355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Цветков » Просто голос (СИ) » Текст книги (страница 7)
Просто голос (СИ)
  • Текст добавлен: 22 августа 2017, 11:30

Текст книги "Просто голос (СИ)"


Автор книги: Алексей Цветков


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Покидали Илерду затемно, опережая жару. На быстрой окраине, где среди кипарисов дома снижались в игрушечный город мертвых, я прочитал в первом просвете дня и навсегда запомнил: «Путник, не трать понапрасну ни собственных сил, ни упряжки; к месту поспеешь вполне стоя, и даже плашмя». Мы распространились по брусчатке многокопытой гусеницей: отец с Лукием, Парменон в бессловесной компании дедова денщика, затем мы с Секстом, две-три телеги и вся испанская свита. Редкие встречные благоразумно сползали на обочину тракта и почтительно ежились, прижимая к груди шапки. С утра свистели жаворонки, но припекло, и стало пусто, только слабые стебли и корни торопились дожить начатое до лета. В пойме Ибера еще курились пастушьи костры, но уже манили синие выси летних выгонов, и волки, надо думать, со вздохом отбы-вали вслед, не имея выбора; а здесь, на выгорающем плато с каменной магистралью разума, оставались на дежурстве ящерицы и сурки, и пущенная наобум стрела падала в пыль в полумиле одинаковой скуки.

Эта дорога, эта бурая зелень, ржавая желтизна поперек прожигает юность, и прежняя половина прекращена. Жизнь сгущается в вещь, слово повисает надписью. Миг назад ты был из всех один, особняком осанился в очах родичей на ловком астурце, но где-то ступил в сторону, и уже едут неразличимые прошлые – кто-то был тобой, но вот, пропылил копытами в незапамятное.

Пейзаж оживляла внезапная дружба Секста – он дарил безвозмездно, потому что, взрослый, не норовил им казаться, и я отвечал неизвестной искренностью, забыв натугу езды. Теперь видно, какая это была, в сущности, перестрелка промахов: у него семья и дом, у меня невнятные надежды – что предложит факт воображению? Не диво, что кануло все, кроме одной странной притчи о храме Юппитера Мута на каком-то луситанском острове. Это щедрое божество не отказывало ни в единой просьбе, и толпа ходатаев не скудела; но просили не боги, а люди, и куда чаще, чем милости себе, они добивались напасти соседу. Семь дней уступал Юппитер истребительной глупости смертных, а затем затмевался стыдом и гневом и семьдесят лет оставался глух к самым исступленным мольбам, но милость брала верх, и все повторялось. Притом же это была, как настаивал Секст, сущая правда, он сам знал одного из ходоков – лет пятьдесят назад тот буквально на сутки разминулся со своим счастьем и с тех пор жил железным аскетом в надежде дождаться компенсации.

Не приглядев ночлега поточнее, мы располагались в придорожной охотничьей хижине, круглой, как храм Весты, наполовину упрятанной в землю от неизбежной жары. На плитчатом очаге пыхтела бобовая каша, стлался смолистый кипарисовый дым, но ели на дворе, торопясь надышаться свежим вечером, в слабеющем звоне ос, лицом в пурпурный занавес запада. Там же с отцовского позволения я и уснул со словоохотливым иноязычным конвоем, под россыпью звезд, сочащихся во влажные щели век. Утро прослезилось весенней росой, и я выполз из-под плаща мокрее выдры.

На третий день пути, приотстав от тестя, отец указал на широкий серый холм со срезанным верхом: «Нумантия».

Время стреноживает потуги воссоздать кругозор недоросля в положенных рубежах. Уже, кажется, приходилось излагать подобающие извинения, и теперь пора категорически брать их обратно. Это недодуманное «я», пузырями закваски возносящее тесто текста: атрибут ли оно предмета приключений в его третьем конопатом лице, или же повествователя, предателя бумаге – то есть меня в родительном падеже притяжания? Нет, невиновны оба: это мгновение бывший, выводя слово, и больше не ставший. Жить не беда, как ясно и сове без просвета, но не у себя на виду, не под надзором вчерашнего будущего.

