Текст книги "Внуки красного атамана"
Автор книги: Алексей Коркищенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Стрекотали кинокамеры, щелкал фотоаппарат, и что-то поспешно записывал в блокнот переводчик.
С высоты своей последней трибуны оглядел Тимофей Петрович людей, сидевших за столом. Встретился взглядом с Ригорашевым, кивнул, улыбнулся. Налево посмотрел, во двор Чумонина, где толпился народ. Егор жестом показал: "Все в порядке! – и руку сжал в кулак. Табунщиков кивал густо поседевшей головой, встречаясь глазами со своими колхозниками, улыбался ласково и грустно.
Штурмбанфюрер Трюбе вдруг встал, подняв бокал, – в это время его должен был заснять на фоне виселицы кинооператор, стоявший на крыльце, и вначале по-немецки, затем по-русски сказал, явно рисуясь перед камерой:
– Хёронить кёльхоз – хёронить председатель, коммунист, вор! Гип, гип!..
Тимофей Петрович сам надел петлю, не ожидая, пока это сделают солдаты.
Встали женщины и старики вместе с Ригорашевым, подняли стаканы, кто с брагой, кто с самогоном.
– Прощайте, товарищи, прощайте, родные! Не журитесь... – произнес Табунщиков уже с петлей на шее. – Правда на нашей стороне. И правда и сила... Да здравствует Родина! Да здравствует Советская власть!.. Победа будет...
Комендант взмахнул рукой, солдаты выдернули табурет из-под ног Тимофея Петровича. Последние слова он договаривал сквозь петлю, хрипя.
Кто-то резко, коротко вскрикнул во дворе Чумонина и умолк. И от этого тишина стала еще глубже, еще страшнее...
Выпили старики в молчании, выпили женщины, как просил Тимофей Петрович, по полному стакану на помин его души. И не успели они еще поставить пустые чарки на стол, как откуда-то донесся звук кавалерийской трубы. Это блажной Федя играл "атаку".
Трюбе с улыбкой что-то проговорил своему помощнику, дал знак кинооператорам приготовиться к съемке. И тут могучий рев потряс округу, затем раздался тяжелый топот, треск забора, и во двор из-за сарая вылетел разъяренный бугай Чепура. Федя сидел на загривке, держа перед его бешеными глазами красную тряпку, привязанную к палке. Чепура несся, как паровоз. Солдаты из охраны брызнули от него во все стороны.
– Накажи их, Чепура! – закричал Федя, направляя бугая на торцовый стол, где сидели немецкие офицеры и полицмейстер с атаманом.
С опозданием поняв, чем ему это грозит, комендант закричал растерявшейся охране:
– Фойер! Фойер!
Все четверо проворно выпрыгнули из-за торцового стола, при этом Трюбе свалил переводчика, покатился через него кубарем.
Чепура с ходу взял на рога тяжелый стол и с поражающей силой метнул его на замешкавшегося переводчика; бутылки, миски, закуска и бокалы веером разлетелись вокруг. Скатерть с бахромами, которой был закрыт стол, осталась на рогах бугая, закрыв ему голову; он крутнулся, и тут охранники ударили из автоматов. Федю пулями смахнуло со спины бугая, и он даже не вскрикнул от боли, не успел... А Чепура еще кружился, ревя и разбрасывая столы, растаптывая их, а по нему били в упор очередями. Он наконец упал в развалинах застолья, среди битой посуды и растоптанной еды. Испуская дух, промычал жалобно, протяжно, как телок.
Люди стояли молча, оцепенело, сбившись в кучки во дворах. Было слышно, как, тихо прострекотав, смолкла кинокамера у невозмутимого, старательно работавшего старшего оператора.
– О, это быль колоссаль! – отряхивая свой испачканный мундир, пробормотал штурмбанфюрер Трюбе. За его спиной прятался бледный, с растрепанной прической гестаповец. Переводчик сидел на земле у крыльца, охая и постанывая.
Гитлеровцы тут же уехали из станицы. Чуть позже убрался и Кузякин со своими прихлебателями, сказав на прощание Ригорашеву, что комендант разрешает снять труп с виселицы лишь с наступлением сумерек.
Наутро автофургоны с эсэсовцами и конные полицаи снова появились в станице Ольховской. Рассредоточившись на улицах, по выгону, они разгоняли людей, собиравшихся на похороны Табунщикова и Феди. Станичники украдкой, огородами и садами, пробирались к ним отдать последний поклон.
Немецкий офицер, начальник гарнизонной команды, разрешил сопровождать их на кладбище лишь близким родственникам.
Гроб с телом Табунщикова везли через станицу на телеге. И только у ворот кладбища его взяли на плечи и понесли к могиле Витютя, Беклемищев, Егор, Гриня и два Ивана – Свереда и Колещатый.
Женщины оплакали Тимофея Петровича. Мужчины опустили на веревках гроб с его телом в могилу. Застучали комья земли о крышку гроба.
Васютка держался стойко Егору было больно видеть, как он мучился, стараясь удержаться от рыданий, от крика: его лицо, залитое слезами, ломалось от невыносимой душевной боли и страшного горя. Егор обнял братанчика, жалея его, и тогда не выдержали оба: заплакали навзрыд, высказывая последние прощальные слова любимому человеку.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
Несколько дней спустя стал собираться обоз в Шахты: станичники ехали на базар с продуктами – поменять их на обувь и одежду, на спички и мыло, на разную хозяйственную мелочь. Этим же обозом атаман Ригорашев распорядился доставить товары для артельного ларька, где продолжали торговать Варакушин с Климковым. Сопровождать обоз атаман послал Тадыкина и Рыжака. Тадыкину поручалось также забрать у Варакушина приторгованные деньги и купить на них кое-что для хозяйства.
Егор обратился к Ригорашеву с просьбой разрешить ему поехать с обозом в Шахты:
– Родичей проведать надо бы, Алексей Арсентьевич, да харчей им подбросить, а то, небось, голодуют там. Ригорашев пригляделся к нему:
– Алексееич, а нету ли у тебя тайной мысли, едучи туда?.. Знаю, жалко тебе своего крестного, Тимофея Петровича. И всем нам жалко его... Все о нем скорбим... Но, смотри, ничего не делай против Варакушина. Упаси бог тебя от этого!.. А то, если твои намерения обнаружатся, мы многих своих недосчитаемся. Придет время – он свое получит. Не уйдет от расплаты.
Егор медлил с ответом. Не знал, что сказать Ригорашеву. Стоял, опустив голову.
– Я ведь ни за кого не могу крепко поручиться: ни за Тадыкина, ни за Рыжака – могут выдать, донести... Ну, что же ты молчишь?
Подняв голову, Егор твердо посмотрел ему в глаза:
– Я его не трону, Алексей Арсентьевич. Я – не трону... Сказал так и тут же подумал: "Сейчас он спросит: а кто тронет?"
Нет, Ригорашев больше ни о чем не спросил, лишь с укором покачал головой: понять можно было – не понравился ему Егоров ответ.
– Ладно, поезжай, Алексеич. Думай хорошенько обо всем... Привет передай Назару Михайловичу. И не задерживайся там – тотчас с обозом возвращайся.
Обоз должен был отправиться в Шахты на рассвете. Накануне друзья принесли ему сумку с гранатами и запалами.
– Закидай Варакушу-гадюку гранатами! Так его расколошмать, чтоб ничего не осталось! – жарко шептал Васютка Егору.
Он пригреб друзей к себе, увлек за сарай.
– Вы что ж, братцы, хотите, чтобы я взял гранаты с собой в город? Так? И чтобы потом фрицы нашли их при обыске где-нибудь на разъезде и повесили меня на первом же дереве? Этого вы хотите?
– Нет-нет! Мы этого не хотим! – воскликнул Митенька.
– А где же я их спрячу, интересно знать?!
– В мешок с пшеницей или с семечками сунь гранаты... А может, в сено, на дно брички? – сказал Васютка.
– Они же могут все перерыть и перещупать – как же вы этого не понимаете! И, главное, я не один еду... А они, если найдут оружие, могут всех перестрелять. Разве я могу рисковать жизнью других людей?.. Твоя мать тоже едет, Митенька?
– Едет, – ответил Митенька.
– Вот то-то и оно-то! Вы не сомневайтесь, я что-нибудь придумаю. Придумаю такое, что комар носа не подточит. Не жить ему, подлюге!.. А гранаты отнесите в атаманский сад, спрячьте там. И никакого оружия дома не держите!
Егор проводил их, постоял у калитки. И тревожно отчего-то стало на душе. Может быть, оттого, что с долины повеяло запахом созревающего камыша, отволгшего в ночной прохладе. Память сразу же перебросила его в прошлое, в то давно прошедшее время – таким казалось оно теперь, когда были живы Степа Евтюхов и Темка Табунщиков и рядом были дед, Миня и агроном Уманский. И не было на родной земле фашистов.
Несколько раз немецкие патрули останавливали их небольшой, в пять подвод, обоз на перекрестках дорог и разъездах. Переворачивали все в ящиках бричек, перещупывали мешки, проверяли документы; на этот случай атаман выдал всем аусвайс – удостоверение личности. На городской базар станичники попали на следующий день утром.
Авдотья, жена Варакушина, высокая, худая женщина, спрыгнула с подводы, не ожидая, пока она остановится, и побежала к ларьку, из которого уже выходил Варакушин, раскабаневший, с самодовольной ухмылкой на сытом, кувшинной формы, лице. Видел Егор, Авдотья что-то быстро говорила Варакушину, конечно, посвящала в станичные дела, и у того быстро бледнело лицо, меняя выражение, опадало, как переигравшее тесто. Видно, сообщила ему о казни Табунщикова и о том, что тот сказал о Варакушине перед смертью.
Варакушин, как-то растерянно оскалясь, повел взглядом по станичникам, выгружавшим свои оклунки из подвод, – никто не поздоровался с ним, от него отводили глаза, как от падали, – и вдруг он дернулся, наткнувшись на открытый, ненавидящий, режущий взгляд Егора, и торопливо, словно убегал, нырнул в ларек.
"Ага, боишься! – думал Егор. – Дрожи-дрожи, проклятый, жди своего последнего часа! За бумажки продал фашистам ты нашего лучшего станичника и уже смердишь, как шелудивый пес, – все от тебя отворачиваются".
С Егоровой подводы сгрузили мешки с луком и пшеном, и он, как и было уговорено с Тадыкиным, поехал к своей родне, жившей в поселке за железнодорожной линией. Город был разбит, наполовину сожжен. Проехал Егор мимо разрушенного вокзала, миновал школу-семилетку, от которой остались лишь две стены. Ее разбомбили еще в прошлом году зимой, и Санька не успел окончить даже шестой класс.
Егор завернул лошадей на знакомую улицу и ахнул; она выглядела, как щербатый– рот старухи: большая часть хат была сожжена, разбита бомбами и снарядами. Дорога перед двором дяди Назара была разворочена глубокой воронкой, забор повален, присыпан землей, хата перекосилась; она стояла без окон и дверей, и в ней никто не жил. Сердце у Егора зашлось, он остановил лошадей. Некоторое время сидел в бричке, не зная, что делать. Нигде не видно было людей. Поглядел на уцелевшую хатенку напротив, хотел слезть с брички, пойти к ней – там, кажется, жили люди, – как услышал встревоженный голос мальчишки из-за глухого забора, недавно сбитого из разномастных досок:
– Эй, Ёрка! Заворачивай в наш двор. Быстро! Не раздумывая, Егор стегнул по лошадям, и те с ходу залетели в ворота, которые незамедлительно распахнул парнишка лет тринадцати. Егор узнал его: это был Петька Иванцов, Санькин дружок.
– В чем дело? – спросил Егор, волнуясь. – Где наши? Они живы?
Старательно закрыв ворота, Петька подошел ближе и сказал, как прострочил:
– Тут недалеко полицай Ухан живет. Гад такой – убить мало! Если увидит кого из Санькиной родни – загребет, фрицам продаст. Давай езжай прямиком в сад, в гущину, коней и бричку прячь, а я сбегаю в одно место...
Егор схватил Петьку за руку.
– Стой!.. Скажи все-таки: где наши?
– Да я зараз Саньку покличу, он тебе все расскажет. Петька крутнулся – и только пятки его засверкали в пожелтевших зарослях бурьяна на одичавшем огороде.
Егор проехал в запущенный сад, распряг лошадей, подложил им сена и стал бродить по саду туда-сюда, не в состоянии унять все возраставшую тревогу. Санька вдруг вынырнул из зарослей дички в мятом, свободном, не по его росту, дорогом костюме, худой, вымученный какой-то, с обострившимися скулами.
– Братушка!.. Ёра! – выдохнул он. Глаза его сверкнули от вскипевших слез, он судорожно вцепился в плечи Егора и как-то взрывчатo заплакал.
– Скажи, Саня, что случилось?. Ты скажи... – Егор ласково охватил ладонями его лицо, повернул к себе.
– Я расскажу... Сейчас расскажу... – вырывалось у Саньки. – Никого у меня больше нету, братушка!.. Никого больше не осталось... Никого!
Горло у Егора свело так, что едва смог выговорить:
– Потом, Саня... Потом расскажешь.. Успокойся... – и, желая отвлечь его как-то, добавил: – Вы поешьте, хлопцы. Голодные, небось Я харчей привез... Хлеба, мяса...
Худенький, проворный Петька, словно ласка, скользнул в ящик брички, разворотил сено, которым были закрыты оклунки. воскликнул обрадованно:
– Саня, глянь, сколько тут шамовки!. Теперь живем!
– Нет-нет, я есть сейчас не буду... Я расскажу... Они забрались в ящик брички, на сено, и Санька стал вспоминать:
– Добрался я от Феклуши домой благополучно. А Петька вернулся к своей бабушке недели через две – драпанул он из немецкого эшелона в Ростове. Хотели его отправить в Германию на каторжные работы... Ну, не буду я рассказывать, как встретили меня отец и мать...
Санька запнулся, прерывисто вздохнул, помолчал некоторое время и только потом продолжил:
– Ну, вернулся я домой и заделался огородником. Мы очень дорожили своим огородом, потому что у нас никакого запаса харчей на зиму не было. Магазины стояли закрытые, каждый добывал себе пищу как только мог. Мы о отцом почти все время жили на огороде. И мать часто туда приходила. Наш огород находился знаешь где? Около тупиковой ветки железной дороги, той, которая ведет к шахте "Нежданной". До него отсюда километров семь. Туда пешкодралом топать и топать, а если с тачкой тащиться – радости совсем мало.
Но я несколько дней возил овощи на лошади. Откуда лошадь у меня появилась?.. Дело было так. Иду я через наш городской парк и вижу: мамалыжник, румынский солдат то есть, пасет лошадей. Разозлил же меня этот мамалыжник пасти лошадей на цветочных клумбах!.. И еще я подумал: хорошо бы иметь лошадь. Отец, сами знаете, был человек больной – не помощник мне таскать тачку с овощами за семь километров... В общем, решил я лошадь увести.
Румын лежит под кустом и читает газету, а я подкрадываюсь и ласково подманиваю крайнюю лошадь: "Кось-кось, красивая, хорошая.."
Лошадь, видно, паша была, понимала по-русски. Она сразу же пошла за мной и ни разу не оглянулась на мамалыжника, он, наверное, здорово ей надоел своими румынскими приказами.
Отцу я сказал, что лошадь приблудная, мол, и паслась в парке.
Он не поверил.
– Чтоб мне провалиться на этом месте, если вру! – поклялся я. – Она сама пошла за мной... Это наша, советская, лошадь. Вот поговори с ней сам, она по-русски понимает.
С лошадью отец разговаривать не стал, но согласился оставить дома.
Сшили мы из парусины шлею и постромки и стали ездить на огород. Умная лошадь была, все понимала. Жаль, отняли ее у нас. Вот как это случилось.
Поехали мы копать картошку: я, мать и отец. Ну, распрягли лошадь, пустили ее попастись в лесополосу и стали работать. Слышим, тарахтит мотоцикл. Мать испугалась, толкает меня.
– Прячься, Саня, скорей, немцы едут!
– Не буду прятаться! – сказал я. – Не боюсь я их. Они, гады, заехали мотоциклом прямо на бахчу. Их трое было. Двое, пьяные, хохотали как ненормальные, что-то кричали, а третий, который сидел за рулем, вроде бы нормальный был, молчал. Тот, длинный, с рыжими, как у нашей собаки, бакенбардами, спрыгнул с мотоцикла и стал бить арбузы ногами. Разобьет, выдерет середину-баранчик и лопает, давится.
Мы стоим у шалаша, молчим, а потом я не выдержал, закричал на него:
– Ты что делаешь, индюк рыжий?! Скотина безрогая!.. Мать схватила меня, к себе прижала, рот мне прикрыла, зашептала:
– Молчи, Саня, молчи!.. Нехай он подавится ими.
– Вас ду закт, кляйне швайне[15]? – спросил рыжий. Я немецкий учил в школе, кое-что понимал, но не стал ему разъяснять, что было сказано, а он ухмылялся, чавкал и говорил:
– Их ферштейн нихт! У-у, вассермелоне, зо ви цукер! Зер гут[16]!
Потом он стал кидать в люльку самые крупные арбузы, а толстый фриц высыпал туда картошку, которую мы накопали.
Мать стала тихо причитать:
– Чтоб вам холера животы порвала!.. Чтоб для вас белый свет черным стал!
А отец сначала пытался поговорить с ними культурно:
– Пан сольдат, нельзя так... Побойтесь бога! У меня семья, дети. Я больной человек...
Но фрицы не обращали на него внимания. А когда рыжий залез в шалаш и забрал последнюю булку хлеба и кусок сала, отец рассердился так, что себя не помнил, стал ругаться:
– Эх ты, зеленая жаба! Кусочник! Не понимаешь, бандюга, человеческого языка!..
И тут рыжий фриц вызверился:
– Их аллес ферштейн! Я все понимайт!
И он сильно ударил отца кулаком в лицо. Мать закричала, а я вырвался из ее рук и бросился на рыжего. Он ткнул меня ногой в живот, и я упал под шалаш. Потом оба фрица, рыжий и толстый, били отца, а тот, третий, сидел за рулем мотоцикла и молчал.
От страшной боли в животе я не мог подняться на ноги и помочь отцу, только говорил:
– Не трожьте батю, гады!..
Потом рыжий снял автомат с шеи и навел на отца. – Капут, коммунист!
– Не надо! Не стреляйте! – крикнула мать и прикрыла собой отца.
Тот, третий, который сидел на мотоцикле, что-то громко сказал рыжему, я не разобрал, что именно, и этот рыжий, с собачьими бакенбардами, заругался по-русски и по-немецки, сел верхом на мотоцикл, а толстый повалился в люльку и они уехали.
Воды немного оставалось в бачке, мать смыла кровь с головы отца. Он пришел в себя, прислонился к шалашу. Смотрел куда-то в сторону, и глаза у него были такие несчастные, такие жалкие...
Я взял бачок и сказал матери:
– Мама, я сбегаю к колодцу, воды принесу. Она не хотела меня отпускать, уговаривала:
– Не ходи, нарвешься на немчуру, пристрелят тебя. Но я ей сказал, чтоб она не боялась, мол, незаметно прошмыгну по балке. И побежал.
Только я вернулся с водой, как, откуда ни возьмись, катит на велосипеде полицай Ухан. Этот фашистский лизоблюд, чтоб ты, Ёра, знал, живет на нашей улице. Он, гад, еще живет! Пока живет... Ухан – спекулянт, вор, в тюрьме сидел. Морда нахальная, сытая... Ну, поворачивает он к шалашу; вылупляется на отца:
– Ты кто такой? Что тут делаешь?
– А ты будто бы не знаешь, – презрительно сказал отец. – Мы, кажись, знакомы. Глаза есть, видишь – картошку копаем на своем огороде.
– Ну ты, советский передовик!.. Не очень-то раздувайся, а то через лоб огрею! – Полицай помахал плёткой. – Мало тебе кто-то морду раскровянил?
– Это лошадь ударила, – спокойно сказал отец. Полицай посмотрел на лошадь – она в лесополосе стояла.
– Мне такая лошадь нравится. Знает, кого брыкать. А откуда ты взял такую умную лошадь?
– Приблудилась она, в лесополосе бродила...
– Приблудная? Смотри, я с тобой еще покалякаю. Чтоб сегодня же привел лошадь ко мне во двор. Ясно тебе?
– Приведу, когда овощи перевезу, – ответил отец.
– Чтоб сегодня же была у меня, чуешь?!. А то смотри! – пригрозил Ухан и влез на велосипед.
Отец плюнул ему вслед:
– Шкура вонючая!.. Ничего, допрыгаешься.
А вечером отец отвел лошадь во двор полицая. И через несколько дней узнали мы: румыны отлупили того полицая до полусмерти. Они-то, небось, думали, что это он увел у них лошадь...
Ну, а потом Ухан стал вместе с эсэсовцами ходить по дворам нашего поселка и призывать шахтеров идти работать на шахты – добывать уголек для фашистской Германии.
И к нам привел Ухан эсэсовцев.
– Ты чего к нам пришел? – сказал ему отец. – Зачем их привел? Тебе же известно – я больной, работать в шахте не могу.
– Думаешь, они тебя на курорты пошлют, как было? – хихикнул Ухан. – Это ты больным считался при Советской власти, а при немецкой – ты здоров, как бык, и будешь, передовик, горбить на великую Германию как миленький.
– Нет, Ухан, от меня Гитлеру уголька не будет! Зря ты стараешься, зря выслуживаешься, – сказал отец.
Отвезли отца и его товарищей, которые тоже отказались добывать уголь, в гестапо. Пытали их там, мучили несколько дней, но они не поддались... И тогда их страшно казнили... Сбросили в ствол шахты имени Красина... Фашисты бросают туда всех наших шахтеров, кто отказывается работать на Гитлера... Мы с Петькой видели, как сбрасывали наших...
А потом забрали маму и Надю... Их вместе с другими женщинами и детьми угнали в Германию...
Я успел смыться. Ищут меня. Ухан хочет, чтобы и меня угнали в Германию, рабом сделали. Только дулю ему с маком! Я ушел в подполье... Такая вот у нас жизнь, братуха. А какая у вас?
– Да и у нас много такого-всякого, – ответил Егор. – Если говорить с конца, то недавно фашисты повесили моего крестного...
– Темку Табунщикова? Нашего родича?!
– Да. Его. Нашего председателя. Казнили в станице, на глазах у всех колхозников.
– Такого человека!.. Я его уважал, как отца. Как же он им в руки попал?
Начал Егор рассказ с того, как Васютка был схвачен Ненашковыми в плен, довел его до казни Тимофея Петровича.
Мужественное поведение Васютки в плену у Ненашковых и Тимофея Петровича перед смертью особенно поразило Саньку и Петьку.
– Вот они какие, мои родичи! – проговорил Санька. – Так где он теперь, этот Варакуша? Тут у нас на базаре торгует, говоришь?
– Да, а что? – спросил Егор.
– Да ничего. Ваш обоз сегодня возвращается в станицу?
– Сегодня. Как только расторгуются станичники, скупятся, так и марш-марш домой. – Егор понимал, куда клонит братан. – Я тоже с обозом возвращаюсь. Такой приказ дал мне Ригорашев.
– Понятное дело, тебе нельзя тут оставаться. Ты на примете. И все наши там, в станице, на примете... Слушай, братуха, я ведь помню этого Варакушу. Он и до войны тут торговал. Мы с отцом не раз в его ларек заходили – бабаня нам всякие посылки из станицы через него передавала... Слушай, я же его видел совсем недавно, на нашем базаре! Он в том же самом ларьке торгует. Верно?
– Да, в том же самом, нашем, станичном ларьке.
– Ну ладно! Мы сейчас пошамаем, и я с Петькой прошмыгну на базар, присмотрюсь к этому дешевому потроху.
– Ты что задумал, Саня? – Догадывался Егор, что задумывал братан, он к тому ведь и речь вел, однако вдруг подумал: "Ох, зря рассказал ему про Варакушу – вон какая неукротимая ненависть появилась в его темных глазах! Влипнет он, рисковый парень, в опасную историю". – Брось, братан! Ничего не затевай, слышишь?.. Варакуша свое получит – придет час. Поехали со мной в станицу.
Санька зубы сцепил, аж скрипнули, и хищным, злым стало его худое, конопатое лицо. Он заговорил сдержанно, но ломкий голос его звенел и вибрировал, как натягиваемая струна:
– Не-ет, бра-ату-ха, не поеду я в станицу. И не уговаривай. У тебя там, в станице, свои дела, у меня тут, в Шахтах, – свои. Мы кое с кем тут рассчитаемся – и потом в Горный лес к партизанам подадимся.
– Нас пятеро отчаянных, не считая моей бабули, да и оружие имеется, подхватил Петька.
– Все, братва, разговор закончен! – сказал Санька. – Давайте шамать. Я здорово захотел есть. Ты, братуха, поддержал мой дух своим рассказом про нашу замечательную родню.
– Будем живы – не помрем и германца разобьем!.. Так говорит моя бабуля, засмеялся Петька. Он ожил в предвкушении "шамовки".
– Ладно, хлопцы, выгружайте харчи, прячьте в погреб, – сказал Егор.
Раскапывая сено, он стал подавать им оклунки – свертки и узелки с разными продуктами.
– Ну, теперь мы заживем! – радовался Петька. Они вместе пообедали, затем запрягли лошадей. Прощаясь, Егор с Санькой обнялись, стиснули друг друга крепко.
Петька открыл ворота, выглянул на улицу. Она была пуста. Ветер гонял по ней мусор и сизую от пепла пыль. Петька махнул рукой:
– Гони, Ёрка!
Егор гикнул, хлопнул кнутом. Лошади галопом вынесли бричку со двора и помчали по пустынному шахтерскому поселку.
Глава вторая
"3 ноября 1942 года.
Дорогой, родной деда мой!
У нас опять горе. Опять плачет наша Панёта. Вчера гитлеровцы убили Яшу Колесника, заведующего свинофермой, хорошего нашего станичника. Ты же знаешь, какой он был ретивый в работе, как болел за свое дело. Произошло это среди бела дня.
Около свинарника остановилась военная автомашина Из нее вышли три солдата и офицер... Ну, идут они по свинарнику, разглядывают свиней, разговаривают между собой, видно, выбирают себе свинью получше. Яша обеспокоился, говорит им:
– Нельзя брать свиней. Найн! Без разрешения атамана не дам...
А офицер сквозь зубы ему по-русски отвечает:
– Пошел вон, дурак!
Но Яша никуда не уходит, не боится его, опять о своем.
– Ага, ты по-русски понимаешь!.. Я тебе еще раз говорю: без разрешения атамана и комендатуры свиней не дам.
Тот закуривает и дымит так, что искры летят. А на свинарнике крыша камышовая, низкая, без потолка – легко загореться может, и Яша аж вознегодовал:
– Брось папиросу, германец! Не кури в свинарнике. А гитлеровец плюнул ему в лицо и процедил:
– Вэк! Уродина, скотина!
– Ах ты-ты-ты ж-ж-ж, гад! – Яша, не раздумывая, закатил ему такую крепкую пощечину, что у того мотнулась голова и выскочила изо рта папироса. Яша тут же затоптал ее, и в это время гитлеровец выстрелил. Яша упал. Фрося и другие свинарки, которые там были, закричали от страха. Но офицер гаркнул на них:
– Пошел вон, бабы!
Они выбежали из сарая. А немцы убили молодую супоросную свинью, кинули ее в автомашину и укатили...
Застрелили фашисты Яшу ни за что ни про что. И так каждого из нас могут они убить – вот что значит жить под фашистским игом. Ничего, придет время – и фашисты своё получат.
Чтобы сохранить группу породистых свиней, Ригорашев распорядился разделить их на две части. Лучших молодых маток перегнали на старый заброшенный табор в Федькином яру, куда уже и дорога заросла травой; породистых хряков поместили в сарае за ериком – туда сам черт дороги не найдет. А на свиноферме оставили старых хряков и маток, на которых никто не позарится, ну и всяких других отбракованных свиней. А в коровнике, вблизи станицы, собрали разный рогатый скот; бычков, телят, старых быков, списанных коров.
– Пусть герры этих лопают, – сказал Ригорашев. – И не загрызайтесь вы с геррами, – предупредил он животноводов. – Скот восстановим, а вас – нет.
Возвращались мы с ним со старого табора, заехали посмотреть озимку на парах. День был солнечный, синий, и озимка выглядела, как сине-зеленое озеро. До чего же красивая была!.. Хорошо раскустилась пшеничка, здоровенная такая, перезимует спокойно.
И на втором поле, где была бахча, тоже хорошо вышла озимая пшеница. И она выдержит зиму. Мы тоже выдержим зиму, деда, только возвращайтесь поскорей!.."
"12 ноября 1942 года.
Хорошую новость мы узнали, деда! В Шахтах кокнули Варакушу. Примчался из города Климков, сообщил. Ему всадили несколько пуль вечером, когда он возвращался на квартиру, где жил. Кто это сделал – никто не знает, а я думаю, что это наш Санька со своим отрядом отчаянной шахтерской братвы рассчитался с ним.
А вчера, деда, пришла Варакушиха в правление и принесла мешок с деньгами ту самую колхозную кассу.
– Будь они прокляты, эти деньги! – сказала она и пошла. Ригорашев посмотрел на меня, развел руками:
– Вот видишь, как все обернулось. А Ион Григорьевич сказал:
– Положение вещей указывало на такой поворот событий. А я все думаю про Саньку: как он там живет? Он мне говорил: "Я ушел в подполье". Слышишь, Миня?.. Но я тебе об этом уже писал. Жив ли Санька? И что делает теперь? Ищет партизан в Горном лесу?.. Мне хотелось снова побывать в Шахтах, да не просто вырваться туда. Ларек там прикрыли, и Климков смылся неизвестно куда с деньгами, которые приторговал Варакуша".
"8 декабря 1942 года.
Родной мой дед Миня!
Сегодня вернулся со степи поздно! Устал очень, но все равно сел писать тебе письмо. Вот пишу – и будто разговариваю с тобой. И даже слышу твой голос.
Мы живем, ожидая, когда вы вернетесь. По ночам слушаем далекую артиллерийскую канонаду, и она нам слаже всякой музыки. Мы знаем – под Сталинградом Красная Армия накинула петлю на большое гитлеровское войско и душит, как бешеную собаку.
У нас новости такие. Убрали кукурузу. Хорошо она уродила. Початки развезли на всякий случай в три места. Если в одном месте заберут фрицы, то в других початки останутся. Замаскировали кукурузные вороха скирдами соломы, чтоб не разворовали румыны на мамалыгу. Ты же знаешь, какая у нас кукуруза. Лучшие сорта в области: белая американка, сахарная, рисовая.
Капитан Селищев уже выздоровел, окреп. Работает он тайно на той свиноферме, которую создали на старом таборе, помогает Фросе. Они там днюют и ночуют. Любят они друг друга, это точно. Я узнал, что они еще летом познакомились, когда полк у нас стоял. Фросю просто не узнать; красивей стала, чем была. Скажу тебе по секрету – я слышал ее разговор с Панётой забеременела она. А как на нее врал несчастный Афоня Господипомилуй!.. Прибавится, деда, у тебя внуков!
Мой отряд (в нем Гриня, три Ивана, Васька Железный и Колька Трумэн) собирается в Федькином яру. У каждого из нас есть свой верховой конь, и мы быстро туда-сюда оборачиваемся. С нами Селищев проводит боевые занятия. Там, под кручами Федькиного яра, остались целыми хорошо замаскированные землянки и всякие ниши, где размещалось хозяйство полка Агибалова, Так вот там мы и храним свое оружие и боеприпасы. Семка и Кузьма, его фамилия Круг-лов, тоже бывают там. Мы, хлопцы, с их помощью освоили стрелковое оружие и миномет, научились обращаться с гранатами и взрывчаткой.
Васютка просился в отряд, но мал он еще, и обещал я Тосе, что не буду вовлекать его в боевые дела. Смерть отца он пережил сильно, но держится молодцом, повзрослел, очень серьезным стал.
Да, деда, заболел наш родич Витютя. Вот только что от него пришел. Он застудил легкие. Ему бы хорошего лекарства выпить, да где его взять? Пьет Витютя бабкин бальзам на сорока травках и корешках, но ему не лучше. Станичники приходят его проведывать, несут что повкуснее: кто меду, кто рыбки, кто каймаку...
– Не слышим твоего свисту и крику по утрам, – говорят они, – скучно нам без такой музыки. Вот зашли узнать, в чем дело?.. Оказывается, ты болеешь. А разве можно болеть генералам?
И Витютя юмора не теряет.
– Не беспокойтесь! – отвечает. – Не возьмут меня черти, а богу я не нужен – старый грешник. Дождусь наших. Вон уже, слышал я, гремят они котелками за буграми. – И начинает Витютя командовать гостям:
– А ну-ка давайте выпьем энтого бальзаму во славу русского оружия!
Выпьют раз, выпьют два. Витютя разогреется, начинает давать команды:
– Зачинай нашенскую – игривую-гульливую!
И так заведут гости-проведыватели такую "игривую-гульливую", хоть святых из хаты выноси. А Витютя радуется, сидит на кровати, руками размахивает и тоже подпевает, да только голос у него совсем пропал.
...Да, хотел я тебе еще сказать, все наши коровы – стельные! Если все будет хорошо, сразу четыре рогатые головы пойдут весной из нашего двора в колхозный коровник. И с других дворов пойдут. Сбережем и буренок колхозных и свиней. И бугаев, младших Чепуров, надежно припрятали.
Миня, дорогой мой дед, возвращайся скорее!"
"15 декабря 1942 года.
Уважаемый дед Михаил Ермолаевич!