Текст книги "Машина неизвестного старика (Фантастика Серебряного века. Том XI)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Лев Никулин,Лев Гумилевский,Георгий Северцев-Полилов,Марк Криницкий,Александр Барченко,Николай Каразин,Василий Брюсов,Александр Ремизов,Вадим Белов,Игнатий Потапенко
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Солдаты окружили Дернова и смотрели на него радостными, яркими глазами, с еще непогасшими огнями, загорающимися в бою.
– Ваше благородие, ваше благородие, взяли! – крикнул, протолкавшись сквозь толпу солдат, Архипов.
Дернов только теперь понял все. Он провел рукой по глазам, снял папаху и широко перекрестился.
– Спасибо, товарищи! – сказал он, не надевая папахи.
– Рады стараться! – гаркнули веселые голоса.
Но замолчали, так как Архипов уже ворчал.
– Занимай окоп! Не в избу, чай, пришли! Первый взвод, выставь дозорных! Петренко, возьми людей, да пока не рассветает, повыкидывай немцев. Не развешивай ушей, ровно лопухи, Дмитриев! Н-ну, живо у меня!
4
Дернов получил благодарность от полкового командира и ждал утра…
При первых его отблесках он увидел целые груды убитых немцев, сваленных за окопом. Лужи крови стояли еще в траншее, валялись ружья, опрокинутые в свалке пулеметы, штыки и каски.
Три ряда сильно укрепленных проволокой и кольями окопов были заняты полком.
Когда совсем рассвело, он увидел, что внизу, в глубокой долине, стоит деревня.
Черный, старый костел, видно, недавно сгорел и еще дымился.
Десятка три изб, крытых соломой, ютилось вокруг, а дальше чернелась стена леса и блестело незамерзшее озеро, окаймленное рамой белого снега.
На улице копошились три женщины, заходя во дворы покинутых и разграбленных изб.
Дернов улыбнулся и подумал:
– Одна из этих женщин привела нас в немецкие окопы…
Но его думы были прерваны взводным. Он бежал, размахивая руками, и еще издали кричал:
– Ваше благородие! Командир дивизии на машине едут!
Дернов бегом пустился к своей роте, но прибежал тогда, когда генерал уже выходил из автомобиля и принимал рапорт командира полка, указывавшего на козырявшего на бегу прапорщика.
– Лихое дело, прапорщик, лихое, настоящее дело!
– Спасибо, богатыри! – весело крикнул генерал.
И вдоль всего окопа пронеслось:
– Рады стараться, ваше превосходительство! Ура-а!
Антоний Оссендовский
УСЛЫШАННЫЕ МОЛИТВЫ
I
Горячо молились в избе Акима Турина. Молились без слез, с крепкой, как камень, верой смотря на древние, дониконовского письма, давно почерневшие иконы.
С темных, источенных червями кипарисовых досок сурово и пристально глядели лики святых. Много на своем веку видели эти суровые лики: и гонение ревнителей старой веры, и лихие времена, приходившие на Россию и уносившие людей, захваченных бурями и вихрями.
Молился старик Аким Турин и с ним молились две снохи его.
У всех было свое, особое и в то же время общее горе и глубокая, рождающая тревогу забота.
Два сына старика пошли на войну. Бог миловал их в бою и невредимыми были оба. Только два месяца уже прошло, а от обоих не было вестей.
Тревожились жены, тревожился и по ночам громко вздыхал Аким.
Но вздыхал он не по одним сыновьям, а еще больше по внучку Пете.
От младшего, покойного сына остался Петя. Матери мальчик не знал – умерла она при его рождении. Когда же вскоре преставился и отец, остался Петя на руках деда. Полюбили друг друга старый и малый и сделались неразлучными.
Подрос внук. Из сельской школы дед послал его в город, в гимназию. Понимал Аким Турин, что трудно темному, неученому в людской тесноте пробиваться.
А из гимназии Петя уж сам в университет пошел, да здесь его война застала.
Написал он деду письмо, что добровольцем записался, попросил благословения и скоро с полком ушел. Писал потом, что наградили его крестом за храбрость и в прапорщики произвести обещали.
Писал часто. Гордостью вспыхивало лицо деда, и большая, жесткая рука складывалась для крестного знамения.
Теперь замолчал и Петя.
А там, где лилась родная кровь, где вырастали братские могилы, шел жаркий бой с наступающим врагом. Пядь за пядью защищали русские войска свою землю, не щадили жизни, не жалели кровавого труда.
Горячо молились в избе Акима Турина в тот вечер, когда тревога сильнее сжала и истомила сердца.
II
Сделав три земных поклона, Аким выпрямился и сказал:
– Помолились за воинов. Бог им защитой! Ничего, спасутся, знаю я!
Было столько убеждения и непоколебимой веры в словах старика, что обе бабы сразу успокоились и принялись хлопотать около ужина.
Старик же сел к столу и, достав газету, начал медленно, водя пальцем и глядя поверх очков, читать.
Мысли его, однако, скоро побежали туда, где проклятый немец засыпал наши окопы «ураганным огнем», где он пускал на наших защитников ядовитые газы и предавал огню беззащитные деревни.
Вспомнил Аким Турин тот день, когда он впервые услыхал о выдумке немцев душить наших солдат каким-то ядом. Места тогда не мог найти себе старик. Ходил, как в чаду. Молитва на ум не шла. Аким ушел в лес и брел, не разбирая дороги, видя перед собою страшную картину, описанную в газете.
Вот глубокий окоп… На свежей зелени травы, как черная змея, как след огромного крота, вьется он и исчезает вдали. Это оплот России. Там, за этой грудой черной земли, засели грудью своею защищающие родину и народ солдаты. Там среди них сыновья Федор и Дмитрий и он – внучек Петя, нежный, со звонким голосом и яркими, смелыми глазами.
Старик видел его в студенческой тужурке и не может представить его в жесткой, негнущейся солдатской шинели.
Над окопом мелькают огоньки выстрелов, и вьется чуть заметный дымок.
Начался бой… И вдруг откуда-то издалека прилетело что-то грузное, заунывно воющее. Упало, вскинуло землю и камни, загрохотало, вновь разметало землю, дерн, песок и свистящие и жужжащие осколки. Красный дым, словно видение, вздыбился столбом и, медленно падая, полз по траве и наконец дополз до окопа. Здесь задержался, а потом начал переливаться вниз, туда, где были солдаты, сыновья Акима Турина и внук Петруша.
Что было потом, что увидел глазами своей души, он не хотел вспоминать и, вздрогнув, снял очки и взглянул испуганно и жалобно на черные лики святителей.
Вспомнил старик, что долго молился он потом и решил послать внучку дедовское благословение.
Туринский род – все от дальних прадедов были иконописцами старого склада. Сам Аким до пятидесяти лет занимался этим ремеслом и бросил его тогда, когда убедился, что фабрики и художники из ученых совсем забили иконописцев.
Аким Турин решил написать для внука икону – благословение.
На чердаке он разыскал маленькую икону. Была она написана, видно, очень давно, в каком-нибудь скиту, на дубовой доске. Время уничтожило изображение, и лишь кое-где виднелись еще следы сморщенной, отпадающей чешуйками масляной краски.
Отчистив старую доску, иконописец мелкими кистями написал иконку архистратига Михаила. Броню Аким сделал из куска красной меди и покрыл ее мелкою чеканкой.
Давно уже послал Аким иконку внучку Пете, но в это-то время внезапно прекратились письма.
III
Поужинав, долго еще сидели Турины, и свет в их избе виднелся далеко за полночь.
Уже пропели первые петухи, когда в Туринской избе обитатели заснули.
Разбудил их громкий стук в дверь. Зажгли свет и старик открыл дверь.
– Отец Яков! – воскликнул Аким, увидев священника.
– К тебе, Аким Никодимыч, с радостной вестью пришел! – заговорил священник, крестясь на образа. – Прости, что по ночи тревожу, да не хотел до утра откладывать.
Сев у стола и разглаживая редкую бородку, отец Яков продолжал:
– Брат ко мне приехал двоюродный. Священником служить он в полку, где внук-то твой находится. Сказывал мне, что Петруша-то твой уже офицер, и вся грудь в боевых наградах. В одном бою пуля ударилась в иконку на груди, да там и осталась. Жестокий был бой, и чудом спасся тогда Петя. Кланяться просил, а писать недосуг, новые окопы делают и к новому бою готовятся. Сказывал внук твой, что после производства в офицеры довелось ему повидаться с сыновьями твоими, оба здравствуют, а не пишут потому, что в походе были и в разведках. Рад я душевно, что добрую весть тебе, привести Бог позволил. Теперь пойду. Вдове Анфисе Смелковой письмо от сына из лазарета надо отдать.
Когда отец Яков ушел, в избе тихо молился старик Аким Турин.
На глазах его были слезы восторга, и светилась в них радость за услышанные молитвы и вера, крепкая, как старая дубовая иконка, задержавшая пулю на груди внучка Пети.
Марк Криницкий
МАМЫШАН
I
– Мамыш, а вы в амулеты верите?
Мамышан долго соображал, прежде чем ответить. Но в ответил он странно:
– Не думаю.
Как всегда, он больше ответил собственным мыслям, чем нам, его трем постоянным собеседникам.
– То есть что означает, что вы не думаете? – спросил ротный, поручик Прасолов.
– Значит, не уверен. Думаю, что вздор.
– Нет, не вздор, – сказал прапорщик Борковский с юношеской искренностью.
В другое время и при других обстоятельствах мы бы засмеялись. Но сейчас я притворился серьезным, а Прасолов перевел темные, карие, сочувственные глаза на Борковского.
– Расскажите.
Борковский расстегнул ворот гимнастерки и вынул тугую шелковую ладанку потемневшего голубого цвета на черной тесемке. Он показал ее нам всем со смешной гордостью, по очереди останавливая на каждом внимательный и восторженный взгляд своих глаз, таких же голубых, как и его ладанка.
– Вы напрасно, господа, – сказал он. – В особенности ты, Мамышан.
– Ладно.
– А я тебе говорю совершенно серьезно. Господа, я серьезно.
Я уже один раз слыхал про эту ладанку. Ее прислала ему жена, с которой он только что, всего за два месяца до войны, был повенчан. Эго было извинительно. Каждый раз, когда он упоминал о жене, на его лице появлялся отблеск их молодого, еще неизжитого счастья. Вероятно, это ощущение постоянного счастья и давало ему его несокрушимую внутреннюю уверенность.
Мамышан громко рассмеялся. Это было бестактно. Юноша почти плакал. Губи его кривились и дрожали. Вдруг он улыбнулся, внутренне и спокойно, для себя.
– Я верю, – сказал Прасолов и положил на руку Боровского тяжелую волосатую руку.
Он закурил плохую сигару и посмотрел на часы. Потом мы все перевели глаза на окна. В темноте беспрестанно вспыхивали зеленоватые зарева ракет противника. Он готовился к нашему ночному нападению. Было еще рано: половила одиннадцатого, а наступление ожидалось в час.
– Расскажите, – обратился Прасолов ни к кому в особенности.
Это была его поговорка.
– Рассказать?
Мы удивились, что это сказал несообщительный Мамышан. Он. сидел, подавшись широкой и выпуклой грудью вперед. Черные, плутоватые его глазки осторожно бегали.
– Что же особенно рассказывать? Особенного ничего. Я ушел на войну добровольцем.
Мы этого не знали и потому сейчас глядели на Мамышана с удвоенным любопытством. Действительно, он был мало похож на энтузиаста. Скорее, он всегда представлялся человеком себе на уме.
Мамышана что-то обидело в выражении наших глаз.
– Что же в этом особенного? – повторил он, быстро вертя большими пальцами рук друга возле друга. – Ничего такого. Перед войной я покушался три раза на самоубийство. Ведь я не вижу левым глазом.
Мы посмотрели на его левый глаз, и мне стала понятна та странная асимметрия, которую я раньше замечал в лице Мамышана. Но он опять захихикал, как будто то, что он сейчас сообщил, было достойно самого решительного осмеяния.
– Что же вы смеетесь? – сказал удивленно Прасолов.
Мамышан сказал:
– Пуля повредила мне левый глаз. Потом я порезал себе вены.
Он задрал рукав гимнастерки и показал на мускулистой руке беспорядочные белесоватые порезы.
– В третий раз я выстрелил над обрывом реки себе в грудь. Я разом, как говорится, застрелился и утопился.
Он хохотал. Мы с любопытством смотрели на него и видели, что это правда. В этом человеке, несомненно, было что-то искалеченное.
– Расскажите, – сказал Прасолов.
Но он ответил коротко:
– Спасли.
И стал курить. Его темные, узкие глазки на мордастом, краснощеком лице сохраняли выражение смеха. Несомненно, он еще не рассказал нам самого главного из того, что собирался рассказать. Слова из него обыкновенно приходилось вытаскивать клещами.
– Я потому пошел на войну, – сказал Мамышан, – думал…
В молодых, сочных губах Борковского изобразилось отвращение. Я видел, как Мамышан встретился с ним глазами.
– Однако, вы уже на войне год, – сказал Борковский.
Он был занят своими переживаниями и все, что им противоречило, мало его интересовало. Он прибавил, потягиваясь:
– А не выпить ли нам еще чайку? Лавриков! – позвал он денщика.
Пока тот возился с устройством чаепития, Мамышан продолжал рассказывать с паузами:
– Мы пришли в пустую деревню. Я был верхом. Со мною было человек шесть отбившихся. Была ночь. Постучал в одну избу; выглянул поляк и говорит: «Пане, тутэй немцы». Дал нам провожатого-мальчишку. Мы пересекли деревню, через задворки. Людей я спрятал в лесу. Не прошли десяти шагов, мальчик опять шепчет: «Пане, немцы». Повел меня назад. Вышли в поле. Кругом чернота. Вдруг: «Halt! Wer da?» И сейчас по-немецки: раз-раз! Защелкали ружья. Мой мальчонка упал. Я слез, потрогал его: не шевелится. Думаю, поеду прямо, на ура. Пустил в карьер. Вижу, заговорили огоньки по всей линии. Должно быть, лошадь взяла прыжком, как запуталась одной ногой, споткнулась, но как-то оправилась. Видно, как ходят люди. Ударил нагайкой еще раз. Люди сторонятся, тишина. Теплая, летняя ночь. Звезда. Выехал на деревенскую улицу. Немецкий разговор. Только на заставе пустили мне вдогонку несколько пуль. Этот немецкий отряд мы потом на рассвете уничтожили…
– Да вы рассказывайте, – сказал с досадой Прасолов.
– Поднимался я и на шаре, на наблюдательном пункте. Шар загорелся во время полета и всех нас троих прикрыло. Двоих моих товарищей вытащили замертво, я…
Мамышан, извиняясь, тоненько заржал.
– Вы хотите сказать, что вас пуля не берет, – сказал Борковский.
– Да, видимо, приходится сказать так.
У обоих установились враждебные отношения. Мамышан рассказывал:
– Говорят, что в атаке люди ничего не помнят. Я помню очень хорошо все, что со мной было. Как вышли и как пошли. В этот раз мы наступали под сильным пулеметным огнем. Раза три я велел людям ложиться. Наконец, дошли. Они высыпали нам навстречу. Их больше. Кричат нам: «Все равно, сдавайся». Ко мне подходят двое, ружья направили штыками в грудь. Ощущение не из приятных.
– Ага! – сказал Борковский.
Мамышан не обратил внимания.
– Умирать всегда скверно, – сказал он серьезно. – Я выстрелил. Промах. Один бросается и втыкает штык. Прямо под мышку. Мы схватились. Я думал – приколет другой. Но подмял под себя первого, оглянулся: вижу тот, другой, лежит, уткнувшись. Я сижу верхом на немце. Подбежал фельдфебель. Забрали этого. Гляжу: все покончено, окоп взят.
– Бывает, – сказал недоверчиво Прасолов.
Мамышан, извиняясь, тоненько хихикал и вертел большими пальцами рук. Мне показалось, что у него возле рта горькая складочка. Он смеялся, но его смех походил временами на всхлипывание. Я подумал:
«Вот заброшенный человек. Никто никогда не поинтересовался, что с ним и почему он так упорно стремится к смерти. Напротив, он даже вызывает во всех нас неприязненное чувство».
Поспел чай.
– Получите, господин самоубийца, ваш стакан, – сказал Борковский, протягивая Мамышану стакан с дымящимся чаем.
И нам всем стало окончательно неловко: Мамышану, – что он откровенничал, мне и Прасолову – просто так, неопределенно неприятно. Мы пили чай, обжигаясь, и даже были довольны, когда неожиданно пришло распоряжение наступать.
II
Шли по невероятно грязной дороге, выдергивая ноги из глубоких маленьких колодцев, которые проделывали в грязи своими же сапогами. Чуть светало. Дорога была немцами пристрелянная. Пришлось двигаться под шрапнельным дождем. Но, запятые вытаскиванием ног из жидкой глины, мы думали больше о том, когда окончится это шоколадное месиво, чем о ежесекундной опасности. Кто падал, так и оставался лежать. В довершение неприятности начал накрапывать дождь.
Ко мне и Мамышану подъехал верхом Борковский. Он был в остроконечном кожане.
– Я нисколько не волнуюсь, – сказал он и прижал руку к верхней части груди.
В его юношеских глазах были, действительно, полное спокойствие и доверие. Я пожалел, что у меня нет ладанки. Было стыдно за себя.
Он обратился к Мамышану:
– Ну, а вы спокойны тоже? Знаете, я потом думал о вас. Это – удивительно, и я начинаю думать, что вы…
Он не докончил фразы и заторопился вперед. Его кожан некоторое время еще колыхался сквозь сетку дождя. Разрывы шрапнели участились. По краям дороги тесными вереницами плелись раненые.
– Офицера убили, – сказал кто-то.
Мне почему-то показалось, что это – Борковский. Действительно, в толпе людей стояла его лошадь. Мы подошли ближе. Люди угрюмо расступались и двигались дальше. Лавриков держал в поводу лошадь Борковского.
– Так что в грудь стаканом, – сказал он Мамышану.
Я нагнулся к телу, которое казалось втоптанным в грязь, и тотчас отвернулся. Из кровавой массы на меня глядели остановившиеся выпуклые голубые глаза, в которых было полное спокойствие и доверие к судьбе.
– Что он хотел сказать словами: «и я начинаю думать, что вы…»? – сказал Мамышан.
Подъехал Прасолов.
– А, – сказал он равнодушно. – Царство небесное…
И перекрестился маленьким крестиком. На момент его глаза остановились на кровавой массе. Он поморщился.
– Пожалуй, затопчут. Эй, обходи! – крикнул он задним рядам и махнул безнадежно рукой.
Мы двинулись за его лошадью, которая помахивала сивым хвостом. Я встретился глазами с Мамышаном, и мне не понравился их нехороший блеск.
– Ладанка иногда не помогает, – сказал он.
Я почувствовал к нему вражду.
III
Дела на этот раз закончилось не в нашу пользу. Занявши первую линию германских окопов, мы вскоре получили приказание отойти. Наша артиллерия действовала тогда еще слабо. Солдаты, ругаясь, отходили. Прасолов шел пешком, потому что под ним убило лошадь, и тоже ругался.
При отступлении части нередко теряют связь, и много сил и внимания уходит на поддержание порядка.
Мы были усталы и вдруг почувствовали, что голодны и мокры насквозь.
– Нет, лучше не жить, чем так воевать, – сказал Прасолов. – Ей Богу, я завидую Мамышану. По крайней мере, он добился, чего хотел.
– Как? – поразился я. – А где же он?
И только сейчас сообразил, что Мамышан странно отсутствует.
Мне стало страшно, как будто со мною вдруг случилось что-то сверхъестественное.
– Остался на проволочных заграждениях, – сказал Прасолов.
Очевидно, мое чувство передалось и ему. Некоторое время мы молчали. Я удивлялся странной судьбе Мамышана. Война делает человека суеверным. Вероятно, мы с Прасоловым думали об одном, потому что я не удивился, когда он сказал:
– А не пришло ли вам в голову, что с ним бы этого не случилось, если бы он вчера…
– Не рассказывал? – спросил я.
– Да.
Прасолов внимательно посмотрел на меня своими темными и, как всегда, любопытными глазами. Я не ответил ничего, но мы поняли друг друга. Во всем этом был какой-то смысл. Я бы сказал: высшее целомудрие войны, как всякой тайны.
Над нашей головой с воем проносились снаряды, чтобы в отдалении поднять черный столб земли и дыма. Мы оба шли, не разговаривая и даже не взглядывая друг другу в лицо, чтобы не оскорбить этой тайны.
Вадим Белов
«КОМУ ЧТО СУЖДЕНО…»
I
После восьмидневного движения к неизвестной цели, после бесконечных стоянок у товарных платформ больших станций и около полустанков, затерянных в голубом просторе полей, наш поезд достиг, наконец, большого белого вокзала, озаренного серебряными шарами электрических фонарей, и мы поняли, что наше путешествие окончено.
На платформе перед окнами вагонов уже прохаживались двое: это был батальонный командир в зеленом дождевом пальто, подпоясанном походным снаряжением, и рыжеусый капитан, догнавший нас уже на полпути, фамилию которого многие еще не знали. Он был из запасных и делал уже вторую войну – манчжурскую кампанию капитан с первого до последнего дня провел на передовых позициях, заслужил кучу наград и не получил ни одной царапины.
Мы все это знали и, конечно, с расспросами о войне, о боях и о предстоящих опасностях чаще всего обращались именно к нему.
Теперь он шагал рядом с батальонным командиром по длинной платформе в своем серо-зеленом дождевом пальто с привязанным за плечами мешком вроде тех, что носят швейцарские туристы, поднимаясь в горы.
Мешок прихватывался к плечам двумя ремнями и несколько отвисал вниз, почему капитан время от времени сутулил спину, чтобы поднять его на прежнее место.
– И вы напрасно смеетесь, г. полковник, – говорил он своим ровным, негромким голосом, – эти мешки, действительно, применяются только туристами да разными там тирольцами, но это ровно ничего не значит, вы после увидите, как удобно иметь всегда свое хозяйство за плечами. У вас-то вот в батальонной двуколке будет полевой багаж; представьте, приходим на бивуак, захотели бы чаю напиться или что-нибудь там еще, а двуколка ваша в десяти верстах позади из грязи вылезти не может… вот вам и чай и закуска!.. а я сейчас же сбросил с плеч мешок и – готово дело… замечательное удобство!..
– Ну, уж зато тоже мало удовольствия, – возразил батальонный, – постоянно за плечами такую торбу таскать, это вы сейчас поете, а вот погодите, мы за сегодняшний день верст сорок прошагаем, тогда другое дело будет…
В эту минуту в другом конце платформы затрубил горн, и полк начал поспешно строиться в походную колонну, несколько минут выравнивался, потом всколыхнулся всей черной тысячеголовой массой и тронулся, поблескивая тускло сталью наклоненных штыков, по пыльной, белой ночной дороге.
II
Перед боем роты расходились на околице большой деревни и здесь, около остановившейся вереницы бесконечных обозов, лазаретных линеек и двуколок, собралось несколько человек офицеров.
– Ну, свидимся ли вечером, Бог знает, – говорил задумчиво какой-то прапорщик.
– Их, говорят, корпуса два? – спросил кто-то.
Капитан оглянулся на спрашивающего и пожал плечами:
– А вам-то не все ли равно, два их корпуса или три? Для каждого из нас одной пули достаточно, одного такого, знаете, малюсенького металлического кусочка, а уж кому не суждено – так тому хоть три корпуса, хоть четыре… все равно – цел будет… вот ведь, я же в манчжурскую войну уцелел! А, между тем, за бруствера не прятался!..
Прапорщик, стоявший в стороне, не успел ответить, как кто-то окрикнул офицеров, и все поспешили в свои роты.
Проходя мимо меня, прапорщик покачал головой, улыбнулся и заметил:
– Счастливец этот капитан, черт его возьми, его и пули не берут, ходят себе со своих мешком и горя не знает!..
III
День пролетел незаметно в пылу стычки, новых, неожиданных и острых впечатлений. Уже смеркалось, когда наша рота, значительно поредевшая, отходила во вторую линию к той самой деревне, в которой мы были этим утром.
В деревне теперь развернулся перевязочный пункт, и на улицах сновали санитары с красными крестами на рукавах, сестры и доктора, а по сторонам у заборов, свеся ноги, в канавах сидели легкораненые, дожидавшиеся эвакуации, раскуривая цигарки и негромко беседуя.
Около одной из изб я встретил капитана. Он спускался с крыльца такой же, как всегда, хладнокровный и спокойный, в своем серо-зеленом дождевом пальто. И странно, первое, что бросилось в глаза – это отсутствие за спиной его того самого оригинального мешка, которым он хвастался батальонному.
– Капитан, что с вами?.. Где же вы потеряли ваш мешок? – воскликнул я.
Капитан досадно махнул рукой.
– Этакая, знаете, глупая история, просто досадно.
– Да что такое?
– Да можете себе представить, – продолжал он, – разорвалась сзади меня граната и осколком прямо в мешок… Ну, естественно, весь мой багаж пошел к черту!.. то есть, такая досада!.. ведь это в первом же бою…
– Ну, а спина-то как же? – перебил я его.
– Да что спина, – махнул рукой капитан, – спина, конечно, ушиблена, синячище во какой, да это черт с ним, но ведь вы подумайте, в клочья всю мою торбу разорвало, ни одной целой вещи нет. Одно слово – не везет!..
Капитан махнул рукой и мы расстались. Я несколько минут глядел ему вслед, думая о том, что бы было теперь с этим хладнокровным человеком, если бы за его спиной не висел его мешок, о потере которого он так сожалел.
IV
В течение целой недели нам не удавалось встречаться и беседовать между собой: бои шли беспрерывные, и только через восемь дней отвели нас всех на вторую линию на отдых.
Остановились в большом селе, расположились недурно и начале подводить итоги потерям.
– А вы знаете! – окрикнул меня у входа в избу, где располагалась полковая канцелярия, знакомый прапорщик. – Вы знаете – ведь наш капитан умер!..
– Да что вы, не может быть?! – не поверил я. – Когда же его убили?
– Какой убили, в том-то и дело, что нет!.. Вы представьте себе, наш добродушнейший капитан отравился, выпив воды из зараженного колодца… Не правда ли, какая дикая смерть?
– Да… и особенно для капитана, – ответил я и отошел в сторону.
Мне ясно вспомнился рыжеусый капитан, которого «не брали пули» в манчжурской кампания, вспомнился его разорванный попавшим в спину осколком гранаты мешок и философские его рассуждения перед боем о том, что кому суждено…
Нелепой, загадочной и ужасной показалась мне тогда судьба отравившегося капитана.