Так вот наше место встречи, пепелище соития, приблизительно прошептал я в уме. Невидимый город при– давила плита миража, ее тусклые сады и фасады лишь обостряли угадываемое, а змея из глины и гальки, оглавленная рухнувшими башнями, еще вовсю опоясывала склон. Возбудившись внезапной наглядностью сюжета прежних игр, я ослабил поводья и поверг в замешательство задних мулов, но Секст вполголоса скомандовал Кулхасу и выправил колонну.

Двадцать лет половина моей родословной позорила здесь другую, лучше обученную удачам. От моральной гибели Нобилиора, затоптанного вместе с Масиниссой собственными слонами, до изнасилованной совести Остилия, который сдал армию осажденным и возобновил забытый договор, – они высились на своем славном холме несокрушимо, пока далекий Капитолий сводило сердитой судорогой. Но прибыл разоритель гнезд, африканский триумфатор с премудрой свитой, и стянул город железным обручем, даже реку ощетинил жабрами ножей, отвадил все дышащее и съедобное, и тогда они впали в людоедство. Кого же выбрали и обрекли котлу первым? Добровольцев? Я обдумывал этот кулинарный сюжет, как житейскую прозу, без моральной рефлексии, как ситуацию, в какой легко оказаться любому. Нет, скорее слабейших, помеху самоубийственной гордыне – женщин и детей, которых варвары всегда охотнее пускают под нож, чем под иго. Обглодать до хрящиков руку, что еще вчера доверчиво тебя обнимала, и – на бруствер, предаваться сытому мужеству. Не с руки, скаламбурю, справляться у Секста, кто в точности были эти ареваки, но и ты – побочный потомок, и сны тех съеденных будоражат кошмарами ночной желудок.

В ту же пору противоположный, уже непосредственный предок, корень рода и оригинал восковой маски, обонял из-за надолба прелести супа, с которым лет через сто с лишним предстояло породниться. Что чувствовал тогда наш просвещенный сокрушитель, командир девяти Камен, кутаясь в плотный плащ отчей доблести перед обреченным ульем на холме, россыпью лачуг из необожженного кирпича, которому он устроил-таки обжиг? Эта Нумантия была ему от силы досадным утесом по курсу магистрали, он корчевал и покруче, но тогда, в зареве Карфагена, он прорицал сквозь слезы обязательному Полибию, что и Риму возможен тот же огненный конец, а здесь сделал дело, собрал инструменты и вышел. Чтобы не сбылось, он просто убрал ненужное с дороги, Рим выстоял и, вопреки снам, останется вечно, а нам нет иного выбора, кроме благодарности. Человек велит истории, и она повинуется; он мечет в золу мозговую косточку побежденного и предстает восторгу толп, как мельком отмеченный мечеглот на площади в Кайсаравгусте, извергатель небольшого огня.

В Клунии нас встречали стечением народа у ворот – дед, видимо, считался у них не последним человеком, а приезд отца вконец распалил голодное любопытство жителей. Застигнутые вестью, они выбежали как были: кузнец в кожаном фартуке, чумазые угольщики, гончары и непременный цирюльник с прибором пропитания в кулаке, держа за полу ошалевшего от боли, чтобы не испарился недобритым. Такое внимание обязывало, и я, умаянный жесткой ездой, все же мобилизовал позу и придал лицу выражение авторитета, подставляясь податливым взглядам. Секст, уже кое-что во мне понимавший, искоса усмехнулся, но я старательно упустил из виду.

Вопреки смутным ожиданиям, здешний народ мало отличался от известного прежде: та же на живую нитку одежонка, те же наскоро скорченные рожи. Пристальному взгляду, наверное, открылось бы больше, но я был слишком увлечен собой. В целом смахивало, что дядя сколотил себе дружину ряженых, и я тоже скосил усмешку.

Дом деда, приземистый и рыжий, но протяженностью обличавший достаток, стоял, если позволено так выразиться о горизонтальном, сразу за фором. Мы пересекли узкую, неряшливо вымощенную площадь – но бокам, без всякой колоннады, зияли скважины ланок, куда рассосались обрывки нашей процессии, а весь торец занимал новенький храм, под мрамор, с несуразной челюстью портика, над которым расписной с золотом фронтон изобличал кисть местного самородка. По сторонам на тяжелых постаментах пучились бычьи истуканы из темного камня, очевидные пережитки прежнего. Дом тылом примыкал к храму и сообщался с ним, что, как я сообразил впоследствии, посходило к палатинскому образцу, водившему такую же дружбу с Аполлоном. Табличка, на которую с достоинством указал дед, поясняла, что этот храм Эркула подарил городу Лукий Бригаик. Он же, как я вскоре, убитый стыдом, проведал, был автором росписи.

Дверь в атрий отворилась непременно внутрь, словно в святыню. У входа, деликатно покашливая в кулаки, топтались три опрятных молодца, то ли приодетые к приезду слуги, то ли родственники второго при-зыва, которых преминули представить. Пыльный мальчишка мучил палочкой черепаху, запертую на все засовы; Лукий сгреб его под локти и взгромоздил из-вестным жестом в седло, чему я тоже сконфузился. Вообще, к концу экспедиции я стал сникать и киснуть, польза кругосветного усердия истекла вместе с расстоянием. Теперь хотелось домой, где жизнь шла без подсказки, как простое время, а здесь следовало длиться усилием воли. Мальчишка приходился мне дядей – сын Лукия от второго брака, скрасившего скорбь по усопшей бабушке. В безотчетном поиске опоры я полагал встретить здесь теток, годы назад гостивших у матери и потому бывших величиной в какой-то мере известной, от которой проще вести отсчет. Но их, конечно, не оказалось, давно отосланных в дальнее замужество. Зарево приезда, блеснувшее конному с холмов, вблизи таяло бликами на воде, подергивалось тусклой опаской; любопытство улицы, которому я только что жадно подставлялся, теперь стекало слизью с лопаток, и самая бережная дружба давала предлог праздному подозрению. Слоняясь в бессолнечном зале, где пустовало и пахло затхлой жизнью, я ненавидел редкие мертвые предметы, везде обличал подмену и сглаз. «Кориолан в опале», додумался входя отец. «Марш умываться!»

Сменив платье, мы прошли в храм. В гулкой глубине сипел полипами служитель, разводя огни; у алтаря уже лежали тщательные щепки, наколотые в нашей священной роще. Я выдохнул судорожный ком молитвы, словно боялся не успеть до скорого разочарования. Меня пока не пугало, что небеса, может быть, пусты, а зло, которому я пусть и уступил в минуту слабости, еще не мерещилось суверенным. «Кто бы ты ни был, бог или богиня», уже свидетельствовал низкий голос отца. Кто бы я ни был, глоток плоти в пищеводе мохнатого созвездия. «Велишь ли именовать этим либо иным именем». Приторный дым облизал темные балки свода, и резник из недавних подворотных парней задрал голову нарядной белой козы. Угадав беду, животное взметнулось, у алтаря наступила короткая сутолока, и отец, с его фактической однорукостью, оступился и упустил чашу для возлияний – она грянула вдребезги о каменный пол, истекая молоком и медом. Возникло долгое безмолвие. Не рискуя оборвать обряд, отец принял из рук служителя новую чашу, восстановил каждое слово и жест, и козу все же постигло неизбежное. Мы вышли прочь из храма в сумерки немилости.

Ночь стелилась, точно черная река, одолеваемая вброд; дремота опрокидывала и покидала; лопались пузыри из бездны, полные укоризненного шепота. Как нередко в преддверии бреда, я бесконечно и сбивчиво оправдывался перед кем-то мнимым, всякий раз заново после третьей фразы. Следовало заступиться за отца, но подлая жалость к себе не давала слова. Все хорошо, шепнул я вслух, все-таки засыпая к рассвету. У темного входа дня трое опрятных ласкали обвитого лилиями Каллиста в алом влажном ожерелье.

Прогулка на рудники никак не развеяла затмения, хотя в иное время сопливое любопытство взяло бы свое с лихвой. Я, правда, попробовал спуститься в шахту, но весь воздух и свет быстро остались наверху, и чудом не стошнило в плотную пустоту наискосок, где скитались медленные бестелесные искры. Лукий в личине деловитости, погасившей всю прошлую экзотику, пояснил, что «подземных» предпочитают держать там безвылазно день и ночь – так им проще привыкнуть, и меньше мороки охране.

В неглубокой пещере, продолженной навесом, суетились у ворчливых печей голые люди в плотной саже, прикованные за лодыжки к ввинченным в камень кольцам. Плоды труда лежали тут же: серая тумба свинца и серебро на деревянных подносах, которое дед вдумчиво пересчитал и велел снести в повозку.

Дома до самого обеда они с отцом возводили серебряные столбики, чертили цифры на табличках и с довольным видом откидывались на стульях. Все впустую: через пару лет Кайсар отнял концессию.

Для меня день миновал без надобности, будто и не мой собственный, а чей-то вычитанный; так, бывает, выводит в дневнике состоятельный болван, ищущий себе на земле значения: «Встал в третьем часу, откушал зеленых фиг с отжатым сыром. Размышлял о трех видах добродетели и о слепоте промысла. Витиния выпороть, ворует». Я недоуменно плутал по гулкому дому и саду, силился возобновить былые беседы с Секстом, которому теперь явно не доставало досуга, и разница в возрасте обозначалась резче. Подмывало к пользе – не в смысле услуги кому-то, а для себя, чтобы жилось убежденнее. Артемон снабдил в дорогу спартанской конституцией Ксенофонта; я послушно (тебе выпала Спарта – покажи свою стать) силился углубиться, разматывая свиток то на липком от полдника столе, то у тесной стены под смоковницей, и цепенел от скуки – занятие оказалось не для здешних мест. Вечером, изнуренный праздностью, я вышел с отцом проветриться.

Он был непривычно взвинчен и, пока путь пролегал по городу, отмалчивался, а затем принялся вполголоса толковать, что вскоре дело будет поставлено на твердые финансовые сваи и больше незачем зависеть от анонимного доброхота в Риме. Я не стал спрашивать, какое дело, – наши разговоры все теснее сдвигались вокруг единственного. Когда он окликал капитолийскую триаду, его восковой профиль с воздетой над кадыком бородой звал глаза вверх, в ветреную высоту сумерек, а гневное слово стенобитным снарядом дробило воздух. Я бдительно семенил рядом, поперхнувшись испугом, и впервые недоставало покинутого детства. Как ни льстило скоропостижное приобщение к мужеству, иерархия заговора подменила милые узы радости, и торжественная слепота уже не взирала ни на буллу, ни на прайтексту. Так проходили уроки одиночества.

Мы давно повернули и двигались теперь давешней площадью, окаймленной бельмами заколоченных лабазов, хотя и не вполне стемнело. Когда поравнялись с быками, пустоту вспорол быстрый насекомый свист, и невидимое жало сухо звякнуло о каменную тушу. Отец резко пригнул меня и отпихнул за угол постамента. Площадь была пуста, из единственной поперечной улицы сочились клубы серебряной ночной немоты, точно из нее разом вычеркнули маленькие голоса птиц и сверчков, и даже скрип деревянного кренделя ближней булочной. В разъятом овале гранитных рогов бесшумно обозначались первые звезды света. Отец пошарил по мостовой и поднял короткую стрелу со сплюснутым железным наконечником, с ястребиным пером на хвосте. И уже без слова, без зоркой оглядки – он не ведая страха, а я одолевая – мы покинули каменное укрытие и тронулись к дому.

Мне невдомек теперь, почему он не принял очевидных мер. Растолкать беспечных сновидцев, прочесать округу с оружием – разве не это подобало ситуации? И сто безмолвии крылся внезапный смысл, словно сбылось терпение или замкнулась нужная петля, и когда я сунулся осведомиться, ответом было одно немое недоумение. Мы приняли лампу у патлатого привратника и прошелестели в спальню.

Разбудили раскаты света по истонченным в слюду искам. Далекие молнии набегали, как волны прибоя, земля издавала низкий каменный гул. Я кинулся к окну, но оно оказалось слишком мало и выходило мимо, срезав большую часть зрелища. Подтянувшись, я кубарем выпал во двор. Всю северную оконечность неба рассекали ветвистые золотые трещины, они подбирались ближе с каждой вспышкой, и все членораздельнее негодовал гром.

И тогда в этой бесслезной буре света и грохота мне явились иные, вразумленные звуки – грозное пенье металла, скрежет копейного жала по щиту, лязг доспехов. В черном облачном поле вспыхивали и гасли конные призраки, ликовал легионный горн, а далеко внизу, в устье грозовой воронки, предстоял судьбе незаметный смертный и всей прозревшей кожей ждал знамения.

Небо раскололось и со звоном осыпалось наземь. Вековое дерево в углу ограды вскрикнуло и взметнулось в зенит ослепительным буро-багровым смерчем.

V

Прапрадед Лукилий, которому литературные подвиги не оставили досуга жениться, усыновил племянника, отрасль брата. Этот брат, Г. Лукилий Ирр, достиг прайтуры, высшей в роду почести, и в этом качестве, как свидетельствует Варрон, рапортовал Сенату о быке в Бруттии, обретшем дар латыни. (Легко вообразить реакцию отцов и сопричисленных.) Их сестра приходилась бабкой Помпею Магну, чья мать, по странному совпадению, тоже была Лукилия – но не наша, из рода Руфов.

Упомянутый племянник, сиречь прадед, отмечен квайстором при ораторе М. Антонии в пору киликийской кампании, а дед, несметный богатей, как ни напрягал высокое родство, не пошел выше плебейского трибуна, хотя и родство, и богатство были вскоре приняты во внимание авторами проскрипций. Дед вооружил домашних, прорвался к морю и отбыл к Сексту Помпею; впоследствии мы были прощены, но не в ущерб казне.

В консульство Л. Айлия Ламии и М. Сервилия последний из рода Ирров, вероятный мститель, впервые ступил на остийский берег. На перламутровом мелководье сороконожками суетились суда, с суши раздвигала объятия зеленая людная осень. Отцовский партнер Нигер, которому я был вверен до Рима, часа два протомил на пирсе, пока хриплая лебедка выдергивала из трюма амфоры, приказчик проверял накладные, а лысый письмоводитель в легионной татуировке взимал таможенный сбор. Ленивая ругань не торопила событий, и очумевший от безделья кучер, раб идеала, в сотый раз перекатывал в повозке узлы. Поодаль смуглые портовые дети играли в классы, заволакивая солнце пеленой пыли.

Наконец, изрядно за полдень, тронулись. Я растекся ничком по мозолистым узлам, провожая запекшимся взглядом дорожную ленту в серых клубах пиний, сквозь которые то и дело возникало слабеющее на излете светло и щекотало в носу. Из-за овечьего колодца выскочил к обочине заспанный пес, весь в черных ссадинах, и трудно пролаял, словно декламировал опостылевшee или полузабытое. Возница, как бы в ответ, высек из гортани немногословную песню, и я уснул, поручив путешествие воображению.

И снова – в колыбельную слепоту, откуда родом однажды воображенное сиротство. Как безоружно уступаешь волшебной тишине, где никогда – ни ветра, ни грома! Это лишь долгая явь, чей грунт, больше не перечу, мы возделываем сообща, располагает извне простые и неукоснительные угрозы и не беднеет пространством, а горизонт сна стиснут отсутствием, и надо всемерно украсить и обезвредить видимое, чтобы убедить пойти. Страх, когда неминуемо наступит, останется без истока и названия, и уже не найти смерти спрятаться: там, где цвет заменил запах, умирают, как в детстве, одни другие.

Я стою на мощеной площади неизвестного города, одного из виденных много позже. Кругом торгуют и дерут горло, но нет знакомой надсады, словно скоро сойдутся вместе радоваться, и незачем омрачать рознью. Чернобородый купчина улыбчиво зубаст, взгляд полон знания без окалины зла; он бросает на прилавок праздничный синий сюнт, убедительно бьет ладонью: «Неужто явишься как есть?» Я удивленно оглядываю себя донизу: весь в пыли и глиняной коросте, прибыл издалека. Но я не могу заплатить спрошенное, а торговаться стыдно, и прохожу мимо, пояснив жестом непричастность предстоящему. Перед муаровым мраморным порталом – толпа ожидания. На беглый взгляд – курия или храм, но пристальнее – просто баня; в притворе продают билеты, а один из нетерпеливых уже стряхнул обувь и озабочен сбоем подметки. Среди приветливых предстоятелей помыва я не вижу никого нужного, повода примкнуть с полотенцем, и продолжаю удаляться. Пролегает быстрая черта, и сточенный туф брусчатки ослабевает, теперь это тропа наверх, где не разминуться ступням и даже под неотступным натиском страха не перейти на опрометь. Возникает и сползает вниз лохматая роща; вот развилка у валуна, где я, передохнув от крутизны, безошибочно забираю вверх и влево; я не знаю этих вех и ориентиров, но одобряю точность их расположения и все тщательно именую дурацкими словами детства, чтобы не меркли за спиной, как время. На вершине уже ночь, сумерки сочились за мной по склону, и лицо ждущего полутемно, как и сердце от настигшего страха. Он подносит ладони к моим глазам, бережно и жестко прижимает веки..,

...и я прозреваю. Неверные предметы и контуры прекращаются, из-под них пульсирует сеть света, вселенная равноотстоящих точек, стянутых огненными жгутами, жидкая желтая и алая проволока. Все – видимость, просто момент и место, острие и звезда его прокола. Зрение исходит сверху, словно зрачки подкатили под темя. Медленно, как бы и не моей волей вовсе, отворились веки; взгляд затопила стремительная тьма, с треском раздираемая факелами. Пока я воспарял, выбыв из числа очевидцев, мы пересекли померий и теперь мешкали у Остийских ворот. Нигер сетовал на свою преступную нерасторопность, потому что ночь настала целиком, и пробираться в такую пору по узким, еще далеко не обезлюдевшим улицам было рискованно. Предстояло нанимать стражу, и он отражал приступ скупости, хотя явись мы засветло, пришлось бы, ввиду запретa на гужевое движение, искать носильщиков, что вряд ли стоило дешевле. Наше апоплексическое замешательство разрешили вышедшие из башенной тени трое провожатых, которых дядя Вергиний, извещенный о прибытии, третью ночь отправлял наперехват к порогам. Опознав друг друга, мы пустились в путь – едва ли короче прежнего, потому что шагом, по наименьшему общему знаменателю, ведомые, словно парус созвездием, чадящим треугольником факелов. Сон, еще слабо тлевший в недрах зрачков, вспыхнул навстречу ложному подтверждению и погас.

Было, пожалуй, еще не так поздно, от силы второй час ночи, но безвременье, в которое я незадолго обрушился, не выпускало до конца из цепких лап и путало скудные координаты. В дымном теле тверди, где взгляд полагал изобличить разве звезды, внезапные окна отворяли тощий чахоточный свет – там, полны по горло неизвестного дневного гомона, как неурочно беременные поздние остийские барки, теплили масляные плошки и жаровни завтрашние горожане, пока почти лемуры или маны, бестелеснее банных предстоятелей сна. В растворах этих устриц липли к притолокам несуразные тени, пятипалыми веслами сгребали впрок чужое пространство, отчего истинные светила, аборигены своих небесных мест, тускло теснились к зениту и недосчитывались многих павших. Или пыль, взметенная стотысячным выдохом, заслонила им млечный блеск; но еще непрогляднее, как ни надсаживались факелы, приходилось нам на дне ущелья, где слепые стены подпирало сопение спящих, кашель в душную подушку под штабелями тех же тел. Вознице с Нигером этот способ движения был, видимо, не в новинку, но мне казалось, что наше путеводное зарево лишь затем раздвигает базальтовый мрак, чтобы он тем сильнее стискивал виски в кильватере. Порой что-то подмигивало ему в углах век, будто заведомый соглядатай погони, но я изогнулся и удостоверился: это были просто искры, которыми брусчатка провожала железные ободья.

Лишенный ориентиров, кроме желтых межпланетных дыр, я перемещался, как добыча в чреве нильского чудовища, где свидание с явью предстоит позором в пункте, противолежащем исходному. Все кропотливо выношенное, запасенное й сердце впрок для торжественной судьбы над Тибром, мельчало и ежилось, таяло в желудочной кислоте змея, и оскомина растворяла самые зубы страха.

Впрочем, как ни впечатляла величиной рукотворная ночь, ее по мере нашего углубления все чаще проницали лучи иных существований, а слитный гул дробился на всплески голосов. Дорога пошла вниз, и над ступенями крыш распахнулся воздух дальнего сада, олеандрово-миртовый жар и шорох, мраморный пульс воды. Вдруг остро понадобилось оказаться там, невесть где, сбивчиво изливать заветное, высекая губами из мрака нежную надушенную руку, теряя сознание.

Если прикинуть издали задним числом, мы уже просочились в черном киселе до уровня Субуры или Аргилета, где жизнь, хоть и жаль уступать ей это красивое название, держалась дольше. В дымных челюстях ночной таверны образовался гуляка с винной посудиной в руке, опираясь разом на все притолоки, словно заоконная тень без стержня, и затеял медленный поиск иод брюхом, откуда опорожниться. В верхних этажах бранились через наши головы; один, проиграв аргумент, зычно плюнул, но не попал, потому что возница терпеливо утерся подолом. Чуть дальше из смрадной подворотни высунулись двое, соображая поживиться. Лязг меча в ножнах в два счета отпихнул их обратно в потемки – там они торопливо обшарили мостовую в надежде на камень.

И снова – зона безмолвия, тесного воздуха в ущельях улиц, где мы барахтались с насекомым упорством, будто угодившие в чернила светлячки. Здесь бы разбойникам самая забава, нашептывало изнутри, вот только стенами так густо уставлено – запросто содрать о каменный рашпиль самое свирепое лицо и размахнуться негде. Я готовился все-таки испугаться и нащупывал в горле долгий вопль, чтобы пригодился спастись. Но спасение и без того полыхнуло из-за угла гостеприимным гомоном и блеском, растопырило теплые объятия праздника – там бушевал пожар.

Обрадованные, мы встали полюбоваться и перекинуться словом; даже я, соскочив наземь, еще полный по уши сонной мути, инстинктивно выискивал объект сочувствия и совета. Землетрясение или паводок равняют всех; пожар придает потерпевшим комическое качество, они уже персонажи, а зрителю, чье имущеcтвo отдыхает в безопасном отдалении, гарантирован катарсис. Все подлежащее пламени уже ему перепало; молодцы в медных шлемах сшибали кирками гнилые клыки верхнего этажа, но нижняя челюсть еще местами била яркой летучей кровью, озаряя лица зевак неуместным весельем. Жители, сбившись колтуном в центре бодрой толпы, противно выли. Возле меня на мостовой, обложившись узлами, сидела на тряпичном диване нечесаная тетка и воздевала горе толстые лапы – она осмотрительно эвакуировалась из узкого здания по ветру, куда швыряло снопы искр, и теперь наблюдала свои, растущие шансы. Кое-кто, разуверившись в продолжении, уже сердито расходился. А напротив в клубах рыжего света висело стрельчатое кружево крана – возводили грядущую огненную жертву.

«Будешь в Риме – непременно все осмотри», напутствовал Постумий, и я приступил. Внимание приковали двое случившихся вплотную пожарных, первых обитателей, которых повезло разглядеть в упор. Один, видимо вольный, утер багровое лицо в поту и саже, заправил под кирасу сползший к коленям живот и был бы, по обычаю многих тучных, отменно добр, не повреди командирство. «У него что ни бросок, все "собаки", а я сразу "Венеру" на стол. Не бзди, говорю, сейчас сходим угостимся на все». Он счастливо хрюкнул – многократно совранное было уже неотличимо от факта. Другой, чернявый резонер в стеганой фуфайке, изъявил согласие полувздохом: «Эх, житье пожарное!» Оба шевельнулись в сторону моего безотчетного восхищения. «Славный из парнишки топорник выйдет, – польстил толстый, – я в нем жилу вижу». «Как же, – почему-то задело стеганого, – враз обмарается. Сопельку-то, слышь, отпусти уже на волю!» Я отступил к повозке, машинально проведя под носом, и оба рассыпались от хохота.

Утолив любопытство, мы поискали объезда и через час были на месте. Отворил хмурый раб в скифской бороде до глаз – остальные давно легли. Я опасливо глотнул запах предстоящего жилья, словно ступил в не знакомую воду. «Ну, не подведи», – проговорил Нигер и больше мне не попадался. Лязгнул замок, и я уснул – впервые в городе, над воротами которого, в перечне тысяч прочих, было приколочено теперь и мое сердце. Воздадим же диспетчеру участи, прощелыге лотерейщику, кто бы он ни был, бог или богиня. Я откладываю перо (фигура речи) и предаюсь созерцанию парадокса. Испещренный шрамами баловень подагры и опалы, серозубый хмырь с ранней проседью в ушах, я озираю незапамятные поля случая, как переселенец объяснимо не узнает земли, где никогда не бывал; как восходит на борт соискатель, одинокое око паруса проницает месяцы, но тень морехода на пирсе передумала и отступила в сумерки, она больше не родина сорокалетнему, и человек сам себе чужбина. Если прекратить все бывшее и повернуть вспять, как бы нам не просчитаться и не опомниться в конце перегона сопливым Сабдеем, предсмертным братом под копытами – и то удача, что не вовсе козленком в канун банкета. Где блюстители тождества, мой Эркул, кто ведает уравнением? Мы отсылаем поклоны в прошлое, как островивитяне в запечатанных сосудах, но в конце течения их ловит бурая перепончатая лапа.

И если житель прежнего этажа снова повадится сниться, если достанет отваги не распахнуть поспешно глаз и уступить его наивному недоумению, я выдам ему разве вот что: нет, несмышленыш, я счастлив не твоим счастьем, иначе, чем велено; я расточил твое наследство на раковины и гальку, чтобы любоваться, по щиколотку в тирренском зеркале, словно Африкан и разумник Лайлий во времена недосягаемого досуга.

День уже вскарабкался к третьему часу, когда и меня выудил из бездны грез невесомый взгляд, щекочущий кожу как солнечный зайчик. Я привел в фокус раздавленный сгибом локтя глаз и, необратимо багровея, в сотый раз досадовал на это известное свойство всех рыжих. В дверях стоял кудрявый смуглый мальчик лет семи, в лиловой тунике с серебряной вышивкой меандром, с золотым звоночком буллы на тонкой шее, и смотрел на меня в упор, без тени конфуза или робости, как на давно обещанное и пока не обманувшее ожиданий. Зная из маленьких мальчиков только пакостника Перса, я был склонен скорее к нейтралитету, но эвклидовы линии пересекаются здесь и сейчас, потому что это и есть бесконечность. И я улыбнулся. Он держал под мышкой разметавшую беспалые лапы куклу, чье глиняное личико было сдвинуто набок, как и у давней моей Метелки, которую беззаветно смастерила Юста. «Идем, я покажу», – распорядился малыш, мой новый кузен, и потянул меня, еще горизонтального, за руку. Я успел лишь ткнуть пятерню в заштилевший умывальный таз и наспех провести по вихрам и лицу, еще исполосованному, наверное, матрасной стежкой. Мы вышли во двор; сбоку, тоже не получив выбора, ковыляла кукла.

Ничего подобного я прежде не видел. Мы стояли на дне гигантского семиэтажного колодца, кирпичного выдоха в голубой квадрат отмеренной тверди, со свежими потеками солнца на северной стене. Из центра двора вровень с верхом взлетала пальма; ее махровая крона, будто бабочка на безупречной игле, отдавала предпочтение светлой стороне, омывая мыс балкона, и здесь зеленые лопасти были грубо изгрызены – те из бескрылых, кому повезло, могли устилать гнезда. От ствола в окна струились спицы бельевых веревок в многоцветных флагах, заветы праздника, а понизу волнами арок протекал травертиновый портик. Из-под стрех в синий нимфей осыпались острые ласточки, перепутав полюса вертикали; над забором роз щурилась в зеркало голозадая Венера – неизвестная доселе линия фронта моей старозаветной веры, впору снова приниматься за румянец. Нынче это мелочи, но впервые пронзило глаз насовсем, как ожог или татуировка. Малолетний провожатый, не разделяя эффекта, протягивал тонкую шею дальше, к обведенной самшитом песочнице, где свинцовое войско держало в осаде зубастую крепость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю