Текст книги "Чужой берег (СИ)"
Автор книги: Алексей Аржанов
Соавторы: Игорь Алмазов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Разобрал я это не сразу и разобрал по цвету, а после мне Литке объяснил, что так принято. Когда чужой корабль празднует, ему отвечают, поднимая его флаг на своей мачте.
– Ловко, – сказал я.
– Обыкновенно, – пожал плечами мичман. – Мы им так же ответим.
И всё-таки я стоял и смотрел на этот русский флаг на английской мачте, и мне было приятно.
Три дня назад в таверне мы едва не подрались с четырьмя англичанами.
Но в итоге всё закончилось мирно. И теперь я видел, как мирно могут сосуществовать разные народы.
Жаль, что так получается не всегда.
* * *
Дальше был обед, и вышел он праздничный.
Артелям выдали по чарке сверх положенного и подали свежее мясо, купленное на берегу, и зелень, и белый хлеб вместо сухарей.
Я обошёл палубу и поглядел, как едят.
Праздничный обед на корабле есть лекарство, а вовсе не роскошь. Люди, которые полгода едят солонину, дуреют от однообразия, и от этого падает и настроение, и охота работать. А раз в месяц дай им мяса и белого хлеба, и они держатся ещё месяц.
Головнин это знал и так, без всякой науки.
Матюшкин ел за двоих и был этим страшно доволен.
– Андрей Ильич! Гляньте!
– Гляжу.
– Второй кусок! И ничего!
– Не спешите так, Фёдор Фёдорович. Пожуйте.
А в конце обеда старший офицер объявил то, чего я не ждал.
Он вышел и прочёл по бумаге, что по причине работ на верфи выход из Портсмута отложен, и что шлюп простоит здесь долее назначенного.
По палубе прошёл гул.
После шторма у нас разбило шлюпку и унесло часть фальшборта, и всё это чинили на английской верфи. А верфь работала не на нас одних, и очередь двигалась, как двигается всякая очередь.
Я стоял и, признаться, обрадовался вдвое.
Во-первых, лишние дни на берегу означали свежую пищу, а свежая пища для команды перед Атлантикой дороже всего.
А во-вторых, у меня в кармане лежало письмо Маршалла в Хаслар, и я до сих пор не знал, когда сумею туда попасть.
Теперь сумею.
После обеда я взялся за завтрашнее. Шкипера с «Николая» надо было колоть шестнадцатого, и я весь остаток дня готовил то, что должно быть готово.
Скородумова я позвал в лазарет и выложил всё на стол.
– Владимир Гаврилович, завтра вы при мне.
– Знаю. Антон Григорьевич сказывал.
– Тогда слушайте, что мы будем делать, потому что делать это придётся быстро, а объяснять на месте будет некогда.
Я разложил инструмент.
Троакар – это трубка со вставленным внутрь острым стилетом. Им протыкают, после вынимают, а трубка остаётся в груди, и через неё идёт жидкость.
– Первое. Всё, что войдёт в человека, кипятим.
Скородумов поднял брови.
– Троакар?
– И его, и канюлю, всё. Четверть часа в кипятке, и после не хватать руками за то, что войдёт внутрь.
– Дык он же железный, что ему сделается.
– Ему ничего, – я поглядел на него. – А человеку сделается. Владимир Гаврилович, я вам это уже объяснял в августе, и вы тогда согласились.
– Про руки помню.
– Тут то же самое, только хуже, потому что мы лезем в грудь. Ежели в груди заведётся, мы его потеряем, и потеряем не за день, а за неделю, и он будет гнить у нас на глазах.
Фельдшер помолчал.
– Ладно, – сказал он. – Кипятить так кипятить.
Он взял со стола канюлю и повертел её в пальцах. И пальцы у него были спокойные.
За этими пальцами я следил с августа. С того самого дня, как мы уговорились сокращать, я всякое утро глядел, как он берёт склянку и как держит пестик.
В августе они ходили. Мелко, но ходили, и он их прятал. А нынче он держал тонкую медную трубку двумя пальцами и вертел её, разглядывая на свет, и она у него не дрожала вовсе.
– Владимир Гаврилович.
– А?
– Руки.
Он поглядел на свою руку и вдруг усмехнулся.
– Заметили.
– Ещё бы. Когда прошло?
– Дык с неделю, – он положил канюлю. – Я и сам не сразу приметил. Пошёл бриться, и вдруг гляжу, а бритва не пляшет.
Брились у нас по субботам и накануне табельных дней, и брились наверху, потому что внизу темно.
Делалось это так. С камбуза брали кипятку в жестянку, разводили забортной, потому что пресную на бритьё никто не даст. Мыла казённого нет, есть у кого своё, а у кого нет, тот мылит щёлоком или размоченным сахарным мылом, какое выменяет у баталёра. Бритва одна на артель, и та артельная, и хранит её тот, кому доверили. Перед делом её правят на ремне, ремень висит на переборке, и по нему водят долго, потому что вода солёная, и всякая бритва от неё садится за месяц.
Зеркало есть не у всякого. У кого нет, тот бреется в чужие руки. Садится на банку, задирает подбородок, а товарищ его скоблит, и оба молчат, потому что говорить тут нечего и незачем.
Бороду носить нельзя. Бакенбарды дозволены, и оттого половина команды при бакенбардах, а подбородки голые.
Я на это глядел с лекарским интересом. Одна бритва на восемь человек, солёная вода и порезы на шее – это как раз то, отчего заводятся чирьи, а из чирья на шее выходит вещь скверная. Оттого я и завёл, чтобы порезанное мазали, и оттого же держу в лазарете свою бритву и никому её не даю.
А ежели руки ходят, то по такому делу бреющийся себя режет непременно. Скородумов брился в чужие руки два месяца.
Я записал это себе в тетрадь при нём, и он видел, что я записал. Обольщаться я, впрочем, не стал.
Руки перестали трястись, и это первое, что уходит. А то, что сидит глубже, никуда не делось и не денется ещё долго. Полгода, год, а у иных не проходит вовсе. Мы с ним прошли месяц. А впереди два года.
– Владимир Гаврилович, я вам скажу прямо. Это только начало.
– Знаю, – сказал он спокойно. – Я не мальчик.
Дальше мы разобрали роли.
Больного сажаем, наклоняем вперёд, руки на спинку стула. Так рёбра расходятся, и промежуток между ними шире. Скородумов держит плечи, и держит крепко, потому что человек при проколе дёрнется непременно. Новицкий подаёт.
Я вхожу по верхнему краю нижнего ребра, а не по нижнему краю верхнего, потому что вдоль нижнего края ребра идут жила и нерв, и попасть в них означает залить всё кровью.
– И самое главное, – сказал я. – Как я вытащу стилет, вы мне подаёте палец.
– Чей палец?
– Свой, – я показал. – Я держу канюлю, а вы затыкаете её пальцем всякий раз, как я скажу «стой». Потому что ежели туда пойдёт воздух, мы его убьём быстрее, чем вода его задушит.
Скородумов поглядел на канюлю уже иначе.
– Мудрёно.
– Зато просто. Я говорю «стой», вы затыкаете. Я говорю «пускай», вы отпускаете.
Мы повторили это раз двадцать, на пустом столе, покуда он не стал делать это не думая.
Часу в седьмом явился Прошка.
Пришёл он не так, как всегда. Обыкновенно он влетает, гремит чем-нибудь и начинает рассказывать с середины. А тут остановился в дверях, потоптался и стал глядеть в настил.
Я понял сразу.
– Сказали?
Он поднял голову.
– Вы знали, Андрей Ильич?
– Знал.
– С которых пор?
– С позавчерашней ночи.
Прошка молчал. И вот это молчание было хуже всякого упрёка.
– Прохор, слушай. Я тебе не сказал нарочно, и объясню отчего. Ты бы всё это время ходил и изводился, а поделать всё равно ничего не мог. Расписание служителей утверждает шкипер, и подлекарь тут не указ.
– Дык я…
– Погоди. Я не оправдываюсь, я объясняю, – я поглядел на него. – Ежели я неправильно решил, скажи прямо.
Он подумал.
– Неправильно, – сказал он. – Надо было сказать.
– Согласен. Виноват.
Служитель моргнул, потому что перед ним, я думаю, ни разу в жизни не извинялся человек при должности.
– Когда переводят?
– С завтрашнего. Боцман сказал.
– К шкиперской части?
– К ней. При Петре Севастьяновиче буду.
Я сел на сундук. Весь день думал, что стану с этим делать. Пойти к Новицкому и просить, чтобы тот пошёл к шкиперу. Пойти самому. Придумать, что служитель мне необходим при завтрашней операции.
И всё это было слабо. Людей у шкиперской части и правда не хватает, а лазарет обойдётся.
– Прохор, я попробую тебя отбить.
Он сказал такое, что я застыл.
– А не надо, вашбродь.
– Что не надо?
– Отбивать не надо, – Прошка вдруг заговорил быстро, будто боялся, что перебью. – Вы послушайте сперва, а после решайте.
– Слушаю.
– Он меня всё равно вернёт. Дня через три, много через неделю.
– Отчего?
– Дык грамота, – служитель развёл руками. – У них там опись, пересчёт, отметки в книгу. Всё писать. А я, Андрей Ильич, по складам читаю, а пишу и вовсе печатными и с ошибками. Меня к книге не посадишь.
Я сидел и переваривал.
– Постой, – сказал я. – Ты в Кронштадте письма писал. Всю ночь, за всю команду, при мне. Нас четверо было на сто тридцать человек.
Прошка поглядел в настил.
– Писал.
– Стало быть, ты грамотный.
– Дык, – он поднял голову, и я увидел, что он это про себя уже решил и решил давно. – А он не знает. Его в Кронштадте при том не было.
– Ты собираешься ему врать.
Служитель молчал.
– Прохор. Ты сядешь при описи, возьмёшь перо и станешь нарочно писать криво. Каждый день. При человеке, который тебя за это будет крыть.
– Стану, – сказал он тихо.
– А ежели он тебя поймает? Ежели он тебе сунет книгу и велит прочесть вслух, а ты собьёшься не там, где надо?
– Дык я собьюсь где надо.
– Ты сам-то себя слышишь?
Он слышал. Я это видел по лицу.
– Слышу, – сказал Прошка. – А только он меня и не для книги берёт.
– А для чего?
Он оглянулся на трап и понизил голос.
– Дык чтоб у вас забрать.
Я поглядел на него по-новому.
– Ты это сам сообразил?
– А чего тут соображать, – Прошка пожал плечами. – Он ко мне подходил, я отказал. А после сразу и перевод. Оно и понятно. И вот что я вам скажу, Андрей Ильич. Вы меня не отбивайте. Пущай переводят.
– Отчего?
– Оттого, что при шкиперской части я всё увижу. Я ж там буду ходить и таскать. А оно так устроено, что кто таскает, того не замечают. Я при вас третий месяц, и при мне господа офицеры такое говорили, что вы бы удивились.
Я сидел и глядел на него. Он был совершенно прав, и прав в том, что я и сам знал, а к нему не применял.
Служитель есть человек-невидимка. Он ходит везде, при нём говорят всё, и никому не приходит в голову понизить голос, потому что он мебель.
– Прохор, ты понимаешь, что ты предлагаешь?
– Дык понимаю, – он поглядел на меня. – Он у вас чего-то хочет, а вы про него ничего не знаете. Вот я и погляжу.
– Это опасно.
– Чем? – искренне удивился служитель. – Я ж ничего делать не стану. Буду таскать да глядеть.
Я думал, примерно с полминуты. И решил. Решение было не самое красивое, и вот отчего я на него пошёл.
Отбить его я всё равно не мог. Расписание не моё, доводов нет, а Новицкий станет возражать шкиперу разве что вполголоса.
Прошка прав насчёт грамоты. Ежели шкиперский помощник решит, что служитель к книге не годен, его через неделю вернут с руганью, и вернёт он же сам.
И ещё, Лобанов ждёт от меня сопротивления. Он позавчера ночью объявил мне про Прошку нарочно, за минуту до ухода, и объявил так, чтобы я всю ночь не спал. Он ждёт, что я приду к Новицкому, что Новицкий пойдёт к шкиперу, что подымется шум, и он этот шум выиграет, потому что за ним расписание и потому что людей не хватает.
А я не приду.
Я соглашусь легко и сразу, и он получит служителя, который будет глядеть на него моими глазами.
Это будет не победа. Это будет первый его промах, и промах такой, о котором он не узнает.
– Хорошо, – сказал я.
Прошка просветлел.
– И вот запомни накрепко. Ничего не искать. Не лазить, не подглядывать, не открывать. Только то, что само попадётся на глаза.
– Понял.
– Ко мне не бегать. Ежели чего увидишь, дождись, покуда тебя за чем-нибудь пошлют в лазарет, и скажешь между делом. И ежели он тебя спросит про меня, ты отвечай. Говори правду, только мелкую. Куда я хожу, с кем говорю, что ем. Ты при мне служил, ты и должен это знать.
Служитель вытаращился.
– Правду сказывать?
– Правду, – я кивнул. – Соврёшь, он поймает. А правда мелкая ему ничего не даст, зато он решит, что ты его человек.
Служитель подумал и медленно расплылся.
– Хитро.
– Ступай. И вот что, Прохор.
– А?
– Спасибо.
Он ушёл, а я остался сидеть. Настроение у меня было странное.
Я только что отдал своего человека противнику, и отдал добровольно. А при этом впервые за неделю чувствовал, что не только отбиваюсь.
И ещё я думал про Прошку. В начале лета это был курносый малый, который таскал воду. Я его учил накладывать лубки и считал, что учу.
А нынче он сам разобрал, что задумал шкиперский помощник, сам предложил решение и объяснил мне, отчего оно верное.
Кто кого учит, спрашивается.
Я велел ему говорить правду мелкую и не врать. А сам только что отправил его врать, и врать всякий день, и врать в том, что проверяется одной страницей.
* * *
Стемнело, и я пошёл наверх подышать перед сном.
На палубе было тихо. Флаги расцвечивания уже спустили, праздник кончился, и шлюп вернулся к обыкновенному виду. Я постоял у борта, поглядел на английские огни и собрался вниз.
И тут по трапу поднялся вестовой.
– Господин подлекарь!
– Здесь.
– Вас капитан требует. К себе, немедля.
Я пошёл за ним и по дороге успел передумать многое.
Головнин был у себя и был один.
Он сидел за столом, и на столе лежали бумаги. Он их не читал, а просто смотрел на них. Мундира на нём уже не было. Сидел он в сюртуке, и после парадного дня это выглядело странно.
– Вершинин.
– Ваше высокоблагородие.
– Садитесь.
Я сел, и одно это меня насторожило, потому что за три месяца капитан ни разу не предлагал мне сесть.
– Вы слышали, что мы стоим долее назначенного?
– Слышал, ваше высокоблагородие. Старший офицер объявлял за обедом.
– Верфь задержала, – Головнин поморщился. – Раньше двадцать второго не выйдем, а может, и позже.
Он помолчал.
– Стало быть, у нас образовалось лишних дней семь.
– Так точно.
– И я эти дни намерен употребить на пользу. – Он поглядел на меня. – У меня для вас есть поручение, Андрей Ильич.
Я подобрался.
За три месяца капитан обращался ко мне по имени и отчеству ровно два раза, и оба раза дело было серьёзное.
– Слушаю, ваше высокоблагородие.
– Дело это не лекарское, – сказал Головнин. – То есть лекарское, а только не совсем. Вам придётся сойти на берег и пробыть там несколько дней. Может статься, что и ночевать. Штаб-лекарь предупреждён, он вас отпустит.
– Что от меня требуется?
И капитан ответил.
* * *
От авторов: 15 сентября (27 сентября по н. ст.) отмечался День священного коронования Александра I (1801 г.), один из главных высокоторжественных табельных дней в Российской империи.
Праздник проходил именно так, как мы описали в главе.
Церемониал на флоте:
Флаги и форма: Корабль расцвечивался флагами, экипаж переодевался в парадную форму. Служба: На палубе проводился торжественный молебен о здравии императора. Быт: Команда освобождалась от судовых работ (кроме вахты), матросам выдавалась праздничная «чарка» водки и улучшенный обед. Салют: В полдень производился 21 артиллерийский залп.
Глава 9
– Ящик в трюме, – сказал Головнин.
Я молчал. За эти месяцы я научился держать лицо в самых разных случаях. И всё-таки в эту секунду мне понадобилось усилие.
– Что вы про него знаете? – спросил капитан.
– Знаю, что он есть, ваше высокоблагородие. Окован медью, стоит в трюме на брусьях под парусиной.
– И что он в описи.
– И что в описи.
Головнин кивнул.
– Хорошо, что не врёте.
Он поднялся и прошёлся по каюте, пригибаясь под бимсом.
– Груз принят к перевозке по всей форме. Российско-Американская компания, назначение Ново-Архангельск, бумага чистая, подпись шкиперская. Я её видел. Опротестовать мне нечего.
– Вы её нарочно смотрели?
– Я всякую бумагу на своём корабле смотрю нарочно, Вершинин. Теперь слушайте, что тут за расклад, потому что без этого вы наделаете глупостей.
Я приготовился. Он встал у переборки.
– Я иду с поручением осмотреть дела Компании в колониях. Про это знаете вы и знают в Петербурге, и, я думаю, знают в самой Компании, потому что там ничего не скроешь. И вот на моём корабле стоит опечатанный ящик Компании, идущий в те самые колонии. Я его не открывал и открыть не могу, потому что права такого не имею и потому что бумага в порядке.
Он поглядел на меня.
– А ежели вскрыть по подозрению?
– По какому подозрению? – Головнин усмехнулся. – Что ящик окован? Что стоит под парусиной? Вершинин, я вскрою груз, там окажутся конторские книги, и через полгода в Петербурге станут говорить, что капитан Головнин на пути в колонии ломал чужие сундуки без всякого повода. И, что хуже, они узнают, что я ищу. А покуда они этого не знают, я в выигрыше.
Он вернулся к столу. Я впервые за весь разговор понял, куда он клонит.
– И у меня, – сказал капитан, – есть человек, которого Компания считает своим. Вы мне в августе сами доложили. Подписка, деньги, тетрадь. Я вам тогда велел вести её дальше и сдавать.
– Так точно, ваше высокоблагородие.
– Вот и пришло время, – Головнин сел. – В Портсмуте на Компанию работает комиссионер. Лондонская контора ведёт через него закупки по портам и часть переписки, и он тут не первый год. Мне про него сказали ещё в Петербурге.
– И что от меня требуется?
– Пойти к нему и назваться. Вы человек Компании, вы идёте на «Камчатке», вам велено кланяться. Он про вас, вероятно, знает, а ежели не знает, то справится.
– А дальше?
– А дальше слушать, – ответил капитан. – Мне нужно одно. Что за груз идёт в Ново-Архангельск и от кого. Не более того.
Я считал. Ежели комиссионер меня раскусит, Компания получит подтверждение, что подлекарь Вершинин работает против них. А у Компании лежит моя подписка, которую Евграф Саввич не отдал, и у Компании связи в Петербурге, каких нет у меня и не будет никогда.
И вернуться домой через два года с ними за спиной означает, что никакого лекарского экзамена не будет.
Ежели я провалю дело иначе, глупостью или спешкой, я потеряю то, что зарабатывал эти месяцы. Капитан больше не даст мне ничего, и я снова стану подлекарем, которого держат из милости.
А ежели меня после этого снимут с корабля, останется совсем другое.
Останется Новицкий со своим сердцем, о котором не знает никто, кроме меня. Останется Ермаков с его спиной и с его чужими бумагами. Останется цепь, которая висит на двух матросских плечах, и останется слово, записанное у меня во второй тетради.
Ноль. Всё это останется без меня.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие, – сказал я.
– Условия, – сказал Головнин. – На берегу вы пробудете столько, сколько нужно. Ночевать разрешаю, штаб-лекарь предупреждён.
– Он знает, зачем?
– Он знает, что я вас беру для своей надобности. Более ничего.
– Что ещё?
– Ходить будете под своим делом. У вас письмо в Хаслар, вот и ходите в Хаслар. Лекарь с военного судна, который повадился в морской госпиталь, никого не удивит, и никто не спросит, отчего он ночует на берегу.
Прикрытие взяли из того, что уже есть, и оттого оно не могло провалиться. Я и вправду хотел в Хаслар. Я и вправду получил письмо от Маршалла. И всё это видели.
– Докладывать будете мне, и мне одному. Ни штаб-лекарю, ни офицерам, никому.
– Слушаюсь.
– И ещё, – капитан поглядел на меня. – Ежели вас там прижмут и вы поймёте, что дело плохо, вы уходите. Немедля и без геройства. Мне нужны сведения, а не мёртвый подлекарь.
Я решил, что говорить надо сейчас, а после будет поздно.
– Ваше высокоблагородие, дозвольте доложить об одном обстоятельстве.
– Докладывайте.
– Оно касается этого дела, и я про него молчал, потому что доказательств у меня нет.
– Слушаю.
– На шлюпе есть человек, который при этом грузе состоит.
– Шкиперский помощник Лобанов, – сказал капитан.
Я ответил кивком. Даже не удивлён, что капитан уже обо всём знает.
– Продолжайте, – сказал он. – Отчего вы решили, что он при грузе?
Говорить надо было точно и коротко, потому что клеветать я не собирался.
– Я его дважды заставал в трюме ночью. В первый раз он проверял ветошь, которой накрыт ящик. Не груз проверял, ваше высокоблагородие, а ветошь. Считал складки.
– Зачем?
– Затем, чтобы знать, приходил ли кто-нибудь. И он это знал, потому что я до того ветошь трогал сам и положил её иначе. Во второй раз он меня окликнул и показал бумагу, и бумага была в порядке. И объяснил свои обходы толково, так, что придраться не к чему.
– И что вас в этом смущает?
– Три вещи, – ответил я. – Он выждал трое суток, прежде чем окликнуть. Стало быть, глядел, что я стану делать.
– Дальше.
– Он подходил к моему служителю и велел ему за мной приглядывать. Служитель отказал, и его нынче перевели к шкиперской части. И ещё. Он знает про меня то, чего ему знать неоткуда. Он назвал мне имя того человека из Компании, которому я в августе отдал долг.
Капитан молчал долго.
– Обвинить его вы не можете, – сказал он наконец.
– Не могу, ваше высокоблагородие. Бумага у него чистая, должность его такая, а всё, что я привёл, доказательствами не является.
– Верно. И я его тронуть не могу. Он расписан шкипером, служит исправно, взысканий не имеет. Ежели я его отставлю от груза без причины, шкипер спросит, за что, и будет прав.
Капитан побарабанил пальцами по столу. Я ждал.
– Так что я вам его не уберу, – сказал Головнин. – Ни нынче, ни после.
Признаюсь, я на это и не рассчитывал, а всё-таки внутри у меня что-то опустилось.
– Понимаю.
– Не понимаете, – капитан поднялся. – Я вам объясню, отчего. На корабле сто тридцать человек, и я не могу вести их за руку. Ежели я стану решать за всякого, кто с кем не поладил, я перестану быть капитаном и сделаюсь нянькой. Люди должны сами. – Он подошёл к окну и обернулся. – Это ваше дело, Вершинин. Вы его начали, вы и ведите.
– Слушаюсь.
– Мешать я вам не стану, – Головнин помолчал. – И вот что запомните. Я нынче услышал от вас про Лобанова и не забуду. Ежели он оступится, я это увижу, потому что теперь буду смотреть. А покуда он не оступился, разбирайтесь сами.
И вот это, ежели разобраться, было лучшим, на что я мог рассчитывать.
Капитан не стал за меня решать. Зато он теперь знал, и узнал от меня, а не от кого-нибудь другого.
* * *
К «Святому Николаю» мы подошли в девятом часу. Всё было готово со вчерашнего.
Троакар с канюлей четверть часа кипели у нас в лазарете и лежали теперь в чистой холстине. Скородумов нёс сумку, Новицкий шёл молча, а я считал шаги.
Шкипера мы усадили на табурет посреди каюты, спиной к свету, и наклонили вперёд, положив ему руки на спинку стула.
– Ефим Фадеевич, слушайте меня.
– Слушаю.
– Больно будет два раза. Когда я кольну кожу и когда пройду глубже. Больше больно не будет.
– Терплю.
– Знаю, что терпите. А вот чего нельзя, так это дёргаться. Ежели дёрнетесь, я вас пораню, и тогда мы оба пожалеем.
– Не дёрнусь.
– И самое главное. Как я скажу «не дыши», вы не дышите. Не вдыхайте и не выдыхайте, покуда не скажу.
Скородумов встал за спиной и положил ему руки на плечи.
Место я нашёл ещё вчера и нынче проверил заново.
Постучал сверху вниз, нашёл черту, где ясный звук переходит в глухой, и отступил от неё вниз на два пальца. Потом сосчитал рёбра. Вдоль нижнего края всякого ребра идёт борозда, и в ней лежат жила, вена и нерв. Войти по нижнему краю значит распороть их и залить всё кровью, которую в грудной клетке не остановишь ничем. Это я знал накрепко.
А по верхнему краю нижележащего ребра ничего не идёт, там кость, и на неё можно опереться.
Я нащупал ребро, поставил палец на его верхний край и поехал по нему в сторону, покуда не встал там, где надо.
– Владимир Гаврилович, держите.
Фельдшер нажал.
Риск я себе назвал про себя, как называю всегда перед работой. У меня нет зажима. У меня нет клапана. Ежели в грудь пойдёт воздух, лёгкое сожмётся, и человек задохнётся быстрее, чем от воды. И второй попытки не будет, потому что второй прокол в ту же грудь я делать не стану.
Ошибиться нельзя, и значит, не ошибёмся.
– Ефим Фадеевич. Не дыши.
Кожу я проколол одним движением. Шкипер охнул и не шелохнулся.
Дальше пошло медленнее, потому что тут спешить нельзя. Я вёл троакар внутрь, чувствуя, как он идёт через мышцу, и ждал того, что должно было случиться.
И оно случилось. Сопротивление под рукой вдруг кончилось. Как будто давил на туго натянутую кожу барабана, и она поддалась. Прошли.
– Стой, – сказал я и вынул стилет. И тут же зажал канюлю большим пальцем. – Владимир Гаврилович, палец.
Фельдшер, не отпуская плеч, подставил указательный, и я убрал свой, а он поставил свой на отверстие. Мы отработали это двадцать раз накануне, и он не задумался ни на секунду.
– Дыши, Ефим Фадеевич. Медленно. – Дальше пошло то, ради чего всё и затевалось. – Пускай.
Скородумов отнял палец, и из канюли пошла жидкость.
Она пошла в подставленный таз, мутновато-жёлтая, соломенного цвета, и шла ровной струёй. Я поглядел на неё и остался доволен.
– Стой. – Палец на место. Я поглядел на шкипера. Лицо у него было напряжённое, а губы уже не синие. – Пускай.
Опять пошло. Так мы работали минут десять, и всякий раз я останавливал на несколько секунд, чтобы воздух не пошёл в обратную сторону, и всякий раз Скородумов затыкал не думая. Таз наполнялся.
– Господа, – сказал вдруг Ефим Фадеевич. – Я дышу.
– Дышите. Молчите и дышите.
– Я, ваше благородие, третью неделю так не дышал.
Когда в тазу набралось около штофа с половиною, я остановился.
– Всё.
Новицкий поднял голову.
– Как всё? Оно ещё идёт.
– Идёт, – согласился я. – И пусть идёт до завтра.
– Отчего?
Объяснять пришлось быстро, потому что канюля торчала в человеке.
– Оттого, ваше благородие, что лёгкое три недели поджато. Оно слежалось. Ежели выпустить всё разом, оно расправится рывком, и от этого бывает беда.
– Какая беда?
– Кашель, кровь и вода в самом лёгком. Человек начнёт задыхаться сильнее прежнего, и не от того, что мы не выпустили, а от того, что выпустили.
Тут я упростил. В моё время это называли отёком расправления, и знали про него хорошо. Оттого выпускали не больше полутора литров за раз. А почему оно так, в моё время так до конца и не поняли.
Здесь мне довольно было того, что я знаю правило.
– Стало быть, выпускаем половину, – сказал я. – А остальное завтра, и после ещё раз, ежели наберётся.
Новицкий подумал.
– Разумно, – сказал он.
Канюлю я вынул на выдохе, зажав шкиперу кожу пальцами, и тут же прижал сложенную корпию и залепил.
Всё. Ефим Фадеевич сидел на табурете и дышал. Глубоко, и было видно, как у него ходит правая половина груди, которая три недели почти не двигалась.
Я послушал его трубкой. Справа внизу, где вчера была тишина, появилось дыхание. Слабое, далёкое, но появилось.
– Ну вот, – сказал я.
Шкипер поднял на меня глаза, и в глазах у него стояли слёзы, и он их не стеснялся.
– Господин подлекарь.
– Ефим Фадеевич, вам говорить нельзя. Отдышитесь.
– Мне сорок девять лет, – сказал он. – У меня трое. Я в Архангельске третью неделю числюсь помирающим, потому что письмо я домой отправил, – он перевёл дух. – Так вы мне позвольте другое письмо отправить.
* * *
Мы вышли на палубу, и Новицкий заговорил не сразу.
– Вершинин.
– Слушаю, ваше благородие.
– Я нынче подавал вам инструмент.
– Подавали.
– Впервые за тридцать лет.
Я не нашёлся с ответом.
– Не оправдывайтесь, – сказал он. – Я не в упрёк. Я про другое. Я вчера думал, что вы это делали. Не читали, а делали. Оттого что человек, который читал, так не работает.
Он поглядел на воду.
Вот это был тот самый разговор, которого я боялся с июля.
– Ваше благородие…
– Погодите. Я вас не спрашиваю, – Новицкий поднял ладонь. – Я вам говорю, что я это заметил, и на том закончим. У всякого своё.
Он двинулся к трапу.
– Только я вам вот что скажу, Андрей Ильич. Тот, кто вас учил, был очень хороший лекарь.
* * *
Ермакова я увидел на пристани, когда мы сошли. Юнга был у сходней «Николая», один, и глядел на воду.
Новицкий со Скородумовым пошли к нашей шлюпке, а я сказал, что задержусь, и подошёл.
– Илья.
Он обернулся.
– Вашбродь.
– Идём.
Мы отошли к штабелю досок, где нас никто не слышал. Я заговорил с ним так, как не говорил ни разу.
– Слушай меня внимательно и не перебивай. В августе я тебя не выдал. Я видел твою спину, я знаю про твои бумаги, и я про это молчу третий месяц. Я тебе тогда сказал, что не обещаю молчать вечно, и это правда, и я от неё не отступлюсь.
– Помню.
– А теперь про то, чего ты, я думаю, не помнишь, – я поглядел на него. – Ты у меня в списке.
– В каком списке? – не понял Ермаков.
– В моём, – я говорил ровно. – Я за тебя отвечаю. Я тебя лечу, я тебя выхаживал с рукой, я тебе спину мажу и разминаю. Я вписал тебя в свою тетрадь. И ежели с тобой что-нибудь случится в этом плавании, отвечать буду я, потому что я тебя оставил.
Он молчал.
– Так вот, – я подался ближе. – Три дня назад я видел, как ты передал матросу с этого судна свёрток.
Юнга дёрнулся.
– Вашбродь…
– Не отпирайся, я видел своими глазами. И я после сел и посчитал. Вышло вот что. Подьячий за отпускную с печатью берёт рублей двадцать, а то и тридцать. Вдова Ермакова взяла у тебя сорок два, ты мне сам говорил. Дорога до Кронштадта, кормиться месяц, одеться. И теперь ты шлёшь ей ещё. Это, Илья, рублей сто с лишним за два года. У дворового мальчишки, которому барин на именины давал гривенник.
Он смотрел в землю.
– Я копил.
– Три года по гривеннику это двенадцать рублей. Ты мне в августе сказал всё. Гривенники, проезжие, барское серебро. Я поверил и до сих пор верю. А нынче я сел и сложил, и вышло, что всего этого мало.
Он поднял голову, и лицо у него было упрямое.
– Не могу, вашбродь.
– Илья.
– Не могу! – он сказал это громче, чем следовало, и оглянулся. – Я вам не вру. Я вам просто не говорю.
– Это одно и то же.
– Нет!
И вот тут я разозлился по-настоящему.
– Слушай сюда, – я взял его за плечо. – Мне месяца через четыре идти вокруг мыса Горн со ста тридцатью человеками. Я за них отвечаю. И я не могу везти с собой человека, про которого не знаю, что он такое.
– Я не…
– Погоди. Я тебя не в воровстве подозреваю, у меня хуже, – я поглядел ему в глаза. – Я не знаю, кто за тобой стоит. Ты сам говорил, что дал кому-то слово. Стало быть, есть человек, которому ты обязан, и я не знаю, что он с тебя спросит и когда.
Ермаков побледнел.
– Но…
– И вот что я тебе скажу, – договорил я. – Ежели однажды окажется, что я оставил на корабле человека, который работает не на нас, я себе этого не прощу. И тебе не прощу.
Он молчал долго.
– Вашбродь, – сказал он наконец. – Я вам расскажу.
– Когда?
– До выхода. Прежде чем мы снимемся.
– Отчего не сейчас?
– Оттого, что я ответа жду.
– Какого ответа?
– С этой почтой, – он кивнул на «Николая». – Я послал и жду. Он придёт до нашего выхода, тут ходят быстро.
– И что в этом ответе?
– В нём, вашбродь, будет сказано, могу я говорить или нет.
Я стоял и разбирал это. Он не отпирался. Он назвал срок и назвал причину, и причина была такая, что её нельзя выдумать на ходу. Он кому-то писал и ждёт разрешения говорить.
За ним и вправду кто-то стоит, и человек этот держит его словом. И мальчишка слова не нарушит, покуда не получит позволения.
– Хорошо, – сказал я. – До выхода.
– Правда?
– Верное слово. Только ты меня послушай.




























