355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Грачев » Кто вынес приговор » Текст книги (страница 11)
Кто вынес приговор
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:22

Текст книги "Кто вынес приговор"


Автор книги: Алексей Грачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

42

 В двадцать четвертом году Костя перебрался из бывшей гостиницы «Америка» в комнату, выделенную ему административным отделом милиции. Это была одна большая комната в двухэтажном деревянном доме – широкая, с паркетным полом и двумя венецианскими окнами, выходящими на реку. Летом от воды тянуло сыростью и свежестью, зимой – несло снегом, и забор палисадника быстро заметало зубастыми сугробами. Сюда теперь частенько приезжала мать из деревни, привозя сыну вместе с деревенской стряпней новости, заставляя невольно вспоминать избу, леса и речку, овины, луга, тополя возле избы, полные грачиных гнезд. Сейчас она встретила у порога, синими детскими глазами оглядывая его, как незнакомого. – Чай, с собрания? – Какое там собрание, – ответил охотно. – Провожался… Извиняй, мама… Быстро сбросил шубу, потирая застывшие от мороза руки, шагнул к столу, видя удивленный взгляд матери. – Чудная, сирота–девчонка. Семнадцать всего–то, из голодбеженцев, а достойно живет, своим трудом. Мать, раскрывая чугун из тряпья, пристально посмотрела на него. – Жалею я, Костя, сироток–то. Пригласи к нам. Преснуху испеку. Поговорим. Может, ей утешенье нужно в чужом городе, одна, как перст, чай. – Преснуху, – воскликнул он насмешливо, а про себя подумал с какой–то тайной, непонятной радостью: «Уж не женить ли она собралась меня на этой девчонке…» За стеной, в соседней квартире, кто–то еще плясал, но, отяжелев от вина и еды, от новогодней суматохи, топал медленно и тяжело. Дребезжала балалайка, и под это мерное «тень–тень» он снял гимнастерку, оставшись в грубой солдатской нательной рубахе, положил на стол локти крепких по–мужски рук. А мать, подкладывая и подкладывая в миску тушеную капусту с гусем, говорила: – И знать, нравится она тебе, Костяня, раз такой вот сегодня довольный. Бывает, черный, как чугун, а сегодня ангелочком прилетел на праздник. Он не ответил, улыбнулся все так же задумчиво и мечтательно. Пройдя к шкафу, достал штоф, четырехгранный, с надписью по стеклу зеленого цвета: «Как станет свет, призвать друга в привет». Этот штоф достался ему трофеем от банды, орудовавшей в годы гражданской войны. Налив из него водки себе и немного матери, сказал: – Год какой выдался, мама, для всех нас… Она подняла на него глаза, в них увидел он ту далекую, спрятанную тревогу, вечную тревогу за сына. Погладил ее руку, шершавую, обветренную, и тихо сказал опять: – А меня даже простуда нынче обошла стороной… И увидел теперь этот темный коридор, полный запахов пирогов, винного настоя, в котором летел бесшумно с ножом в кармане тот неизвестный. Мать как бы тоже поняла, о чем сейчас думает он, что вспоминает, – заплакала вдруг. – Ты о чем? – спросил он, почувствовав, что опять стал совсем мальчишкой, тем, который без спросу уходил в леса, в город, который дрался остервенело с парнями соседних деревень, возвращаясь домой с разбитым лицом. – Так это я… Она вытерла рукавом лицо торопливо и вскочила с табурета, загремела в столе: – У меня же еще пироги… Ешь, да пить чай будем. Содержимое стопки она только понюхала, а глаза вдруг засияли, точно захмелела от одного запаха. Попросила неожиданно и с виноватой улыбкой: – И все же ты приведи ее… Только упреди, замешу тесто, Костяня. Он смеялся долго, хлопая себя по коленям. – Нет, и смешная же ты у меня, мать. Незнакомый человек совсем она мне, а ты тесто… Девушек зовут в кино, на танцы. А ты сразу на пироги. Он покачал головой, сев на кровать, мучаясь, стянул сапоги. Лег, как был, в брюках, нательной рубахе: – Ухожу на утре в засаду. Коль задремлю, через пару часов толкни. Он никогда не скрывал от матери, куда и зачем идет. Она потопталась немного, собрав посуду со стола, прилегла на койку. Щелкнула выключателем, и сразу же в комнату сквозь занавеску хлынул на паркетный пол густой сноп лунного света. Заплясал, заиграл едва заметно. Засияла печь белыми изразцами, вспыхнули снежинками искры на медных чашечках душника. Он лежал, прислушиваясь к затихающей сутолоке праздника в этом большом коммунальном доме. Вверху двигали стульями, наверное, после гостей. За стеной все бренчала балалайка. Во дворе кто–то ходил, и слышался голос, распевающий песню, слова были непонятны. И представлялось ему, что Поля там, за окном. А он рядом с ней, молчаливый. Почему всю дорогу молчал он? Взять ее под руку, заглянуть в лицо. Ладонями провести по щекам, румяным от мороза. А все казалось, что ведет он воровку на предмет составления протокола. Он лежал, закинув руки за голову, прислушивался теперь к тихому покашливанию матери. Не спит. И не будет, конечно, спать. Потому что будить надо сына. А он не спит. Он лежит с открытыми глазами и снова, и снова вспоминает всю свою жизнь. И как пришел в город с котомочкой, и как привел его в уголовный розыск старый сыщик Семен Карпович, и как стал он там комсомольцем, а потом большевиком, членом ленинской партии. На том партийном собрании, большом собрании и печальном, – на собрании ленинского призыва – один из бывших фронтовиков, милиционер конного резерва, задал вопрос вступающему в партию Косте: – Почему на гражданской войне не был? За него ответил, встав из–за стола президиума, Иван Дмитриевич: – Пахомову в девятнадцатом году была повестка на фронт. Наша партийная ячейка постановила оставить его в розыске, как крайне необходимого. И он доказал это. Он принимал участие в раскрытии банды Артемьева, он застрелил рецидивиста Мама–Волки, он раскрыл хищения в воинских ларьках, принимал участие в ликвидации банды Осы в уезде… – Понятно, – остановил тот же милиционер из конного резерва. И первым поднял руку. И другие, многие из которых воевали в Сибири, на Урале, которые шли на приступ Перекопа. Они подняли руки и дружески кивали Косте, когда он на подгибающихся ногах, не чуя их, шел на свое место в последнем ряду большого зала милицейского клуба. – Я думаю, что Пахомов всегда будет оправдывать это высокое звание, – сказал напоследок председатель партячейки при губмилиции. Надо оправдывать. И прежде всего раскрытием… Прежде всего раскрытием… – Ай не спишь? – тихо спросила мать из темноты. Он не отозвался, улыбнулся, закрыл глаза и вроде бы тут же открыл их. Все так же лежало на полу лунное пятно, но снежинки на медных чашках душника погасли, и, поняв, что время сместилось, он скинул ноги на пол и потянулся за косовороткой…

43

 Слышалось иногда Косте – кто–то ходит во дворе: то останавливался, разглядывая со всех сторон дом, где они сидели, то с мерным скрипом переступал опять ногами. Но это был лишь ветер, налетающий сюда с берега реки, ветер, то гаснущий, то снова разгорающийся, как пламя на сухом хворосте. Не любил Костя эти засады. Сколько, бывало, попусту терялось времени. Щелчок сухого дерева разбудил кота, дремлющего на печи. Кот мягко и бесшумно прыгнул на ноги Грахову. Тот сидел, откинувшись головой к стенке печи, чтоб не заснуть, тыкал в десну спичкой. Кот шмякнулся ему на колени, заставил дернуться судорожно, выхватить наган из кармана. – Фу, черт, надо же так напугать… Костя засмеялся. Не хватало только стрельбы… То–то бы вышла засада. – Хорошо еще, не домовой прыгнул, – сказал он. Грахов, засовывая наган в шинель, улыбнулся виновато. Вздохнул даже с облегчением: – Перед самым лицом. Когтями бы за нос… Косте вдруг вспомнилась маленькая собачонка со взъерошенной шерстью. Осенью двадцатого года было это дело. Вот она крутится возле подвала, в котором держали засаду агенты, возле окошечка, узкого, запыленного, пытаясь просунуться в него, чуя там людей. – Помнишь, как мы брали Лаптя?.. Струнин собаку хотел пристрелить, чтобы не выдавала… – Как же, – улыбнулся Иван. – Наганом взялся ей грозить, как будто она понимает что… Он покачал головой, тише уже сказал: – Недавно встретил Струнина. Рубец от пули только на скуле был, а теперь на шею перешел. Вроде длиннее стал даже… – Мечтал он всегда о земле, – вспомнил сейчас Костя. – Бывало, закурит – и о плуге, о лошади. Теперь вот на земле. Доволен… – Я бы тоже взялся мастерить, – проговорил Иван. – Токарное дело знаю. Два года работал в ремонтных мастерских. Встань к станку, – наверное, получилось бы. Как ты думаешь, Костя? Костя улыбнулся. Но промолчал. Он только подумал, что все они, агенты, о чем–то да мечтают. Вот Саша Карасев – тот об учительстве. Двоих мальчишек во дворе обучает грамоте. Вот Каменский. Этот монтер. И какая неполадка в губрозыске – ищут Каменского. И с каким он удовольствием начинает ковыряться в проводках, крутить лампочки. Николин – тот строгать что–нибудь. Плотник бы вышел знатный. Нил Кулагин, может быть, в циркачи пошел бы подымать тяжести. Вася Зубков – тот на рабфак, как говорил в Новый год начальник губрозыска… Но все это они только мечтают. А свою нынешнюю работу любят и не променяют ни на что. Вон как–то Карасев вгорячах начал махать заявлением. На другой день как ни в чем не бывало шел с Костей, в обход по городу. Опять поверишь Ярову, что они устали смертельно в этих бесконечных блужданиях по городским закоулкам, по бандитским гнездам, рискуя получить каждый день пулю или нож в спину. Но предложи им тихую работу – обидятся. Они все комсомольцы, все члены РКП(б) или же сочувствующие коммунистам. И цель у них одна – чтобы не стало в городе профессиональных преступников, чтобы не стало остатков белогвардейщины, чтобы не драли спекулянты по три цены за простые холщовые портки или рубахи, чтоб не отнимали хлеб у рабочего с автозавода или швеи из швейной мастерской, у ребятишек из подвалов. – Весной я видел Струнина, – прервал думы Кости Иван. – Закурили возле Мытного. Хвалился: мол, завтра в поле, на десятину на свою. А как прощаться стали, и говорит: «Ну, как вы? Часто вспоминаю я вас там, в деревне… Рад бы опять к вам, да ведь не своя воля…» Он насторожился, встал со стула, легонько откинул занавеску, прислонился лбом к стеклу. – Сани, – шепнул быстро. Прильнул и Костя, вглядываясь в проулок, полный сизого света приближающегося утра. В него въезжали сани, черная тень лошади остановилась возле дома Горбуна. – Вот те и хозяин муки, – шепотом заметил Иван. Он глянул на Костю. – Подождем, – тихо ответил тот на немой вопрос. – Не зря, значит, вчера вечером уходил куда–то старик… Торговать ходил муку… Из дома вышел Горбун, просеменил к сараю. Теперь и лошадь двинулась к сараю. Немного погодя в дверях показалась фигура грузчика. Вот он сбросил мешок на сани, разогнулся, и в свете фонаря на столбе с улицы Костя узнал его – того мужика в малахае, что кричал во дворе булочника Синягина. – Идем, – кивнул он Грахову. Они быстро прошли проулок и остановились возле саней. Возчик нес очередной мешок, не замечая агентов, бурчал: – Сам спит, а меня погнал… Ишь ты, приспичило, знать, ему… Черти буржуйные… Он сбросил мешок, оглянулся и отступил. – Синягину мука понадобилась, значит?.. – спросил Костя, похлопав по мешку. – Из «Хлебопродукта». Ах, старик, – добавил он укоризненно. – А говорил, ничего нет, хоть все обыщите. Горбун, стоявший у сарая, наконец–то пришел в себя. Он повертел головой, зыркнул глазами по забору, точно искал дорогу к бегству. Вот засмеялся, заикаясь, похвалил агентов: – Это я понимаю… Высидели или зараз попали? – Тебе не все равно, – ответил сердито Иван, а Костя приказал: – Собирайся. Вместе с нами пойдешь к Синягину. – Уж не трогали бы старика, – попросил Горбун, но, не дождавшись ответа, заскрипел снегом.

44

 Синягин сразу признался. Он кутался в полы широкого халата и все почему–то оглядывался то на жену, то на дочь виноватыми, полными испуга глазами. Жена была молчалива, только заломленные пальцы выдавали волнение. Дочь же курила папиросу и была безразлична ко всему, что происходило. Ее больше интересовали морозные узоры на окнах, проглядывающие сквозь тюль. В комнатах еще чувствовался вчерашний праздник – в остатках винного духа, в расставленных в беспорядке стульях, в небрежно разбросанной одежде, в пятнах на паркете. – Вы знали, что мука ворованная? – спросил Костя, располагаясь за столом с листком бумаги. Синягин пожал плечами. – Я же сказал, – тихо пробормотал он, приглаживая плешины на тяжелой голове. – Пришел вчера этот, – указал он на Горбуна, сидевшего в углу за спиной Ивана Грахова. – Сказал, что можно ехать за мукой, если есть нужда… – А откуда эта мука у него, вы не подумали? Синягин посмотрел на жену, точно у нее просил ответа. – У меня провал с торговлей, приходится не думать, а покупать… – Мука–то ворованная, – перебил его сердито Костя. – Со склада «Хлебопродукт». – Пришлось бы закрывать дело, – вздохнул Синягин, снова пряча руки в рукава, качая горестно головой. – Кто дал команду очистить склад? – обернулся Костя к Горбуну. Тот всплеснул руками, засмеялся тихо: – Сказал же в который раз, гражданин инспектор. Приехал парень, привез муку. Мол, храни ее, а не будет меня, продай кому–нито из булочников. Его не было три дня, ну вот я и пошел к булочнику. Ослушаться налетчиков нельзя… Прирежут, не приведи господь. Он опустил голову, пожевал по–лошадиному губами. Синягин поворочался на стуле, вздохнул, как простонал: – Вот те и новый, двадцать пятый год… Костя записал в протокол показания Горбуна и Синягина. Потом, оставив в комнате Грахова, пошел осматривать дом. В буфете тоже все было сдвинуто, сметено, точно плясали здесь весь вечер. Поблескивали в ряд выстроенные самовары, поблескивали вазочки. В магазинчике на полках было пусто, и Синягин, шаркающий сзади, сказал: – Вот видите – нечем было торговать. Да если бы нам разрешали покупать где–то зерно открыто, разве бы стали мы принимать товар из нечистых рук. Костя не ответил, спустился по лестнице, постучав в дверь чуланчика, открыл ее. На кровати сидела в пальто, в платке Поля, в другом углу – одетая в ватник женщина, та самая, что спрашивала его у баньки. Глаза у Поли были полны испуга. Вот как может быть – только что провожались и опять встретились. Он так подумал, но промолчал. Хотел было улыбнуться, но не решился. Не кавалер он, а милиция сейчас, да еще с обыском. – Извините за беспокойство, – проговорил негромко. В пекарне тоже все сбились в кучу: приказчик, пекарь, сторож. Хмельные, видно, потому что смотрели отупело и удивленно. Пекарь с засученными по локоть рукавами спросил: – Коль здесь муку ищете, граждане милиция, не найдете. Кончилась. Тогда Костя вернулся снова наверх, в комнату, где было так же тихо и покойно. Горбун казался дремлющим. Грахов все стоял, точно солдат на посту. И все так же безостановочно пускала кольца дыма дочь булочника, откинув на сторону светлые волосы. – Где покупали раньше муку? Синягин ответил не сразу: – Когда где… В Поволжье… В Самарской губернии чаще… А то в Петрограде… Бывало, из Москвы. Сейчас закуплена в Омске, но нет ей ходу. – Заносится приход в книги? Булочник осел на стул, помолчал, сделал вид, что не слышал слов. Костя оглянулся на него, снова задал вопрос: – Книга есть у вас денежная, разборная? Полагается, согласно кодексу по труду, частникам держать такие книги, нанимать бухгалтеров… Тогда булочник поднялся, открыл дверцу шкафчика, вынул тяжелую, с толстыми, как у библии, корками книгу. Перевернув несколько страниц, Костя увидел фамилию Трубышева, рядом с ней стояли цифры. – Что это такое? – спросил он, подняв голову. – Как к вам попал в книгу кассир с фабрики? Синягин, и жена его, и дочь как–то сразу невольно двинулись, точно вопрос инспектора ожег их. – Бывает, что помогает нам, – признался Синягин. – Дает в долг деньги. – За так? – За три процента комиссионных. В неделю три процента, а если залежка товара на месяц, то и все шесть… – Здорово! – так и воскликнул Костя. Имели агенты разные способы поиска преступника. Нарывался он на ловушки, выводили его с базара с «голубями», бельем, значит, снятым где–то с веревок на чердаке, находила по следу собака Джек, отыскивали по отпечаткам пальцев. Здесь улика была налицо, в книге. – Трубышев знает, что вы записываете эти долги? Синягин вдруг хлопнул себя ладонью по коленке. Ответила за него жена, с какой–то злобой глядя на мужа: – Старая привычка записывать расходы и приходы. От папы сохранил своего. Не мог без записей, Авдей Андреевич. Синягин пробормотал тоскливо: – Нет, Трубышев не знал о записях. Но как же не вести их, коль столько всяких покупок, столько расходов. Тут и мука, тут и рабочие, тут и пекари. И на всех расчет нужен… – Книгу мы с собой заберем, – проговорил Костя. – Приобщение к делу. «Приобщение» к делу» заставило вдруг зарыдать жену. Дочь погасила папиросу, сказала раздраженно: – Знали же, чем все это кончится. Связались с этим кассиром. Синягин, оглянувшись пугливо на нее, спросил Костю: – Что с нами будет теперь? – Привлечение уголовного лица, – поднялся Костя. – Торговать вам больше не дадим. Оставаться всем дома сегодня, – приказал он. – Никому не сообщать о проведенном обыске. Узнаем – пойдете за соучастие. Он передал книгу Грахову, сказал Горбуну: – Собирайся тоже! – Это за что меня, по какой статье? – А ты пойдешь под стражу, – сказал Костя. – Давно не видел решеток, соскучился по ним. Там и статью подыщем из кодекса. – Ах ты, бог мой, – простонал старик. – Вот ведь на старости бес кривой попутал. Что же, меня судить будут? – Пока для следствия нужен, – ответил Костя. – А что дальше, сказать не могу. Подымайся… Идя мимо двери в чуланку, он приостановился, прислушался. Тихо говорила та женщина, и Костя представил Полю: сидит все так же на кровати, окутавшись в платок, смотрит с испугом на дверь. Еще подумал, что она будет уволена вместе со всеми рабочими булочной. И снова уйдет в этот холодный безработный город со своей котомкой, искать пристанища, искать какую–то работу, чтобы только не быть голодной. Уйдет, если не помочь ей. Если не устроит он ее на табачную фабрику. Он должен устроить. Чтобы стояла она возле машины в красном платочке, чтобы веселой всегда была, чтобы училась, как советовал ей Саша Карасев…

45

 На другой день Мухо приехал в Глазной переулок на санях нанятого извозчика. Он вошел в квартиру к Викентию Александровичу шумно, и не было вчерашнего Мухо, раздраженного, взмахивающего рукой. – Едемте–ка, Викентий Александрович, за Волгу в «Хуторок». Освежимся после званого ужина… Викентий Александрович попробовал было отказаться, сославшись на недомогание, но Мухо и слышать не хотел. – И потом, – вдруг сказал он уже тише, чтобы не слышали дочери в соседней комнате, – поговорить нам надо. Тогда нехотя Викентий Александрович напялил на себя шубу, морщась от хлестких ударов ветра, прошел к саням с извозчиком, дремлющим на козлах. – Давай, дядя, – приказал Мухо. – Гони вниз по матушке по Волге. Ах, черт, жаль только, бубенцов не подвесил ты под свою каурую. Волга в этот праздничный день была пустынна, и, шурша, вольготно неслась встречь поземка, обвивала ноги лошади – она фыркала, вскидывала голову, и тогда грива взлетала, как диковинное знамя. – В такую погоду, помню, уходили мы в Маньчжурию, – прокричал неожиданно Мухо, склоняясь к уху Викентия Александровича. – В восемнадцатом еще. Викентий Александрович быстро глянул на него. С чего бы это вдруг про свой маньчжурский поход? Уж не с Калмыковым ли? Мухо, отворачиваясь от ветра, опять склонился к уху: – Путешественником… Теперь Трубышев кивнул головой и, переводя разговор, спросил: – В Сибири метели долгие? – Да уж не как здесь… Мухо первым вылез из саней возле трактира. Первым и место занял за столом, в углу, в полутьме, пробивающейся сквозь тяжелые, зачерненные временем портьеры. Викентий Александрович в ожидании официанта зябко гладил руки, посматривал на двери кухни – не появится ли сам Иван Евграфович. Диву только можно было даваться, как он существует, этот трактир: в стороне от шумных улиц города, на другом берегу Волги, вдали от железной дороги. Обычный бревенчатый двухэтажный дом. Зал с высоким деревянным потолком, лестница на второй этаж, устланная дешевенькими половичками. Несколько колен коридоров, по обе стороны – номера, закопченные табаком, провонявшие овчинами, сеном, сивухой, одеколоном. В них, по большей части, ночевали приезжающие в город крестьяне с товаром, да захмелевшие крепко, да еще пары со случайной любовью. Из окон трактира был виден тракт – по нему тащились сани с дровами, с сеном, с корьем, тряслись за ними привязанные коровы. За бойней подымалась труба пивзавода «Северная богемия». Дымы, пропитанные хлебным духом, стлались над трактом, над бойней, над церковью. Возле церкви, на паперти, толкались просящие подаяния, тянулись туда жидкие хвосты прихожан слушать отпевание или же крестины, просто постоять по случаю крещенского праздника. За церковью начинались карьеры, хорошо видные из окон трактира – здесь город брал песок и глину для коммунальных нужд… Мухо навалился на спинку стула, под его грузным телом затрещало дерево. Вот он откинул густые волосы, уставился на Викентия Александровича. – А в Маньчжурию я попал с остатками отряда Гамова. Не слышали такого?.. У хунхузов жил одно время. В Харбине потом. Шитье там было жуткое… – Перебрались сюда, значит, в нэп, – язвительно заметил Викентий Александрович, подзывая к себе официанта. Заказали графинчик «рыковки» да для начала заливную рыбу. Есть еще не очень хотелось. – Нэп, – мрачно сказал Мухо, – это ловушка для простаков. Вот говорили о золотых яйцах. Мол, не резать пока куру, а я так и вижу – стоит мужичище во дворе у хлева, расставив ноги в валенках, с хлыстом метровым в руке, краснорожий, с цигаркой в зубах. А по двору носится выпущенный на волю телок, взлягивает, мякает. Прикидывает этот краснорожий одно только – до коих откармливать телка, до осени или до будущей весны, а потом сюда вот… Он мотнул головой на зеленые ворота бойни. – Нет уж, нэп не для нас… Пригнулся к столу, прошептал: – В общем, Викентий Александрович, решил я уехать на Восток. Попробую бежать за границу, авось повезет, как повезло тому же Шкулицкому. Знакомы места. Попаду в Китай, оттуда в Европу. Наши сейчас везде, рассеялись, как семена по миру. Встречу, думаю, бывших, помогут найти место, дадут дело… Трубышев оглянулся на шумящих за столиками посетителей, на официантов возле стойки, на буфетчика в узбекской тюбетейке, протиравшего полотенцем стаканы. Тянуло свиным чадом из подвального помещения, где находилась кухня. Иногда дверь в нее открывалась, и по ступеням шли официанты, как древние воины щитами, прикрывая головы подносами с тарелками. Сквозь приоткрытую дверь показывались на миг в кухне у плит повара, похожие на кочегаров у топок в трюме океанского парохода. – А здесь разве нет дела, Бронислав? – спросил Трубышев, разливая водку. – Почему всем вам надо, как Шкулицкому, бежать за границу. А впрочем, – воскликнул он тут со смехом, – наши добрые солдаты стали медузами. Да, – воскликнул он снова со злобным смехом, – именно медузами. Да какое там – кротами, приспособившимися к темноте. Пьем, жрем, гуляем, заводим доступных женщин… – Это кого вы имеете в виду? – Да в том числе и бывших офицеров, гарцевавших когда–то на Востоке, – резко отозвался Викентий Александрович, оглядываясь. – И это вместо того, чтобы думать о том, что закономерности ради в России должна была бы существовать наша с вами демократическая республика… – Но вы же говорили вчера еще, что вас устраивает Советская власть. Что жить можно… Викентий Александрович рассмеялся нервно. Помолчал, заговорил все так же, не теряя усмешки: – У меня настроение, как дензнаки, меняется. Плохо дело у Советов – я с надеждой живу, идет хорошо дело у Советов – я разбитый и больной. Оттого и мысли такие, и слова такие. Меняются каждый день. Оттого недоволен я такими вот, как вы, Мухо, умеющими стрелять, умеющими в атаки ходить… – Но что же делать? – изумленно воскликнул Мухо. – Может, нам строиться повзводно, маршировать, стрелять на полигонах из трехлинейки, тренироваться в порке мужиков или же вот сейчас, здесь, начать распевать «Карманьолу»? Трубышев рассмеялся фальшиво – сквозь зубы полаял, а не рассмеялся. Мухо даже попятился – так бешено блеснули в сумраке глаза кассира: – А надо бы… Повзводно, поротно или еще как там на языке военной шагистики. Время потому что и сейчас бурное. Ведь есть требование среди самих партийцев – создать в партии платформу, чтобы защищать мелкую буржуазию, а значит, частный капитал, частных торговцев… Почему же в это время мы, как мыши, шуршим бумагами. Да еще в «Бахусе» режем шары от двух бортов… Слышали, в Грузии восстали бывшие князья… – Но будет ли толк в новых мятежах? – проговорил Мухо, прислушиваясь к далекому, траурному звучанию колоколов церкви. – Вы же сами видели, сколько в восемнадцатом году пришло на баррикады. Со всех сторон собирались: на пароходах, на поездах, пешком под видом богомольцев, под видом странников и нищих… А не получилось, задушили, как котят. Будет ли толк? – повторил он угрюмо и раздраженно и поежился даже. – Что же, – ответил спокойно Трубышев, – хотите приспособиться за границей? – Я не собираюсь приспосабливаться, Викентий Александрович. Но сильна Красная Армия, насмотрелся на Урале. Да и народ устал хоронить. Не откликнется на наши «Союзы возрождения». Из–за границы надо идти. С Хорватом, или Врангелем, или с лордом Керзоном – это не имеет значения. С пушками английских дредноутов, с военным умом Пилсудского, с американским салом в ранцах, на подошвах американских ботинок… – Ничего, – прервал его нетерпеливо Трубышев, – и обыватель пойдет снова. Дай ему только сигнал. От скуки даже пойдет. Вы же знаете, чем живет мещанская слободка: «Вы поправились, а вы похудели, вы помолодели, а вы постарели, погода сегодня отменная, да еще что в магазине дают нонче». От скуки рты рвутся. От скуки и пойдут за ораторами и вождями… За такими, как Савинков… – За такими, как Савинков, только в тюрьму разве, – сказал Мухо. – Не жилось ему в Париже… Был я у одного нашего, сидели вместе в лагере. У поручика Веденяпина, – заговорил он снова сумрачно и с бранью. – Помню его тоже по Омску, вышагивал, как генерал… А тут посидел с нами в монастыре, выпустили его, и пристроился в детскую колонию воспитателем. Беспризорников учит уму–разуму. Попросил я у него денег на дорогу, а он – на дверь. Не желаю вмазываться в историю. Подите прочь, товарищ… Назвал товарищем. Он вдруг сжал кулаки, кулаками постучал по столу и с яростной улыбкой, шепча сквозь зубы: – С плеча шашкой… По мокрицам… Прилипли к сырым местам. Сытно, уютно. Ничего больше не надо. На дверь мне, боевому офицеру… – Тихо, Бронислав, – попросил требовательно Трубышев, – будут вам и шашки в свое время. Недолго до войны. Как–то подумалось мне: то и дело подставляет Россия шею под меч Марса. С промежутками в двадцать – тридцать лет… Ужасный рок навис над русским народом. Каждые двадцать – тридцать лет. Возьмите прошлое столетие. Французская война, севастопольская, турецкая… В этом вот столетии японская, германская, гражданская. А в перерывах сами себе пускаем кровь дурную, видимо, ненужную… И опять запляшет на русской земле Марс с мечом… Вот тогда вам, Бронислав, эта злость пригодится. Потерпите… А пока – что ж – счастливого пути. – Но в чем и дело, у меня ни червонца лишнего в портмоне, – воскликнул умоляюще Мухо. – С тем и позвал вас, с тем, Викентий Александрович. – Но и у меня нет денег, – развел руками Трубышев. – Вы же знаете, что я конторщик фабрики, жалованья хватает только на хлеб да на кружку пива… А вам надо много. – Надо много, – согласился странно весело Мухо, – на дорогу через всю Сибирь, для перехода через границу. И деньги у вас есть. Он оглянулся – на маленькой эстрадке негромко и скучно, приплясывая толстыми ногами, запела «пивная женщина». Была она, как всегда, в красном длинном платье с разводами, с красными лентами в пышных волосах. На ногах туфли тоже красного цвета, с искрящимися застежками. Лицо неприметное и грубое, голос с хрипотцой, но душевный и мягкий. Черноволосый Оська Храпушин, тапёр трактира, понесся из коридора и с ходу утопил пальцы в белых и черных зубах пианино. Грохот музыки поплыл по зальцу, громче заговорили посетители, громче засмеялись, какая–то женщина, сидящая неподалеку, ахнула. Все так же глядя на певицу, на ее крашенный яростно птичий ротик, Трубышев спокойно сказал: – Вы мне чистое удостоверение личности, я вам – деньги. – А комиссионера пока не надо? – Комиссионер тоже нужен. И как можно скорее… Мухо захохотал, зажал тяжелой рукой чашечку, кинул ее к широкому грубому подбородку. Выпив, стукнул кулаком о стол, раскусил с хрустом мясо: – Вспомнил, как жрали мы баранину там, в степях у Кургана. Шел я в первой сотне под Ивановым–Риновым. Ох, и кромсали красных. Как тараканы разбегались. Шашками, из карабинов, по головам сапогами… Эх ты, черт! – воскликнул он. – Если бы гнать да гнать – до Москвы бы наш казачий корпус домчался… Послушали бы звон сорока сороков. А тут осели. Водка, перины, бабий визг, и баранина жареная–пареная, до блевоты, и пироги, и сметана кадушками. Обжирались, облапывались… Еле на коней позабирались через пару дней. Спьяну, знать, да с баранины и сам Иванов–Ринов, обалдуй, не в ту сторону взял направление. Как посыпались отовсюду вдруг снаряды. И–эх, вы… Куда только и подевался Иванов–Ринов, обалдуй, – повторил он угрюмо, посмотрел на Трубышева каким–то косым и нелюбезным взглядом. Притопывая ногами, негромко и так же безучастно ко всему окружающему, напевала Тамара:

Увидел мои слезы,главу на грудь склонил…

 Грохотало пианино, бежали официанты, прикрываясь щитами–подносами. Что–то кричал Иван Евграфович – маленький, быстрый, с розовым, точно ошпаренным лицом, с хохолком редких и седых волос на макушке, в русских сапогах, в поддевке по–купечески. Становилось все шумнее, все звонче и гулче бились стаканы о стаканы, и женские крики с соседних столиков становились все более раздражающими для Мухо. Склонившись, он сказал негромко: – Хорошо, через пару дней постараюсь, хотя и трудное дело это после хождений следователей к нам на биржу. – Кому отдать – вам? – Вот ему, – кивнул Викентий Александрович на Ивана Евграфовича, – передадите ему, а деньги от меня получите. А я с ним сейчас договорюсь обо всем… Вас я найду сам… Ну, что же, – поднимая стопку, вздохнув зачем–то, проговорил он. – Будем пить теперь за дорогу через границу. Пусть вам повезет там, Бронислав.

46

 Утром Викентий Александрович помолился на образок, в котором чернели двумя углями глаза Победоносца. В бога он верил и не верил. Что есть бог – никто не знает, и что нет бога – тоже никто не знает. В конторе мельком поздоровался с бухгалтершей, разделся, сразу за счеты. Загремел костяшками, а тут – шаги по коридору. Знакомые шаги. Вот открылась дверь, и вошли двое. Первый – ревизор из губторга, а второй – в шубе, в фуражке с молоточками – снова инспектор Пахомов. «Ревизия», – так и ударило. А дома – пятьсот рублей в ящике стола Синягину под сливочное масло. Знаком ревизор. Не раз приходил к нему. Встречались в бане, на улице. Неподалеку они живут. Всегда поклонится, даже шляпу приподнимет. А сегодня каменное лицо у ревизора. Сразу к бухгалтерше, а та ему в ответ, удивленно разведя руки: – Недавно ревизовали… – Дополнительно, – произнес ревизор, а инспектор по–хозяйски сел на стул, будто конторщик или кассир. – Прежде кассу проверим. Глаза ревизора, обращенные к Викентию Александровичу, холодны. Улыбнулся Трубышев, открыл сейф, подумал: «Сразу ли сказать про деньги или подождать?» Решил подождать. Стал выкладывать на стол все, что в кассе: червонцев – двадцать, облигации хлебного займа, облигации шестипроцентного выигрышного займа, да еще временные свидетельства Доброфлота, да денег на мелкую сумму. Выложил все это и признался: – Пятьсот рублей у меня дома. Брал на выходной, чтобы здесь не украли. Да и забыл захватить… – С каких это пор надежнее стало у вас дома? – заметил инспектор и повернулся на стуле, снял фуражку. – Помнится мне, как вас обокрали. Он помолчал, склонив голову набок, точно ждал, что ответит Викентий Александрович. Не дождавшись, снова сказал: – Когда–то вы обижались на преступный элемент, который может в любой час войти в квартиру с липовыми документами. – Теперь другое дело, товарищ инспектор, – нехотя отозвался Трубышев. – Крепче следит милиция… Беспокоиться насчет дома не приходится. А в дверях – директор, конторщики. – Насчет дома не беспокойтесь, – сказал инспектор. – Там будет обыск по ордеру от прокурора. А вот кому вы деньги приготовили – придется дать ответ следователю. – Но, бог мой, – воскликнул Викентий Александрович, достав платок, торопливо мазнув глаза, как будто засыпало их пылью. Инспектор так же спокойно: – Не на муку ли Синягину в долг? Краденную на складе? – Понятия не имею, о какой муке вы говорите, – холодно отозвался Викентий Александрович, а стул заходил под ним, пол дрогнул. Вскочить, бежать бы прочь отсюда. Все известно. Значит, нашли и муку. Но продолжал все так же спокойно и про себя удивляясь этому спокойствию: – Деньги могу хоть сейчас вернуть. Схожу домой – и через час будут лежать в сейфе… – Наверняка, – согласился инспектор, – комиссионные накопили. Что там пятьсот рублей… – А если в долг даю, – не слыша словно бы голоса инспектора, сказал обидчиво Викентий Александрович, – так закладываю кольца покойной жены. Кольца, серьги… Закладываю, продаю на рынке вот и помогаю, кто попросит. Разве это незаконно… – Незаконно ростовщичество, – остановил его инспектор. – Вы даете деньги одной суммой, а с нее берете уже другую, выше. Это ростовщичество, и оно карается законом. – Какие суммы? – возмущенно закричал Трубышев. – Какое ростовщичество? – Оно в денежной книге у булочника Синягина, – пояснил негромко инспектор. – Это нам хорошо известно… В денежной книге у булочника все записано. Сколько раз вы дали денег булочнику и сколько получили с учетом комиссионных… – Он записывал? – растерянно вырвалось у Викентия Александровича. – Да как он посмел… – Это при встрече вы скажете ему… А пока одевайтесь. Идемте к вам домой, там обыск с ордером от прокурора… А насчет колец, – снова проговорил насмешливо, – так много ли их у вас? Может быть, целый клад? – Это ваше дело – верить или не верить, – пожал плечами Трубышев. – Но у меня честная биография. Я служил в коммунхозе, потом в Севпатоке – можете спросить и там, и там… – В коммунхозе спросим, а директора Севпатоки недавно сняли, как бывшего активного эсера… – О, господи, – воскликнула невольно бухгалтерша. Директор тотчас же вышел, попятились и конторщики. – В конце концов Синягину я давал личные деньги… Инспектор оборвал его: – Личные ли? Вы брали у государства эти деньги. Брали и поддерживали частную торговлю, и похоже это на экономическую контрреволюцию. – Еще что придумаете! – холодно и спокойно возразил Трубышев, косясь на него. – А и придумывать нечего, пора собираться, – хмуро проговорил инспектор. – Одевайтесь. Застегивая крючки шубы, Викентий Александрович смотрел на улицу. Сумерки за стеклами таяли на глазах, и резко выступали на мостовую колонны соседнего дома–особняка, в котором до революции жили торговцы Перовы. Подумал вдруг с нахлынувшей тоской: «»Титаник» наткнулся на гору льда… И все частное дело – в океан…» Проходя мимо инспектора, он остановился, прислушиваясь к тишине в курительной комнате, угадывая изумление и удивление на лицах сослуживцев за дверями. – Должен вам заметить, что любой следователь лишь разведет руками, узнав, за что меня взяли под конвой… – Повторяю – за проценты, – произнес негромко инспектор, надевая на голову фуражку. – За три процента в день… Учтено в главной денежной книге у Синягина… На это есть статья в уголовном кодексе. Викентий Александрович усмехнулся, бородка чуть качнулась. – И все же вы не имеете права обвинять меня в экономической контрреволюции: я не убивал, не жег, не выворачивал рельсы, а кормил рабочий класс Советской России, я помогал, скажу вам. – Трубышев, – перебил его нетерпеливо инспектор, – рабочий класс постарается обойтись без вашей помощи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю