444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Малышев » Половодье в городе » Текст книги (страница 6)
Половодье в городе
  • Текст добавлен: 23 июля 2026, 14:00

Текст книги "Половодье в городе"


Автор книги: Александр Малышев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Бабка выцедила рюмочку, почмокала, видно, портвейн был сладкий, и сказала, отодвигая стул, вытирая губы и подбородок уголочком белого головного платка:

– А то как же? Другой и не быть. Я три-то версты от шоссейки живо пролечу, я боевая, да и корзинка у меня теперь легкая. Это сюда тяжело несла, а сейчас-то налегке. Ну, прощевайте, спасибо за угощенье, пошла я.

Она чмокнула внучку в щеку, погладила ее по голове и скрылась за дверью.

– Приезжайте когда, – крикнула она еще из прихожей.

Надя вновь опустилась в кресло и уютно, будто кошечка, свернулась в нем. Я поглядывал на нее через стол с бутылками и чувствовал: вся моя душа сейчас в глазах у меня, и жарко глазам от нежности и любви к этой девушке.

Я уж ни капли не сомневался, напротив, мне было хорошо, спокойно, хотелось говорить о том, как я люблю их дочь, как дорога она мне, как желаю я сделать ее счастливой. А родители Нади, будто назло, завели про поросенка, мол, пора покупать да откармливать – того, что был у них, они закололи под зиму, – да где купить и как привезти, может, Валера заодно сгоняет в совхоз, там будто бы продают, купит и привезет. Валера стал вслух прикидывать, когда он сможет поехать в совхоз, короче – целое дело. Мне даже смешно стало, и я, не сдерживаясь, фыркнул:

– Ну, нашли тему – по-ро-се-нок. Тут день рождения Нади, а вы – поросенок…

Все немного сконфузились, кроме Нади.

Капитолина Николаевна остро взглянула на меня и рассмеялась.

– И правда, что это мы… Ну-ка, давайте еще поднимем…

Не помню точно, как разговор за столом повернул на меня. Кажется, начал отец Нади. Но самое-то главное я все же удержал в памяти, постарался удержать, потому что смекнул: выспрашивают меня не просто так, не от нечего делать и любви к ближнему.

Кем я работаю? «Ну, да, токарь», – Алексей Иванович кивнул лысой носатой головой, вроде уже знал об этом. А наверно, знал, наверно, выведал у дочери. «Итак, токарь. А какого разряда?» Я ответил. «И сколько тебе платят?» Я сказал сколько, правда, накинул еще премиальные, которые выпадали не всякий месяц, – выходит, все же хотел подать себе в лучшем виде.

Алексей Иванович глянул через стол на Капитолину Николаевну.

– Не густо.

– Нам хватает.

– Ну, пока ты один. – И опять короткий, загадочный взгляд через стол, будто проводок, по которому его мысли передаются жене. – Пока ты один, много ли тебе надо. Ну, а как обзаведешься семейством?

Я рассмеялся и медленно, продляя удовольствие, выложил:

– Вы за кого меня принимаете? Я пока токарь, пока. Всю жизнь у станка стоять я не собираюсь, нет. Буду поступать в институт или в техникум, на очное или вечернее, как выйдет. Мастер говорит: я – человек с запасом, это он в самую точку. Кем захочу, тем и стану. А я еще не решил твердо. Я, например, со школы на географическую карту спокойно смотреть не могу. Как гляну – так и тянет в Индию или, например, в Африку. Хочется мир повидать. Это у меня от отца. Он не мог жить на одном месте, как пришитый, оттого и оставил нас с мамой. Мама его не осуждает. Она понимает…

– Так-так. Значит, уедешь куда-то? У нас здесь институтов и техникумов нет.

– Само собой. Придется.

– Ну, а с Надейкой как? – спросил он вкрадчиво.

– Я ее не оставлю.

– Ну, как же не оставишь, если уедешь? И что ей прикажешь делать, пока ты в этих самых индиях?

– Ну, ждут же девушки ребят из армии, из институтов, техникумов…

Возникло настороженное молчание, в котором, я и это смекнул, родители Нади осмысляли сказанное мной, может, на каких-то своих потайных весах взвешивали, кто их знает.

– Я так и думал, – пробормотал Алексей Иванович вроде бы себе под нос и опять глянул через стол, на жену, прижмурив свои слоновьи жиденькие глазки.

Капитолина Николаевна кивнула мужу: вроде он молча, взглядом одним, спросил ее о чем-то, а она молча ответила. Такой вот у них вышел короткий, немой разговор, и я теперь уверен – был он о нас с Надей.

Все это – переглядывания, жесты, слова родителей Нади – я воспринимал чисто механически. Главное – я ощущал на себе ее неотрывный взгляд и верил, что сейчас она гордится мной. Да что она – сам я собой гордился.

Признаюсь, до этого момента я не думал и не говорил о своем будущем серьезно, как и многие мои приятели. Когда работаешь и дважды в месяц приносишь домой получку, а в свободное время можешь чем угодно заниматься, не заботясь о завтрашнем дне, чего о нем заботиться, он уж определился – и он, и следующий, и месяцы вперед, – в общем, когда у тебя есть свое место в цехе и определенный достаток, то живется тебе легко, надежно, все как по маслу идет, само собой. Эта вот легкость и надежность затягивают: чего не жить так, чем плохо? Ну, бывает, на работе что-то не заладится, или заскучаешь вдруг, или кто-то из однокашников уедет далеко куда-нибудь, а то поступит учиться в вуз или техникум, и вот встречается в полмесяца раз – студент, считай, кандидат в интеллигенты. Поневоле начинаешь думать, думать о себе, своих годах и своем месте в жизни. А то ли это место, которого ты заслуживаешь? Или: «А чего это я торчу здесь? Вон другие-то… Может, и мне? К черту эту работу – и учиться. Или на стройку махнуть, скажем, в Сибирь?..» Чувствуешь себя неуверенно, словно повисаешь в пустоте и вслепую – руками, ногами – ищешь точку опоры. Чтобы не маяться этим, многие из нас как бы выставляют впереди веху – ориентир. Все мы, парни, живем беспечно до призыва в армию. «Ладно, поживу так до службы, а там будет видно».

Я сам на себя дивился: всерьез не думал о будущем, а тут отвечал так, словно все у меня обмозговано на пятилетку вперед. И Надины родители мне поверили, я это мигом усек. Хозяин пощелкал ногтем свою пустую рюмку, затем поднял на меня глаза.

– Большие у тебя планы. Большие, – повторил он, – правда, пока вилами на воде. И Надейке роля в них незавидная – ждать.

– Ждут же другие, ничего, – возразил я. – Чай, не война. Встречаться будем.

– Так-то оно так, – неопределенно бормотал хозяин, – да спелая вишенка с ветки сама срывается…

– Я не сорвусь, будьте спокойны…

Алексей Иванович рассмеялся и одобрительно потрепал меня по плечу.

– Молодец. Правильно думаешь. Ну, вот видишь, – добавил он и, посмеиваясь в себя, глянул на жену.

Она встала из-за стола и скрылась на кухне. Скоро донесся оттуда плеск воды и бряк тарелок.

Валера вспомнил, что по телевизору идет хорошая передача, уж полчаса идет. Он включил телевизор и, взяв стул, сел спиной к нам. Алексей Иванович тоже повернулся ко мне спиной. Надя, когда появилось изображение, просто перевела глаза с меня на экран.

Я побыл еще около часа, потом мы с Надей, как обычно, вышли в сени и постояли там.

А потом начались перемены, неприметные, скрытые, лишь иногда ощущаемые, да и то едва-едва.

Спросили бы меня: «Ну, конкретно, что тебя беспокоит?» – я, наверно, лишь бы мямлил в ответ. Конкретного ничего не было, разве что в Наде словно бы затаился червячок, затаился, а свое-то, недоброе, делал. Что-то тенью промелькивало в ее глазах, голосе, даже в молчании. Нет, вру, было конкретно, было. Я вдруг перестал понимать ее.

Особенно мне запомнился один субботний вечер после Нового года.

Стояли жестокие морозы, такие жестокие, что утоптанный снег на тротуарах полопался до самого асфальта. Я ходил в зимнем пальто, но на такие морозы – под минус тридцать – оно совсем не было рассчитано. Выбежав на улицу, я через пять минут начинал ежиться от пронизывающего холода, поджимать пальцы рук и ног, которые жгло, будто раскаленным железом. Говорят: в такую погоду добрый хозяин собаку из дома не выгонит. Меня никто не гнал, хоть весь вечер сиди в тепле и уюте, крути пластинки или смотри телевизор. Но я хотел видеть Надю и напяливал ушанку, надевал пальто, а ноги втискивал в душные, на «молнии» сапоги. И – чертиком выскакивал из скрипучих заиндевевших дверей подъезда. И летели мимо замерзшие окна Вокзальной улицы и бесполезно светившие на безлюдные тротуары фонари с толстыми, мохнатыми, обвисшими проводами; потом – в стороне – какой-нибудь маневровый паровоз, весь тонущий в клубах дыма и пара, от которых стлались по земле густые тяжелые тени; потом немые, мрачные склады, пустынные, зализанные снегом бугры, похожие на белые кораллы деревца вдоль тротуара, зябко, торопливо прошмыгивающая машина с длинными, вытянутыми далеко вперед световыми усами, в которых искрится мелкое стеклянистое остье, Крестьянская улица, вся в белой кипени, будто в черемуховом цвету…

В тот вечер родители Нади ушли к знакомым, у которых была своя баня по-белому, Валера тоже отсутствовал, может, заночевал в какой-нибудь деревне. Надя была дома одна и лежала на русской печи, отогревалась. Я не мог даже поздороваться с ней нормально: у меня зуб на зуб не попадал, нахолодавший лоб ныл, а колен я вовсе не чувствовал – ну, как не мои!

– Назябся? – спросила Надя, отводя ситцевую занавеску и глядя на меня сверху. – Иди сюда, грейся.

Я по лесенке влез к ней, прилег на кирпичи, покрытые старыми одеялами. Кирпичи были горячие, это чувствовалось и сквозь одеяла. От густого, сухого тепла, покоя и уюта я размяк, впал в блаженную дремоту. Мне было тепло, хорошо, Надя рядом, я ощущал ее дыхание на своей щеке, был счастлив и медленно, сладко таял от этого счастья, точно сосулька на весеннем солнышке. Не помню, сколько это длилось – может, час, а может, пять минут. Потом все во мне как бы прояснело. Я близко-близко увидел губы Нади, первый раз так вот отчетливо, подробно. Верхняя была приподнята, а нижняя округло отходила книзу. Они напомнили весенний, только начавший раскрываться цветок и слегка выдавались вперед, казалось, или хотели поцеловать, или ждали поцелуя.

Я приподнялся на локте, обнял Надю и припал губами к ее губам. Она было напряглась вся, мотнула головой, но я вновь нашел ее губы и еще крепче, дольше припал к ним. И она сразу, вдруг уступила, ослабела вся, сделалась податливой, мягкой. Я горячо целовал ее в губы, в шею, в полуоголенное плечо, в глаза, такие темные, влажные, с мягкими вздрагивающими ресницами. Не помню, сколько это длилось: я потерял всякое представление о времени да и о самом себе. Помню, руки Нади обвили мои плечи и стягивались все туже; помню, что сама она, не сдерживаясь, торопливо, жадно целовала меня в губы, в висок, даже руки мои – и те целовала.

Я не заметил, когда она заплакала. Почувствовал соленое на губах, удивился, откуда это, и, еще продолжая целовать ее, догадался. Все лицо ее было зареванное, все – в слезах. Я приподнялся над ней, поглядел растерянно, потом заговорил:

– Ты плачешь, да? – Она не ответила. – Я тебя обидел, да? – Она заплакала еще горше и без единого звука, хоть бы всхлипнула. – Что-то случилось, да?

Все благодарное, счастливое во мне съеживалось, обмирало, а беспомощные и – я знал – ненужные вопросы так и повисали над нами, под смуглым потолком, словно облачка табачного дыма. Я легонько, нетерпеливо встряхнул ее за плечо.

– Ну, что с тобой, Надя!

– Ничего, – произнесла она, наконец, и крепко зажмурилась, выжимая из-под слипшихся ресниц не вытекшие слезы. – Ничего. Сейчас, – она прерывисто вздохнула, – пройдет. Сейчас я… успокоюсь… Не обращай внимания…

Легко сказать – не обращай внимания. Ну, как не обращать, если девушка плачет?

Надя вытерла слезы, прикрыла полой халатика оголившееся круглое колено. На мой вопрос она так и не ответила, а повторять я не решался – это значило бы и самому признать, и ей признаться, что я не понимаю ее. Сделать вид, что понимаю? Или подумать? Может, я, сам того не ведая, сделал ей больно или обидел? Но нет, разве можно обидеть лаской? Чушь какая-то…

В доме было тихо, лишь на кухне комариком зудело радио. Прежде я любил такие минуты наедине, жалел, что их мало, но сейчас они мне были в тягость. Я не знал, что делать, о чем говорить и просто лежал рядом, машинально перебирая ее покорные, точно неживые пальцы.

Но тут пришли родители Нади, распаренные, краснолицые, навеселе.

– Никак, гость у нас? – спросила Капитолина Николаевна, заметив в прихожей мое пальто, ушанку и сапоги. – И где же это он?

Алексей Иванович, вытягиваясь, заглянул на печку, и глаза у него сделались холодными, а в лице проявилось что-то лисье.

– Во-он, где голубки устроились, – затянул он, обнажая мелкие вставные зубы. – Глядите, не перегрейтесь, а то головки заболят.

– Он озяб сильно… – сказала Надя, как бы оправдываясь, сконфуженно завозилась, попятилась с печи.

– Ну-ну, я так и думал…

– Ты бы хоть чай к нашему приходу вскипятила, – попрекнула дочь Капитолина Николаевна.

– Я сейчас, – ответила Надя, отворачиваясь, приглаживая волосы обеими руками, и прошла быстро за печку.

– То-то вот – сейчас. Сейчас через час. Прежде надо было позаботиться…

И я слез с печи, ничего другого не оставалось, слез и начал собираться: натянул сапоги, снял пальто с вешалки. Не знаю, как объяснить, но я понял – родители Нади хотят, чтобы я ушел. Кроме того, я чувствовал себя виноватым, точно поймали меня на нехорошем чем-то.

– До свидания, – сказал я.

– Счастливо дойти, – отозвалась Капитолина Николаевна. Она сидела у стола, вытирая распаренное лицо носовым платком, и взглянула на меня мельком, вскользь. – Ужинать, наверно, не будем? – повернулась она к мужу. – Али как?

– Да сыты, наугощались. Разве чай только. Самим бы баньку сладить или, на худой конец, ванну. Раиска-то рожать сюда приедет и первый год с дитем у нас поживет, так ведь?

Надя все не показывалась из-за печки. Слышно было, как вода льется в чайник, Надя черпала ее ковшом из ведра.

Я вышел в темные скрипучие сени, ощупью добрался до наружной двери, она была не заперта. Я постоял, подождал, хоть и знал наверняка, что жду напрасно. Там, в жилой части дома, слышались неясные голоса, шаги, все это в отдалении, за стеной, равнодушное ко мне, неведомое, словно я не только что вышел из дома в сени, а явился с улицы и вот – стою в сенях, не решаясь войти.

Нади я так и не дождался.

…Пять минут ходьбы по Вокзальной улице или три – через мостик возле базара и двор кинотеатра с проломом в заборе, который, сколько его ни заделывали, восстанавливался вновь и вновь; десять минут – по шпалам, мимо приземистых длинных складов, еще девять – по асфальтовому половичку, проложенному параллельно шоссе; шесть минут или семь по Крестьянской улице, мимо примелькавшихся то темных, то светящихся окон в наличниках, палисадов, калиток, ворот…

Я больше не хожу, не летаю этой дорогой, и ночами, перед сном мне иной раз думается, что и никто по ней не ходит, и теряется она под сугробами или зарастает вся непролазным бурьяном.

В теремок я тоже не заглядываю. Нади там уже нет: ее перевели работать на базу. Вряд ли Наде там лучше, хотя… кто знает.

Я на своем станке опять нарезаю метизы. Мастер, кажется, махнул на меня рукой.

– Я-то думал: ты человек с запасом, – сказал он однажды разочарованно и вздохнул. – Невелик оказался запасец-то…

Сам не знаю, что тогда было со мной. Я губил одну заготовку за другой, руки меня нипочем не слушались.

А что же все-таки случилось? Я много об этом думаю. Почему я вдруг перестал сначала понимать Надю, а потом заставать ее дома? Как ни приду – отец ее, или мать, или брат встречают чуть не в дверях: «А она ушла. Не сказала куда», «Надя в деревне, гостит у бабушки», «А она у подруги на дне рождения». Почему я не оставался ее подождать? Нет, сразу поворачивался и уходил. Мог бы, хоть назло им всем, пройти, сесть на стул: мол, ладно, я подожду, мне спешить некуда. Мог бы, конечно, да знал, что это ничего не изменит, не поправит. В чем-то я дал промашку, может, сболтнул лишнее, и ее родители, в общем-то неплохие люди, вынесли мне свой приговор, мне и Наде. Это стало особенно ясно в тот день, когда я последний раз прибежал к Наде, услышал, что ее нет дома, побрел назад и, закрывая за собой калитку, оглянулся. В тот миг, когда я оглянулся, занавеска в окне девичьей, перегнувшаяся углом, словно отведенная чьей-то рукой, сразу выпрямилась и лишь заколыхалась тихонько. Может, мне это почудилось? Даже если и так, в этом, почудившемся, было больше правды, чем в приветливых улыбках родителей Нади и в словах о том, что ее нет дома.

Я знаю, где находится база торга, мог бы пойти туда или поехать на автобусе, и вот – не еду и не еду, хотя иной раз так туда, к ней, и тянет, и тогда я сам с собой в раздоре, сам себя долблю: бороться надо, не уступать, если любить по-настоящему. Все бы верно, но тут такой случай, когда бессмысленно бороться одному – без поддержки, без хотя бы знака с ее стороны. Если бы она подала мне этот знак, ну, написала бы (ведь адрес знает): «Родители против нашей дружбы, но я не хочу с тобой расставаться», – я не сдался бы. В том-то и беда, что она сдалась. Наверно, в тот лютый январский вечер, на теплой печке, она оплакивала меня. Оплакала и – смирилась?..

День присяги

– Оль, тебя вызывают.

– Кто?

– Не знаю. Меня попросили передать…

Оля Большакова вытерла руки полотенцем и как была – в линялом халатике, в косынке, под которую она подобрала волосы, чтобы не падали на глаза, – вышла из кухни. Легко, летуче ступая по длинному коридору общежития, а потом спускаясь по лестнице, она прикидывала, кто бы это мог ее вызывать. Если мальчишки, то рановато, вечер только еще начинается…

В вестибюле у столика дежурной никого не было, кроме женщины в темно-синем пальто и самой дежурной – тети Лиды, Но вот женщина обернулась на шаги, и Оля, не сразу, узнала маму Юры Староверова.

– Здравствуйте, – сказала она, останавливаясь и глядя удивленно, ожидающе светло-коричневыми, почти золотистыми глазами на женщину.

– Здравствуйте, Оля. Я вот чего зашла. Мы письмо получили. В воскресенье у Юры присяга. Мы поедем. Если хочешь, давай с нами. Однако повидаетесь…

Оля замедлила с ответом. Дело в том, что ее звали на свадьбу в сельцо неподалеку. Оля, любившая повеселиться, поплясать, согласилась и приняла участие в складчине, которую организовали подруги невесты по работе, чтобы купить ей свадебный подарок. И невеста была не кто-нибудь, а землячка Оли, тоже из Костромской области, они учились вместе на мотальщиц и вместе начинали работать у машин, пока их не развели в разные смены и на разные комплекты. Как быть? Зоя, невеста, сама пригласила Олю. Если пропустить свадьбу – обидится. А самое главное: там, на свадьбе, будут все свои – фабричные девчонки, ребята. А на присяге… Конечно, родителей Юры она знает, была на его проводах в армию, но ведь и только-то…

Пока Оля, улыбаясь смущенно и теребя расческу в кармане халата, прикидывала все это, мама Юры, Таисья Павловна, понимающе смотрела ей в лицо и, казалось, угадывала каждую ее мысль.

– Право, не знаю… – сказала Оля, пожав плечами.

У Таисьи Павловны что-то погасло в глазах. Взгляд ее, только что ожидающий, теплый, стал безразличным, чужим.

– Дело твое, я не неволю… Ну, ладно, мне пора. До свидания…

Таисья Павловна отвернулась и странно быстро оказалась у двери, потом за дверью, хотя шаги ее были мягки и неспешны, и вот уж идет по освещенной фонарями заснеженной дорожке, мимо двух грязно-белых гипсовых львов, на спины которых попонками намерз снег.

– Постойте… Я поеду… Я просто растерялась – так вот, сразу… Только скажите, когда надо ехать.

У Таисьи Павловны опять потеплели глаза, похорошело и ожило лицо.

– В субботу, Оля, на последнем автобусе. Ты приходи прямо на автостанцию, билет на тебя мы возьмем.

– Хорошо, я буду.

Таисья Павловна протянула руку и заботливо свела отвороты Олиного халатика.

– Настынешь ведь, чуть не голышом выскочила. Ты после бани, что ли, халат-то намок?

– Да нет, стираю.

– Беги скорей, – сказала Таисья Павловна и добавила громче, уже вдогонку: – Он рад будет.

Оля, зябко поеживаясь – на улице было холодно, морозило, – вернулась в общежитие.

«Он рад будет». Надо думать. Но в том-то и дело, что и она, Оля, рада повидать Юру, она это только теперь почувствовала, поняла и сама удивилась недавней нерешительности своей. Чего тут было выбирать? Свадьба состоится и без нее. Зоя не обидится, если девчата передадут, что она, Оля, поехала «на присягу». Да и Костя, жених, коли понадобится, расскажет, что это такое: недавно вернулся из армии, про него даже заметка была в местной газете под названием: «Так служат наши земляки».

Значит, послезавтра она увидит Юру. На эту поездку даже отпрашиваться не надо – вполне хватит двух выходных. Правда, расстались они не так уж и давно – осенью. Оля еще не успела по-настоящему соскучиться, не то что Эля: ее парень служит уже год и далеко – на самолете целый день надо потратить. От Юры было два письма. Оля на оба ответила. Писал он весело, казалось, просто по-товарищески, про любовь в его письмах не было ни слова, не то что в письмах, которые получала Эля, – там все про любовь, от первой строчки до последней. А Юра писал о том, что у него все нормально, что «вникает» в армейскую службу и «заимел» новых друзей, а потом переходил к вопросам: как, чем живет она, ходит ли в кино, на танцы, что нового у ее подруг по общежитию, по бригаде, открыт ли спортзал.

Вот, к слову, о спортзале. Он-то их и свел, верней, комсомольско-молодежный субботник на этой стройке. День для субботника выдался неудачный – хмурый, мокренький, с моросящим дождем, но Юра и еще несколько парней и девчат весело взялись за дело. Глядя на них, приободрились и остальные, и субботник разгорелся, точно костерок, в который подбросили сухих веток. Девчата стали разбирать кирпич, сваленный кучами с машин. Ребята относили его каменщикам, и на кладке работа тоже пошла веселей.

Юра был не из фабричных. Он работал в горэлектросети, а на субботник пришел, чтобы помочь другу Жене Поспешилову, из ремонтно-механического отдела. Женя был невысокий, плотный, сильный, а Юра – сухощавый, как богомол, и на голову выше друга. Они так нагружали носилки, что те натужно крякали, когда ребята поднимали их и несли, чавкая ботинками по раскисшей красной глине. Оля задорно крикнула Юре: «Эй, чернявенький, не переломись!» А он, оглянувшись на ходу, ответил: «Не боись, курносая, у меня кость крепкая». Вроде бы до этого и не смотрел на нее ни разу, а заметил, что курносая.

Вечером, на танцах в парке, он подошел к ней как старый знакомый и назвал по имени. Видно, у Жени вызнал.

– Привет, Оля. Ну, как настроение?

Они вместе бегали в кино и на танцы, ездили в лес за земляникой, загорали и купались. Юра научил Олю плавать по-настоящему и лежать на воде лицом вверх. Вдвоем они уплывали по реке далеко от пляжа, в темные и круглые, заросшие кувшинками бочаги и ныряли там, стараясь достать до дна, и как-то видели большую, зеленую, вроде тинистой коряги, щуку. Она торчком стояла в водорослях, наподобие топляка, и, лишь когда Оля протянула к ней руку, быстро изогнулась и отпрянула в сторону…

В общем, это была просто дружба парня и девушки, Оля не замечала в ней ничего серьезного, ничего такого, что могло бы повлиять на ее будущее. Ни слова не было сказано о любви, даже и намеком. Прощаясь, они обменивались рукопожатием как добрые товарищи. Оля, конечно, думала о любви и ждала ее, как всякая девушка, которой уже за восемнадцать, но совершенно не связывала этих дум с Юрой. Ей казалось – любовь должна прийти не через дружбу, а иначе, по-особенному, значительно, так что с первой минуты будет ясно – вот она, любовь!

Лишь перед тем, как Юре уйти в армию, в их отношениях появилось что-то особенное. Приглашая ее на проводы, он сказал:

– Так уж положено: на проводах у парня должна быть своя девушка. У меня никого нет, кроме тебя. Будь на проводах моей девушкой, ладно?

Оля согласилась. «Почему бы и нет? – подумала она. – Раз надо…»

На проводы Юры много пришло парней и девчат, но родители его были подчеркнуто внимательны к Оле. Она чувствовала: к ней приглядываются, она на этом вечере после Юры – главная. Это и волновало, и настораживало. Но даже и в этот, последний их вечер не было ни прощальных объятий, ни объяснений в любви. Когда все разошлись, Юра, присев с ней на диван возле неубранного стола, попросил фото – на память. Оля обещала принести утром к военкомату. Он долго молчал, потом спросил осевшим голосом:

– Ты будешь скучать по мне?

– Не знаю. Вообще-то я к тебе привыкла.

– Я тоже, – признался он. – Сильно привык.

– Ты научил меня плавать.

– Ну, это пустяки.

– Я как поплыву, так о тебе подумаю… А помнишь щуку в бочаге?

– Ага…

– Зеленая такая.

– Ага.

– А субботник…

– И субботник. Ты будешь ходить в спортзал?

– Буду. Я люблю играть с мячом.

– А на субботнике я тебя моментально заметил. Ты была в синих джинсах и красных резиновых сапогах.

– И я тебя заметила. Вы с Женькой так много поднимали! Женька-то крепкий, осадистый, а за тебя я побаивалась.

– У меня потом неделю плечи ныли.

– Вот видишь…

Прощаясь, Юра ненадолго задержал ее руку в своей, словно беззаботного воробышка, готового упорхнуть.

– Моим предкам ты понравилась.

– Они у тебя хорошие.

– Дело не в них… Я буду писать тебе.

– Пиши. Я люблю получать письма.

– А тебе многие пишут?

– Да, папа с мамой, брат – он женился недавно, в Кирове живет, подруги, наши, деревенские…

– А… Ну, это ладно. Вот и я буду тебе писать.

Утром Оля отпросилась у сменного мастера и прибежала к военкомату, где уже скопилась небольшая толпа родителей, подруг и товарищей призывников. Кто-то из ребят монотонно тренькал на гитаре, все ждали, когда выйдут призывники. Олю отпустили всего на час, и она, подождав минут сорок, отдала маленькую фотографию – «визитку», завернутую в листочек из школьной тетради, родителям Юры. А он недавно писал, что эта визитка всегда при нем, в кармане гимнастерки, иногда он на нее поглядывает. Недавно увидел на одной из работниц столовой косынку, такую же, как на фотографии Оли, и вдруг обрадовался – не она ли это? Девушка ничем не напоминала Олю, только этой косынкой, и все же Юра целый день развлекал себя историей о том, как Оля тайно приехала в город, где он служит, и устроилась на первую попавшуюся работу – в столовую, поближе к нему.

Автобус грузно, неловко переваливался с горы на гору. В гору он лез, буксуя в рыхлом, намятом машинами снегу, с горы сбегал с долгими, усталыми вздохами. И перелески и деревни за мутным автобусным стеклом тоже то поднимались, то сползали по косогорам к речкам, все еще живым, черневшим в зимних долах. Снег летел навстречу автобусу влажными хлопьями и таял медленно на его стеклах, превращаясь в крупные, дрожащие капли. На промежуточных остановках с названиями деревень и сел на козырьках ожидалок входили в автобус старухи в валенках с галошами, мужчины в кроличьих ушанках, круглолицые, востроглазые девушки, и Оле, которая сама выросла в деревне, чудилось, что от одежды их все еще потягивает сухим теплом русских печек, запахом холодного сена и кипяченого молока.

А горы делались все выше, все трудней взбирался по ним автобус. В сумеречной, волглой мгле пошли по косогору лепиться, всяк наособинку, деревянные дома, а из-за них высунулась белая, стройная колокольня. Дома, теснясь все гуще, сходили ниже и ниже, и вот уж автобус ревет над их крышами, словно самолет на бреющем полете, а в самом низу, на дне глубокого оврага, исходит мягким пушистым дымком домок-теремок с золотистым окошком.

– Чай, заливает их весной, – подумал вслух о жителях домика Алексей Капитонович.

– Видно, нет, – ответила Таисья Павловна, – иначе бы не построились тут.

– И то верно…

Автобус остановился на небольшой площади. Это была промежуточная остановка. Пассажиры, которым предстояло ехать дальше, вышли покурить, поразмяться.

– Хорошо здесь, – сказала Оля, оглядывая площадь. – Уютно, правда?

– Маленький старый городок, – объяснила Таисья Павловна. – И верно – уютный. Только вот на горах зимой и осенью ходить плохо, скользко. Я здесь жила в девчонках. – Она улыбнулась. – Мне было примерно столько, сколько тебе сейчас. Я работала в швейной артели и жила вон там, у одной старушки. – Таисья Павловна кивнула на гору, на которой в сумерках видны были только освещенные окна да выхваченные ими из темноты палисад, ствол березы, угол сарая. – Алексей здесь меня углядел. Углядел и увез…

Оля представила себе Таисью Павловну восемнадцатилетней швеей, представила, как увозил ее тогда еще молодой, красивый, вроде Юры, Алексей Капитонович. Она представила все это и коротко рассмеялась.

– Не верится, что я была такой, как ты сейчас? – Таисья Павловна покачала головой. – Была, Оля, была. Все было.

– Да я не поэтому, – смущенно возразила Оля и, чтобы и крохи обиды не посеять в этой женщине, Юриной маме, добавила: – Просто мне хорошо, вот я и смеюсь.

– Хорошо?

– Да. Я люблю ездить. Люблю смотреть на людей, города – на все…

Таисья Павловна вздохнула, посмотрела на Олю и легонько обняла ее за плечи.

– Я рада, что ты с нами.

Водитель хлопнул дверцей кабины, включил свет в салоне и дал гудок, приглашая пассажиров занять свои места. Оля села у окна, за спиной Таисьи Павловны.

Автобус, рокоча мотором, опять покатил с горы на гору, сквозь метель, что толстыми мохнатыми жгутами летела из сумрака в его лобовое стекло. Пассажиры переговаривались, устраивались поудобней. За окном совсем уж стемнело, в отсветах фар мелькали придорожные елки, указатели, а за елками, за указателями, смутно белея, таяли пустынные, заснеженные поляны и равнины.

Оля, полуприкрыв глаза, уткнувшись подбородком в мягкий, влажный от снега воротник, стала вспоминать, как четыре года назад, так еще недавно, ездила из своей деревни в поселковую восьмилетку – осенью, зимой, весной, туда и обратно. Училась она во второй смене, и после полудня, когда ехала в школу, ей обыкновенно приходилось стоять в проходе или возле шофера. Зато на обратном пути вечером автобус шел почти пустой, и Оля, продрогнув вся на обочине дороги в ожидании автобуса, вот так же устраивалась на сиденье, непременно у стенки, медленно согревалась и, случалось, засыпала. Ребята, которые ездили вместе с ней, будили: «Оля, нам выходить». И она, сонно щурясь, заранее съеживаясь оттого, что сейчас надо опять на холод, в ночную, уже жутковатую пустынность полей и лугов, вставала с кресла, волоча за собой по сиденью заношенный портфель…

Оля широко распахнула глаза и поводила ладонью по запотевшему стеклу. Она стала вглядываться в темноту за краем дороги, совсем уж ночную, глухую, загадочную. Смутными тенями передвигались там осыпанные снегом ели. Оля ловила их неясные очертания, слушала шум автобуса и глухие мужские голоса где-то за спиной и постепенно задремывала…

– …Ишь, как сладко уснула. И будить жалко. Оля, мы приехали, поднимайся…

Оля открыла глаза. Автобус стоял и был необычно тих и пуст. По салону гулял сырой, пресно пахнущий снегом ветер, под потолком светились продолговатые лампочки. Перед ней топтались Алексей Капитонович и Таисья Павловна, и на лицах их было одинаковое выражение доброты и сочувствия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю