444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Аржанов » Чужой берег (СИ) » Текст книги (страница 15)
Чужой берег (СИ)
  • Текст добавлен: 12 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Чужой берег (СИ)"


Автор книги: Алексей Аржанов


Соавторы: Игорь Алмазов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Глава 16

Он пришёл в третьем часу пополудни, отстояв вахту и отоспавшись. Я сидел над журналом, и, когда он вошёл, отложил перо и запер дверь.

– Садись.

Ермаков сел на сундук и уставился в сторону.

– Илья, – позвал его я.

– Сейчас, вашбродь. Я соберусь.

Он посидел так с полминуты.

– Илья.

– Мне дозволено рассказать вам, но не всё, – сказал он наконец. – Всё, окромя одного.

– Окромя чего?

– Имени. Имени человека, из-за которого я тут оказался.

– Кто дозволил?

– Он и дозволил.

– Кто «он»?

Ермаков поднял голову.

– Вашбродь, вот про это я и не могу. Всё расскажу, а кто он такой, не скажу. И вы уж на меня не серчайте, потому что тут не в упрямстве дело.

– А в чём?

– А в том, что покуда я имени не назвал, бумаги мои держатся.

Тут я насторожился.

– Объясняй с начала.

Он и стал объяснять, и объяснял долго, и я его не перебивал почти до самого конца. Началось всё три года назад.

– Мне двенадцать было, – сказал Ермаков. – Я в дворне жил, при барском доме. Мать умерла, когда мне пять, отца не помню вовсе. И вот однажды я увидел.

Говорил он ровно, потому что это была старая боль, а старую боль рассказывать легче.

– Что увидел?

– Про это я вам скажу после, – он поглядел на меня. – Сперва вы послушайте, что было дальше, а после я скажу, что.

– Хорошо. Что было дальше?

– А дальше меня выпороли. И пороли не так, как дворовых порют. Дворового секут за дело, десяток розог, и всё. А меня драли три раза за месяц, и драли по-настоящему.

Ермаков сказал это буднично. Я слушал.

Спину эту я видел при свече в августе, и мне до сих пор не по себе, когда я про неё вспоминаю. Рубцы там шли поперёк, слоями, старые перекрывались новыми. От трёх десятков розог такого не бывает. Так выходит, когда человека бьют долго и бьют не за провинность.

– Отчего драли?

– Чтоб я молчал, – сказал Ермаков. – Тот человек, который меня драл, думал, что я от страху забуду.

– И ты забыл?

– Нет. И вот тогда он испугался. Он меня драл, драл, а после сообразил, что я не забуду. И что я, как подрасту, могу и рассказать.

Ермаков поднял голову, и я в первый раз увидел на его лице что-то похожее на усмешку.

– И что он сделал?

– Убить меня хотел, – сказал юнга.

Сказал он это спокойно, и от этого спокойствия у меня похолодело внутри.

– Илья.

– Я не выдумываю, вашбродь. Я сам слышал, как он про это говорил. Не при мне, а за стенкой. Я в чулане сидел, а он в горнице.

– И отчего не убил?

Ермаков помолчал.

– Оттого, что побоялся, – сказал он. – Ежели дворовый мальчишка помрёт после того, как его три месяца драли, про это станут говорить. А ему говорить было нельзя.

– Стало быть?

– Стало быть, он придумал иначе. Он меня выкупил.

Он перевёл дух.

– Как выкупил?

– А вот так, – Ермаков развёл руками. – Дал денег, нашёл человека, тот сыскал подьячего. И тот выправил отпускную на мещанского сына Ермакова Илью, который помер годом раньше. Потом сыскали вдову в Ямбурге и заплатили ей сорок два рубля, чтобы она признала меня своим. А после отвезли в Кронштадт и определили на «Камчатку».

Он поглядел на меня.

– Кто определил?

– Того я не знаю. Меня привезли, отдали бумаги и сказали идти.

Я сидел и молчал. Переварить надо было быстро, потому что всё, что я три месяца считал, вставало на места разом.

Деньги. Я считал их дважды. В августе у меня не сошлось втрое, и мальчишка тогда сказал про гривенники и про проданное с барского двора. А в Портсмуте, у пристани, я пересчитал заново и вышел на сотню с лишним, и не поверил. И правильно не поверил.

Никаких денег у него не было. Ни двенадцати рублей, ни ста двадцати. Ему не пришлось платить ни подьячему, ни вдове, потому что платил тот человек.

Выходит, Ермакову в каком-то смысле даже повезло. Он увидел что-то, чего не должен был. Но тот человек его не убил, а дал свободу.

Спорное, конечно, везение, но всё же лучше, чем гибель.

– Илья, – заговорил я.

– Что?

– Отчего же ты мне в августе про гривенники наврал?

Он опустил голову.

– Стыдно было.

– Чего стыдно?

– Дык вы поймите, вашбродь, – он заговорил быстрее. – Я вам про спину рассказал, а вы меня не выдали. И я решил, что вы про меня подумаете, будто я сам всё сделал. Что я копил, и бежал, и выкручивался. А оно не так. Я ничего не делал. Меня купили и увезли, как вещь.

Он поглядел на меня.

Это объясняло всё, и объясняло лучше всякой хитрости. Пятнадцатилетний мальчишка соврал мне не для того, чтобы обмануть. Он соврал, чтобы не выглядеть купленной вещью перед человеком, который к нему хорошо отнёсся.

– Дурак ты, Илья.

– Не дурак, – сказал он. – Я тогда так думал.

– Теперь про слово, – сказал я. – Кому ты его дал и в чём оно?

– Ему и да. – Ермаков выпрямился. – Слово такое: покуда я молчу, бумаги действуют.

– А ежели заговоришь?

– А ежели заговорю, он их и порушит, – юнга поглядел на меня. – Вашбродь, вы поймите, у него всё в руках. Подьячий его человек, вдова его деньгами живёт. Ежели он захочет, завтра выйдет, что отпускная краденая, а я беглый крепостной с подложными бумагами. И тогда меня вернут. И там уж драть будут не три месяца.

Он помолчал. Я понял, до чего оно всё крепко устроено.

Мальчишку не связали клятвой и не запугали ножом. Ему дали свободу, и держится она на бумагах, а бумаги держатся на живых людях, которых можно попросить и которым можно заплатить. Подьячий жив. Вдова жива. Тот человек жив.

И покуда Илья молчит, всё это работает на него. А как заговорит, всё то же самое разом обернётся против него. Это не угроза. Это устройство.

– Теперь про Аграфену, – сказал я. – Ты ей деньги посылаешь?

– Шлю.

– Свои?

– Дык откуда у меня свои, вашбродь. Я юнга.

– Тогда чьи?

– Его. – Ермаков поглядел мне в глаза. – Он ей платит всякий год. А я только письмо пишу.

– Зачем письмо?

– Затем, что она должна знать, что я живой.

Объяснил он толково. Вдова взяла сорок два рубля и признала чужого мальчишку сыном, и она рискует. Ежели дело вскроется, ей идти под суд.

И покуда ей платят, она молчит. А ежели платить перестанут или ежели она решит, что «сын» помер, она может пойти и повиниться сама, чтобы облегчить себе вину.

– Стало быть, ей всякий год пишут, что я жив, – сказал Ермаков. – И платят, потому она молчит.

– И ты писал ей из Портсмута.

– Не ей.

– А кому?

Юнга помолчал.

– Ему.

– Зачем?

– Затем, чтоб он дозволил вам рассказать.

Я получил ответ на то, что мучило меня с шестнадцатого числа.

– Погоди, – сказал я. – Ты написал ему письмо и отправил с «Николаем». Он должен был получить его, прочесть, написать ответ и отправить обратно.

– Ну.

– Илья, «Николай» ушёл из Портсмута четырнадцатого. Он идёт в Лондон, оттуда в Архангельск. Это месяц туда и месяц обратно.

– Дык я не с ним писал.

– А с кем?

– Я вам не с того конца рассказал, – сказал Ермаков. – Погодите. Я ему написал ещё из Кронштадта. В августе, перед выходом, с последней почтой.

– В августе?

– В августе. Как вы мне спину поглядели и не выдали, я в тот же вечер сел и написал. Что вот, мол, лекарь про меня знает и молчит, и что я его прошу дозволения ему открыться.

– И он ответил?

– Прислал, – Ермаков полез за пазуху. – В Портсмут и ответил, через тамошнего человека.

Он вытащил маленькую бумажку, сложенную вчетверо, замусоленную и мягкую оттого, что её носили на теле.

– Вот.

Я развернул. Там было четыре строки, писанные хорошим почерком, и ни обращения, ни подписи.

«Ежели тот человек тебя не выдал за это время, то и далее не выдаст. Открыться дозволяю во всём, окромя моего имени. Его не называй никому и никогда, иначе пропадёшь ты, а не я. Деньги отосланы, как всегда».

– А свёрток на пристани?

– Дык это я расписку отдавал, – сказал Ермаков. – Что письмо получил. Он велит всякий раз отписываться, чтоб знать, что я живой.

Я положил бумажку на стол и посидел. В эту минуту я испытывал странное.

Всё это время я подозревал этого мальчишку бог знает в чём. Я перебирал воровство, разбой и то, о чём думать не хотел, и я его считал и не сходился, и злился на него за то, что он мне не говорит.

А оказалось, что он всё это время ждал разрешения. Написал в августе, в тот же вечер, как я его не выдал. Ждал полтора месяца. Получил ответ в Портсмуте и пришёл ко мне на другой день после выхода.

– Илья.

– Что?

– Ты в августе написал, что просишь дозволения мне открыться.

– Написал.

– Отчего?

Он поглядел на меня с искренним недоумением.

– Дык вы ж меня лечите.

– И это всё?

– А чего ещё? – Ермаков пожал плечами. – Вы мне спину смотрели и не выдали. Вы мне руку резали. Вы за меня перед комиссией слово сказали, я слышал. Мне, вашбродь, за пятнадцать лет никто ничего доброго не сделал, окромя вас. И я подумал, что нехорошо это, когда человек тебе добро делает, а ты ему врёшь.

– И потому написал?

– Да, потому.

Мы помолчали.

– Теперь последнее, – сказал я, справившись. – Что ты видел?

– Вашбродь, а вам это надо?

– Надо.

– Отчего?

– Оттого, что покуда я не знаю, за что тебя хотели убить, я не знаю, чем это тебе грозит. – Я поглядел на него. – Я тебя лечу и за тебя отвечаю. Мне надо понимать, что может случиться и когда.

Он подумал.

– Ладно, – сказал он. – Только вы после не жалейте, что спросили.

И рассказал. Вышло коротко, потому что рассказывать там было нечего.

Двенадцатилетний мальчишка полез ночью в барский сад за яблоками. Полез вдвоём с другим дворовым, и тот остался внизу.

И, сидя на дереве, он увидел то, что делалось у флигеля. Там был человек. И там была девка из дворни, которую наутро нашли в пруду и объявили, что она сама.

– Она не сама, – сказал Ермаков. – Я видел, вашбродь. Я всё видел, от начала и до конца. Я сидел на яблоне и не шевелился, потому что если бы он меня заметил, он бы и меня туда же.

– А тот, что стоял внизу?

– Он ничего не видел, ему дерево мешало. Он после и не понял, отчего я белый пришёл.

– И ты никому не сказал?

– Одному сказал, – Ермаков опустил голову. – Кухарке сказал, тётке Матрёне. Она меня, считай, и растила.

– И что?

– А через три дня меня в первый раз и выдрали.

Тут он замолчал.

– Матрёна, значит, проговорилась, – сказал я.

– Не проговорилась. Она пошла и спросила у него самого, правда ли это. Дура была, царствие небесное.

– Была?

– Померла через месяц. Простудилась и померла.

Я сидел и молчал. Думал я в эту минуту не про мальчишку. Думал я об арифметике.

Убийство. Свидетель двенадцати лет. И женщина, которая пошла спросить и через месяц простудилась и умерла. И этот свидетель три года живёт на свете только потому, что тот человек рассчитал: убить второго вслед первой будет заметно.

А потом посчитал ещё раз и нашёл выход лучше. Выкупить, выправить бумаги и отправить в кругосветное плавание, из которого возвращается не всякий. И платить вдове раз в год, чтобы бумаги держались. И держать в руках подьячего, чтобы в любой день всё можно было порушить.

Он его не убил. Он его отложил.

– Илья.

– Что?

– Ты понимаешь, что ты мне сейчас рассказал?

– Понимаю.

– Не понимаешь. – Покачал я головой. – Ты мне рассказал про убийство. И теперь я тоже свидетель, только я свидетель с чужих слов, а это в суде не стоит ничего.

Ермаков поглядел на меня.

– Дык я потому и спрашивал дозволения, – сказал он. – Ежели бы я вам без спросу сказал, я бы уже пропал.

– Как пропал?

– А так. Он бы узнал и порушил бумаги, а меня бы забрали. А вы бы остались с тем, что вам мальчишка чего-то наговорил.

Я поглядел на него иначе. Три месяца я считал этого мальчишку ребёнком, которого надо беречь.

А он в двенадцать лет видел, как убивают. В пятнадцать выторговал себе право говорить – письмом, отправленным за полтора месяца до разговора. И только что объяснил мне, отчего он не мог мне рассказать раньше, и объяснил разумнее, чем объяснил бы иной взрослый.

– Илья, а ты чего от меня хочешь?

Он подумал.

– Ничего, – сказал он. – Я вам рассказал, чтоб вы знали, за что взялись.

Я хотел сказать ему что-нибудь. А сказать было нечего, и я налил ему воды и подождал, пока выпьет. – Тогда слушай, что будет дальше.

– Слушаю.

– Первое: я никому не скажу ни слова. Ни капитану, ни штаб-лекарю, никому.

– Спасибо.

– Не благодари. Я не для тебя, – я поглядел на него. – Я молчу оттого, что рассказать сейчас значит тебя погубить, а пользы никакой. Второе: ты мне будешь показывать всякую бумагу, какая от него придёт. Не читать, а показывать.

– Зачем?

– Затем, что почерк и слова говорят про человека больше, чем он думает. Я по этой записке уже кое-что понял.

Ермаков насторожился.

– Что поняли?

– Что он не барин, – сказал я.

– Отчего?

– Оттого, что барин так не пишет. – Я взял бумажку и повернул к свету. – Гляди. Почерк ровный, буквы одинаковые, строки не пляшут. Так пишет человек, который пишет всякий день и помногу. Барин пишет размашисто и криво, потому что ему писать некогда и незачем. И вот ещё: тут нет ни одного лишнего слова. Четыре строки, и в них всё: дозволение, условие, угроза и деньги. Так пишут люди, привыкшие составлять бумаги.

Ермаков смотрел на бумажку.

– Приказный?

– Может, приказный. А может, управляющий, или стряпчий, или человек при должности. – Я переписал эти четыре строки к себе в тетрадь, слово в слово, и вернул ему бумажку. – Илья, а кто тебе эту бумажку отдал?

– Дык человек. Подошёл на пристани, спросил Ермакова с «Камчатки», отдал и ушёл.

– Русский?

– Русский.

Я помолчал.

– Тогда я, может, и соврал сейчас.

– Как соврал?

– А так. Приказный пишет ровно, это верно. Только у приказного нет своего человека в английском порту, который знает, на каком шлюпе искать юнгу и в какой день, – я поглядел на записку. – Он или служит там, где такие люди есть, или сам из таких. И третье, Илья. Самое главное.

– Что?

– Ежели с тобой что-нибудь случится, ты приходи ко мне немедля. Не думай и не решай сам. Приходи.

– Дык что со мной случится посреди океана?

– Ничего, – сказал я. – Океан – это самое безопасное место, какое у тебя было за три года.

Он подумал и вдруг усмехнулся.

– И правда.

– Вот и радуйся. У нас впереди сорок дней воды, и на эти сорок дней он до тебя не дотянется.

Ермаков ушёл, а я остался сидеть. И понял, что решать мне пока нечего.

Что бы я ни надумал, сделать я ничего не могу. Свидетеля у меня нет, имени я не знаю, до России три года. Зато я теперь знаю, за что отвечаю.

Всё это время я таскал на себе эту тяжесть вслепую и не знал, чем она обернётся. А нынче она обрела вид, хоть и скверный, зато понятный.

Мальчишка не вор и не разбойник. Он свидетель, которого купили и отложили. И моё дело нынче простое. Довезти его живым

* * *

К вечеру двадцать третьего мы вышли из пролива. В проливе меня со всех сторон обжимала земля. Справа Англия, слева Франция, и куда ни повернись, до берега полдня ходу. Волна там короткая, и корабль на ней трясёт, зато настоящей качки нет.

А за проливом начинается Бискайский залив. Я в первый раз в этой жизни увидел, что такое океан.

Волна переменилась к ночи. Она стала не выше. Она стала длиннее. В Балтике волна короткая. Она бежит часто, шлюп на ней подскакивает и дёргается: от этого мутит, от этого всё ползёт по палубе. А тут волна пошла такая, что от гребня до гребня сажен пятьдесят.

Шлюп поднимался на неё медленно. Поднимался, поднимался – и вот я уже наверху, и с гребня видно далеко, а после начиналось долгое, тягучее опускание, от которого нутро отставало от тела. И так раз за разом, не переставая.

– Атлантическая зыбь, – сказал мне Врангель, поднявшийся на палубу. – Она сюда идёт от самой Америки.

– Отчего Бискай так славится? – спросил я.

Барон облокотился о планширь.

– По трём причинам, – Врангель показал на юго-восток. – Первое. Тут дно подымается к берегу. Волна идёт с океана по глубокой воде спокойно, а как выйдет на мелководье, так и встаёт на дыбы. Оттого у французского берега и бьёт.

– А под нами?

– А под нами покуда без дна.

– И что, она как в Каттегате?

– Хуже. В Каттегате она короткая и злая, а тут длинная и высокая, и оттого она не бьёт, а подымает и роняет. Второе. Ветер западный. Прижмёт к французскому берегу – и деваться некуда.

– А третье?

– А третье то, что тут всегда так, – сказал Врангель. – Не в шторм, а всегда. У Горна ты знаешь, что будет тяжело. А в Бискае тяжело и в хорошую погоду.

Кругом не было ничего. И это оказалось хуже, чем я думал.

В Балтике идёшь и знаешь, что берег в дне пути. В Ла-Манше его видно. А тут вода лежала до горизонта во все стороны, и под килем у нас было, как сказал Литке, сажен пятьсот глубины. Полверсты воды под ногами.

И ещё сорок дней такого.

* * *

Утром двадцать четвёртого лазарет наполнился. Ожидал я этого и питьё заготовил с вечера. А размаху всё-таки удивился.

Пришло шестнадцать человек. И, что меня удивило больше всего, пришли не одни новички.

Первым явился Наумшин. Марсовый с двенадцатилетней службой, обошедший на «Диане» полсвета, стоял передо мной зелёный и злой.

– Господин подлекарь.

– Елизар. Ты чего?

– Дык мутит, – сказал он с отвращением к самому себе. – Второй час.

– Тебя? Двенадцать лет служишь.

– Двенадцать, – Наумшин сел на сундук. – И всякий раз одно и то же. Как со стоянки выйдем, так двое суток маюсь.

– Всякий раз?

– Всякий, – он поглядел на меня исподлобья. – Вы, вашбродь, не думайте, что я хвораю. Я работать могу. Просто мутит.

Дальше они пошли один за другим, и картина сложилась. Двенадцать дней мы простояли в Портсмуте. Всё это время шлюп стоял на якоре, его качало тихо и однообразно, и люди привыкли к такой качке. А привычка к качке, которую они нарабатывали три недели по дороге, за эти двенадцать дней сошла наполовину.

Теперь мы вышли, и волна пошла другая, атлантическая, какой они не знали вовсе. И заново замутило всех.

– Владимир Гаврилович, – сказал я Скородумову. – Вас как?

– Да мне-то что сделается, – фельдшер пожал плечами. – А вот в глазах со вчерашнего плывёт. У нас на «Диане» это у всякого второго было, покуда не обвыкнутся.

К полудню я перестал считать. Человек, которого мутит, не работает. А работать надо, потому что мы в океане и снасти сами себя не потянут.

Я поступил иначе, чем в августе. Тогда я укладывал их и поил. А нынче я стал делать иначе, потому что понял одну вещь.

Те, кто проходил это в сентябре, знают, что делать. Они пережили, отлежались и встали, и всякий помнит, что ему помогало. Так что я собрал всех вместе.

Позвал в лазарет тех, кто маялся сильнее прочих, и позвал заодно Наумшина, Митрия и Дроздова, которые прошли это в сентябре.

– Слушайте меня. Тут вас шестнадцать, а меня одного на шестнадцать не хватит.

– И что делать? – спросил кто-то.

– А делать то, что делали в сентябре, – я оглядел их. – Елизар, ты как в тот раз выкарабкался?

Наумшин подумал.

– Дык наверх лез. Внизу хуже.

– Верно. Наверх и глазами в горизонт. Ещё?

– Сухарь грыз, – сказал Митрий. – Мокрое не лезет, а сухарь идёт.

– Верно. Дальше?

– Работать, – сказал Дроздов неожиданно. – Как за дело возьмёшься, оно и отпускает.

Пошло то, ради чего я всё это затеял. Они стали рассказывать друг другу. Не я им, а они.

Один сказал, что помогает лечь вдоль корабля, а поперёк хуже. Другой, что нельзя глядеть на снасти, потому что они ходят. Третий, что надо пить понемногу и часто, а не сразу кружку. Я сидел и записывал, потому что половина этого была верна, а четверти я не знал.

– Слушайте сюда, – сказал я под конец. – Правило одно. Ежели вас мутит – вы работаете и глядите вдаль. Ежели рвёт больше суток и вы не удерживаете воду, идёте ко мне, и это не блажь, а по правилам, которые вам читали.

– А ежели просто худо?

– А ежели просто худо, терпите два дня. На третий день отпустит.

Наумшин задержался последним.

– Вашбродь.

– Что, Елизар?

– Ловко вы это.

– Что ловко?

– Дык вы им ничего не сказали, – он поглядел на меня. – Они сами всё сказали.

– И что?

– А то, что своему они верят. – Марсовый пожал плечами. – Ежели бы вы им это велели, они бы половину не сделали. А как Митька сказал, что сухарь помогает, они все за сухарями пошли. Только вы им лишнего не показывайте. А то они решат, что сами всё знают, и ходить к вам перестанут.

Он двинулся к трапу. Я поглядел ему вслед. Умный он всё-таки человек, этот Наумшин.

* * *

К вечеру двадцать четвёртого лазарет опустел. Из шестнадцати осталось четверо, и все четверо были из последнего набора, и им было по-настоящему худо. Я их уложил, напоил своим питьём с солью и патокой и велел Прошке сидеть при них.

Прошка поправлялся. За четыре дня на облегчённой службе и при регулярном питании он порозовел, пульс у него установился на семидесяти с небольшим, и это меня радовало отдельно.

– Андрей Ильич, а вас-то не мутит? – спросил он.

– Не мутит.

– Дык отчего?

– Оттого, что я это уже прошёл в августе и тело моё помнит. – Я поглядел на него. – А тебя?

– Дык и меня не мутит. – Прошка почесал в затылке. – Я думал, будет, а не берёт.

Тут я вспомнил ещё кое-что.

– Прохор. Я тебя давно спросить хотел.

– Чего, вашбродь?

– Ты воды боишься.

Он сразу перестал чесать в затылке.

– Дык боюсь.

– А в Портсмуте на берег ходил. Сколько раз?

– Восемь, – сказал он не думая, и по тому, как быстро сказал, я понял, что он их считал.

– В шлюпке?

– В шлюпке.

– И как?

Прошка помолчал.

– Дык я не гляжу, – сказал он наконец. – Сяду на банку, руки под себя – и гляжу в дно шлюпки. Там доски. Я доски и считаю, покуда не пристанем.

– А назад?

– И назад так же.

Я поглядел на него. Восемь раз туда и восемь обратно – и всякий раз он садился на банку и считал доски.

– Отчего не отказался?

– Дык кому откажешь-то? – он поглядел на меня с удивлением. – Пётр Севастьянович велит, я иду. Он же не спрашивает, боюсь я аль нет.

– А ежели бы я велел?

– И вам бы тоже пошёл, – сказал Прошка. – Вам бы даже сказал, что боюсь.

* * *

В десятом часу я собрался ложиться. День вышел длинный. Утром – Ермаков со своей правдой, днём – шестнадцать человек, вечером – журнал и записи.

Я разделся и сел на койку, и в эту минуту стукнули в переборку.

– Кто?

– Дык я, вашбродь.

Прошка просунул голову.

– Там к вам пришли.

– Кто?

– Из плотницкой артели. Никанор Иваныч привёл.

* * *

Я вышел. У трапа стояли двое.

Качанов, плотник, и с ним – человек, которого я знал в лицо, а имени не помнил. Лет сорока пяти, сутулый – из тех, кто на корабле делает своё дело и на глаза не попадается.

Стоял он странно: слегка согнувшись вперёд и расставив ноги, переминался, и лицо у него было такое, какого я на этом корабле не видел ни у кого.

– Никанор Иваныч, что?

– Дык вот. – Качанов подтолкнул его вперёд. – Он к вам не шёл, а я его силком привёл. Теперь ещё и за фельдшера подрабатываю, как будто дел своих мало.

– Отчего не шёл?

– Дык стыдно ему.

Я поглядел на человека внимательнее: лоб мокрый, дышит часто и мелко. Стоит, не разгибаясь, и одну руку держит на животе чуть ниже пупа.

И вот тут у меня внутри всё подобралось.

– Как звать?

– Ефрем, – выговорил он.

– Ефрем, ты когда мочился в последний раз?

Он поглядел на меня с ужасом, оттого что я спросил это прямо и вслух.

– Дык… – Он сглотнул. – Со вчерашнего.

– С какого часу вчерашнего?

– С обеда.

– Позывы есть?

– Есть, – сказал Ефрем и вдруг задохнулся. – Есть, вашбродь. Всё время есть. Я хожу и не могу.

Сутки с лишним. Пузырь у него сейчас стоит над лобком, как налитая склянка, и растягивается с каждым часом. Ещё немного – и почки начнут отказывать, а если пузырь лопнет, моча уйдёт в брюшную полость, и я его уже ничем не спасу.

Значит, катетер. Нынче же, при свече, на качке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю