А на фабрику устрою я тебя. На табачную, говорят, скоро будут набирать вторую смену рабочих. Вот и замолвлю о тебе словечко. Есть там у меня знакомый, в уездной милиции служил раньше. Поможет непременно. В комсомол вступишь, заживешь по–пролетарски, по–хорошему. – Ладно, – ответила она, и в голосе ее он уловил искреннюю радость, и сам обрадовался, подмигнул ей, бойко хрустящей рядом по снегу башмаками. – Ну, а теперь пойду я по своим делам… Она перехватила веревку санок, потянула их к спуску. Шла, не оглядываясь, осторожно переступая сугробы и льдины, к Волге, где на берегу, у ледяных закраек, кланялись с богомольной истовостью студеной воде черные фигуры горожанок.
19
Как возник тайный биржевой комитет? В двадцать третьем году, летом, на квартиру к Трубышеву пришли трое в низко надвинутых на глаза картузах. Предъявили ордер на обыск. Искали какое–то оружие. По сведениям милиции, дескать, здесь в переулке кто–то стреляет в граждан из винтовки или там из нагана. Ушли, забрав с собой семь с половиной аршин мануфактуры и около двухсот миллионов денег старыми знаками. Выяснилось, что были это налетчики. Вот тогда впервые познакомился Викентий Александрович Трубышев с инспектором Пахомовым. Высокий парень в простой косоворотке, застегнутой на все пуговицы, в выгоревшей фуражке, в поношенном пальто ходил по комнатам, осматривал их. Паркет в комнатах пора было перебирать, он хрустел, и казалось, что не деревянные брусочки под ногами, а первый и тонкий лед реки. От деревьев сада в комнатах было сумрачно. Мерцали, как горели тихим бездымным пламенем, подсвечники на крышке рояля, смотрели со стен, с картин пышногрудые дамы с лучистыми глазами, баюкающие на руках младенцев с ангельскими личиками; падали крылья ветряков в черном буйном небе, морские волны взлетали под потолком. Тяжелый письменный стол с мраморным прибором, медными чернильницами, с ящиками, выдвинутыми налетчиками, был густо залит чернилами. На полу в ванной мыльницы, гребенки, полотенца, мочалки – налетчики и здесь даже поискали: нет ли бриллиантов или золотых монет. Жена сидела в кресле, опустив голову на ладонь, погруженная в полуобморочное состояние. На кухне возилась прислуга – старушка: шаркала красным кирпичным порошком по кастрюле, что–то при этом потерянно бормоча. Дочери тоже сидели в креслах. – Это что же, – не выдержал Викентий Александрович, – так и впредь при новой власти будет. Приходи и грабь… – Викентий, – простонала жена. – Помолчи, бог с ним и с добром… – Добро вам будет возвращено, – сказал инспектор. – Когда – не говорю. Но постараемся быстро. Через два дня Викентия Александровича вызвали в уголовный розыск. В комнате напротив инспектора сидел парень, похожий на одного из тех, что приходил с липовым ордером. – Не признаете такого? – спросил инспектор, показав на парня. – Должен быть один из трех… Да, он самый, Викентий Александрович мог поклясться в этом. На подбородке царапины, щека искривлена. Тогда он чихал без конца, и сейчас захотелось сказать: – Ну–ка, милок, чихни, и тогда я тебя совсем узнаю… Но он помотал головой, разглядывая старательно и долго парня. – Нет, такого там у меня в квартире не было. – Вы точно говорите? – нахмурился Пахомов. У него была манера, видимо, сближать брови над переносицей, вырастал бугор, врезались тогда к глазам маленькие морщинки. Плоские щеки, кажущиеся даже прозрачными, покраснели, их зажгло, наверное, потому что он потер их ладонями, взглянул на парня: – Ну, а ты, Рундук, не помнишь этого дядю? Рундук потряс головой. И тогда Пахомов усмехнулся как–то нехотя, растягивая рот, ловя краешками губ потухшую папиросу: – У обоих, видно, пропала память. Ладно, – обратился он к Викентию Александровичу. – Там, внизу, в камере вещественных доказательств, возьмете свою мануфактуру. Денег сохранилась только половина, к сожалению. Викентий Александрович и тому был рад. Он ушел, унося с собой мануфактуру, набив карманы деньгами. Казалось бы, и все. Но еще через пару дней в трактире «Хуторок», куда переезжал, бывало, на пароходе Трубышев выпить бутылку пива или же лафитник портвейну, подсел за его столик сам хозяин Иван Евграфович, с которым был давно знаком. Потолковали о том о сем, а после старик, уважительно похлопав по руке посетителя, шепнул: – А про вас хорошо говорили… Кто это говорил хорошо и где? На это старик засмеялся только, потом признался: – Здесь вот сидели двое. И Трубышев понял, что благодарность каким–то образом успела дойти от того, с царапинами на подбородке. Он пожал в растерянности плечами. Право, лучше бы ему признаться надо было в тот день в комнате губрозыска. Только с того и начался близкий разговор трактирщика с кассиром фабрики. Нет, те трое выпали потом из поля зрения. Они к открытию тайной товарной биржи никакого отношения не имели. В номере на втором этаже за бутылками вина, за хорошей закуской, за чайком из самовара родилась идея у Викентия Александровича открыть тайное дело. А как? А очень просто. Пожаловался Иван Евграфович на то, что недостает ему хорошей рыбки. Щука там или лещ – уже старо для тонкого посетителя. Ему бы осетрины, или там красной рыбы, или икры паюсной. А она под Астраханью. А под Астраханью жил у Викентия Александровича племянник, механик на пароходике, бегающем от берега к берегу. – Рыбка будет, – пообещал, уходя из номера. – Но комиссионные… Комиссионные пошли сразу же. И те первые деньги с рыбки как обожгли Викентия Александровича. Да, есть губернская официальная товарная биржа, а если они свою, для частной торговли? А? Каково? Комиссионные. Очень просто пойдут деньги в карманы. А потом они уже вдвоем решали, как достать в Петрограде муку на Охте для Синягина, для Дымковского в Иваново–Вознесенске мануфактуру, для бывшего завода Либкена, где шпиговалась теперь колбаса частника Шашурова, ворвань и крахмал. Один раз пришел товар, а погрузить на ломовых лошадей Ивана Евграфовича некому было, разбежались в тот день грузчики. Сидел тогда за столом и пил пиво Егор Матвеевич Дужин – давнишний знакомый Ивана Евграфовича. Откуда знать было Викентию Александровичу, что за этим могучим мужиком с крупным носом, волнистым затылком гора судебных дел. Посчитал – тоже частник и только. И когда в номере они познакомились, Дужин без лишних разговоров пообещал найти людей для погрузки. Вот это и есть начало. Была государственная товарная биржа в особняке: там директор, секретарь, машинистки, курьеры, маклеры, маклериат. У каждого маклера план сделок – не меньше десяти в месяц. По закупке и продаже в губернии спичек и фаянса, пшеницы и осетрины, леса и керосина, миткаля и бумаги… Совещаются то и дело… Их биржа не в особняке, а в номере трактира «Хуторок». Без маклериата, без собраний, без приема в члены. А, как от государственной товарной биржи, сделки во все стороны: в Харьков и Ленинград, в Архангельск и Вологду, в Сызрань и Арзамас… Телеграммы. Телеграммы… Как птицы над заснеженной Россией. И стучат колеса вагонов: с фанерой и ворванью, с арзамасским луком, с румынками и палантинами. Полтора года все шло гладко. Полтора года стучали колесами по всей России комиссионеры тайного биржевого комитета. Кому какое дело, если где–то под Нижним Новгородом в таком же вот кредитном товариществе выпишут ордер фиктивный или удостоверение, а то даже служебную записку на получение в госоргановском магазине мануфактуры, подсолнечного масла или ржаной муки. Мол, для рабочих, мол, для сезонников… Кому какое дело. В кооперации нет масла, а у Синягина есть. Отливает мужичку или бабенке из слободки за рубль килограмм и кладет прибыль в тридцать копеек в карман. Комиссионные… Они всем бегут в карман: и комиссионерам, и торговцам, и им, маклерам биржевого комитета. Все шло гладко. И не было печали и испуга за эти чуть ли не полтора года. Деньги шли, как вода в реке, не убывая. В номере за портвейном, за самоваром, подшучивая, посмеиваясь, ковыряя паюсную икру, разрывая осетрину парную, запивая пивом «Северянин» или «Пело», подбадривали друг друга на новое дело, на новый заказ для частной торговли в обгон государственной торговле. А то спускались вниз, в зал, за почетным столиком в углу слушали, как, притопывая ногами, похожая на палача в красном платье, поет Тамара романс про «утро туманное», как гремят клавиши пианино, как визжат разгульные девицы за столами. Восторгался Егор Матвеевич: – Фартовая жизнь наступила. И потирал крепкие скулы, и щерил беззубый рот на проходивших в плавном модном танце девиц. А Иван Евграфович смеялся дробненько, не забывая покрикивать на официантов, на поваров. Викентий Александрович курил трубку, сквозь табачные дымы смотрел на зал, на головы людей, и казалось ему, что он снова тот домовладелец и подрядчик крючных работ, как и до семнадцатого года, что все здесь должны кланяться ему в ноги. Бывало, вдруг грянет кулаком, со звоном, – подлетит официант, размахнется полотенцем, сунет его под левый локоток, согнется, – как в старые добрые времена. И он был доволен временем, которое называлось теперь новой экономической политикой. Так бы и все года. Пусть и коммунизм, но лишь бы частный капитал уживался с социалистическим, лишь бы все стояло на месте и не двигалось. Лишь бы не дымились трубы государственных фабрик и заводов, лишь бы безработица и разруха, лишь бы нехватка товаров, лишь бы легкий барыш. Можно бы тогда было жить и почитать большевиков, хвалить их за идеи, кланяться их идеям. Но вечно ли все это? Рождалась подчас тревога, но Викентий Александрович гнал ее прочь… Старательно кидал костяшки счетов, выписывал колонки цифр, сверял аккуратность и точность росписей плательщиков в ведомостях. Простой кассир, маленький человечек, крохотный винтик в могучей машине нового государства. Ниже травы, как говорят, и тише воды… Придет первым, живо за стол, очки на нос, счеты в руки и загремел, и костяшки как бубенцы у тройки, как в песне «и колокольчик, дар Валдая»… Деньги, деньги… Для техников, для возчиков, для конторщиков, для рабочих… Пачка за пачкой… Бывало, пачку, две, три в карман незаметно. Для Дымковского в ссуду тоже под три процента комиссионных. Для Ахова тоже на пару дней… Или для Синягина. Под срочное дело, под сливочное масло. Всегда сходило, всегда. Потому как ревизия не тревожила особенно, да и ревизоры приходили приблизительно в одно и то же время – приготовлялся. Касса была в порядке, комар носу не подточит, порядочек такой, что хвалили ревизоры. Облигации к облигациям, червонцы к червонцам, разменная монета к разменной… Но вот Миловидов. Следили, что ли, за ним? А теперь пропал Вощинин. Куда? Где? Так спрашивала хозяйка, прибредшая прямо на фабрику. Два дня не был, комната закрыта. Куда? Где? Сидел в беспокойных мыслях Викентий Александрович, не подымая головы на сослуживцев. То и дело выбегал с трубкой в коридор. А в коридоре сквозь тонкие перегородки голоса других сотрудников и тоже: «Где? Что?» И было такое, что из тьмы курилки, из дыма вырастало бледное лицо Вощинина. Качалось, нависало над головой, и, не выдержав, не докурив трубку, снова вбегал Викентий Александрович в комнату, совсем непохожий на себя. Бухгалтер, надменная дама, окончившая когда–то епархиальное училище, один раз сказала: – Вы как в пляске святого Витта, Викентий Александрович… Он пошутил в ответ: – Эта болезнь свойственна в молодом возрасте, а я слава богу… А цифры на счетах путались, выскакивали куда–то, убегали, не соединялись, не вычитались. Гремел счетами, вздрагивал от телефонного звонка. Прислушивался: вот сейчас, вот сейчас. Вот шаги по коридору мимо бухгалтерии, сначала к директору, потом к сотрудникам, потом к ним. И шаги простукали, неторопливые, замерли в кабинете директора. И понеслось по комнатам: «Пахомов», «Инспектор Пахомов»… Немного говорил с директором инспектор, немного с сотрудниками, да и понятно: никто ничего сказать не мог. Но вот открылась дверь, и он вошел, моргая, точно мучила глаза резь, приклонив голову, приглядываясь к сидящим в бухгалтерии. – Кто из вас последним видел счетовода Вощинина? Так и вздрогнул Викентий Александрович. Ждал приветствия, а вместо приветствия вот оно – сразу. Кивнул головой, приподнялся: – Я видел. Инспектор поздоровался со всеми, прошел к столу Викентия Александровича, сел на свободный стул, локоть на стол и взгляд в упор, спокойно и расчетливо, не мигая, точно рези сразу прошли, как узнал о том, кто последним видел Вощинина. Лицо его, темноватое, с плоскими щеками, таило в себе что–то загадочное и опасное для Викентия Александровича. И, не выдержав этого, он первым проговорил торопливо: – А ведь мы знакомы с вами, товарищ инспектор. – Это я помню, – ответил инспектор, не улыбнувшись, как–то рассеянно, проглядывая быстро других сотрудников бухгалтерии. – Времени немного прошло… – Тех двоих так и не взяли вы тогда? Одного судили за мое имущество… – За другие дела судили тех двоих, – снова как–то рассеянно отозвался инспектор, и эти слова успокоили Викентия Александровича. Он вытянул из кармана трубку, стал наминать горячие остатки табака, набравшись сил спокойно смотреть в лицо инспектору, который, вынув из кармана фотографию, сказал: – Убит ножом ваш Вощинин. На Овражьей улице… Так и ахнул Викентий Александрович, уставился на фотокарточку, на кадык бывшего счетовода, на его закрытые глаза. – Так когда видели вы Вощинина? – спросил инспектор, снимая локоть со стола, убрав фотокарточку в карман. – Расскажите… – Пожалуйста, – ответил Викентий Александрович. – Кажется, позавчера. Ну да. Вышли вместе. Постояли на крыльце. А о чем говорили? Разве же упомнишь… Шел снег, кажется… Вот о снеге и говорили… Колокола в небе звучали… О церкви, кажется, о колоколах… Ну и разошлись. Он своим тротуаром, а я в Глазной переулок. Помните, наверное, еще где моя квартира… В Глазном переулке… Ну да, может, и забыли, – тут же воскликнул он с какой–то радостью в голосе. – Ведь у вас каждый день столько происшествий… Тут и разбой, и грабеж… – Разбой и грабеж, – повторил инспектор, стряхивая с полы шубы табачные крошки, налетевшие со стола Викентия Александровича. – А еще что–нибудь добавить насчет вашего сотрудника? Подозрительных не видели? Значит, он, Егор Матвеевич, и тот Сынок стояли где–то в темноте. Возле забора или же за углом дома. Смотрели на них. Так бы и сказать сейчас инспектору. Инспектор бы вынул лист бумаги, написал в протоколе наверху фамилию Трубышева и занес бы показание. – Нет, никого не видел, – торопливо ответил Викентий Александрович. – Проходила дама, такая, в горжетке, в муфточках… Но, сами понимаете, – рассмеялся он осторожно, – много ли в истории женщин, наносящих удар ножом в человека… – Да–да… Кого–нибудь подозреваете? Инспектор чуть склонил голову, прислушиваясь к шагам за дверями, – там ходили сотрудники из других комнат, там слушали, там шептались бог знает только и о чем. Викентий Александрович пожал плечами, трубка стукнула о зубы, и в его светло–голубые глаза явилось спокойствие, граничащее даже с иронией: – И подозревал – не сказал бы, товарищ инспектор. Можно залить грязью человека, и зря. Знал я одного. Едва не застрелился из–за ложного обвинения. Хорошо, все выяснилось в благополучную сторону. Вероятно, какая–нибудь классовая месть. Он был из класса имущих. Мать из разорившихся дворян… – Вы тоже в свое время были из класса имущих, – снова положил локоть на стол инспектор, снова глядя пристально и холодно в лицо Викентию Александровичу. – Вроде как подрядчик крючных работ. Владели большим домом на Духовской? Викентий Александрович кивнул, попытался рассердиться: – Все это известно в моем формулярном списке. Был… Но в старое время. Теперь, как все, на посту у народа, так, кажется, пишет наша губернская газета в передних колонках. И ничего удивительного, и ничего странного. Сколько бывших имущих перешло на сторону Советской власти, сколько специалистов из имущего класса. На табачной фабрике, знаю я, инженером работает Вахрамеев – из родни отцов города. Отличный специалист, Почему же его не принять на работу? А генерал Брусилов? Герой русской армии, так сказать, вознесение господне, а услуги народу – пожалуйста. И напрасно вы меня вроде как попрекаете прежним сословием. Инспектор поднялся со стула. Он проговорил все так же холодно и все так же ощупывающе глядя на трубку Викентия Александровича, на его светло–голубые глаза, на аккуратную бородку: – Прошу прощения, если чем–то обидел, гражданин Трубышев… Он направился к выходу, а Викентий Александрович, поднятый неведомой силой, вскочил за ним следом: – Как вы считаете, найдется тот, что с ножом?.. – Найдем, тогда скажем, – не обернулся инспектор. Хлопнула резко за ним дверь. Викентий Александрович вышел в курилку, здесь, в толпе своих сослуживцев, попытался быть развязным и разговорчивым. Он сочувствовал, он ахал, он стукал себя по лбу черенком трубки, сожалея, что в тот вечер не пригласил Вощинина куда–нибудь в ресторан, или в пивную, или, на худой конец, к себе домой… – Как все в жизни может быть, – бормотал он соболезнующим тоном, – иди мы вместе, и сейчас наш Георгий Петрович с нами пускал бы дымок в этой комнате… Вместо того… Ах, бог ты мой…