412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ероховец » В январе на рассвете » Текст книги (страница 4)
В январе на рассвете
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 17:07

Текст книги "В январе на рассвете"


Автор книги: Александр Ероховец


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Балка, где у него были спрятаны лыжи, вывела Володьку за деревню куда-то в поле, и, хотя никто не преследовал его, он спешил изо всех сил убраться подальше отсюда. Позади беспорядочно гремела стрельба, казалось, по всей деревне, в разных ее концах, идет бой, все усиливающийся.

Когда спустя полчаса бежал он по ухабистой дороге, куда вышел, чтобы запутать следы, в деревне все еще шла стрельба, то ослабевая, то вновь разгораясь. Володька жадно ловил отдаленные отголоски выстрелов, уже не пытаясь разобраться в них. Его прямо-таки распирало от радости. Но теперь, когда опасность миновала, он почему-то сызнова начал переживать ее, его всего колотило на ходу, дрожь в руках и ногах, а в мозгу, вспыхивая огненными пунктирами, мелькали картины боя – все как-то отрывочно, без всякой связи, вперемешку, трудно восстановить, что было сперва, а что после. Но, по крайней мере, он был уверен, что троих-четверых фрицев он все-таки ухлопал верняком, как говорят сибиряки, без булды. И, запыхиваясь на бегу, он тем не менее что-то приговаривал вслух, какие-то угрозы в адрес немцев, какие-то похвалы самому себе, радостно удивляясь при этом, что все еще жив и здоров, даже ни одной пулей не задет и может бежать так же легко и сноровисто, как и прежде.

Это возбужденное состояние и сейчас, спустя несколько часов после боя в деревне, все еще не улеглось в нем окончательно, сохранялось отчасти; он ощущал в себе какую-то ликующую приподнятость. Нельзя доверяться даже надежному человеку… Вот как бывает…

В заснеженном лесу после спертого застоявшегося воздуха в землянке, где собралось столько народу, дышалось куда лучше и легче; мороз спадал, во всяком случае, как показалось Володьке, щеки уже не леденило, мягче сделалось. Луна под утро сместилась к западу, еще высоко оставалась в небе, заметно выделяясь в темноте, хотя и потеряла свой золотистый блеск, побледнела, затуманилась чуть-чуть. Тень от сосны на косогоре, под которой укрывался Сметанин, была нечеткой, расплывчатой. Как будто слегка задувало, с веток осыпалась кухта. Но тихо и спокойно вокруг было.

Из землянки вышел командир, постоял под сосной рядом с Володькой, все оглядываясь по сторонам, словно выискивая кого-то, и, хотя ничего подозрительного не заметил, строго-настрого приказал Сметанину быть настороже, бдительнее.

Неожиданно он Закашлялся – надрывно так.

– Простыл? – участливо спросил Володька.

– Вроде бы, – отозвался Кириллов после того, как справился с кашлем. – И черт его знает, с чего бы это. Никакая простуда не приставала. А ведь как бывало – по пояс мокрый, в самый лютый мороз. А тут ни с того ни с сего.

– Закури. Куревом отшибает на время кашель.

– Ничего, может, пройдет. – Помолчал немного. – Как думаешь, Володя, где искать Васина… До Десны уже недалеко…

– А чего тут сомневаться? Где-нибудь отыщем! Времени у нас еще навалом…

– Ну ты не горячись… Серьезный разговор есть, никому об этом ни гугу. – И почему-то с опаской оглянулся на землянку.

7

А в землянке тепло, дымно, оживленно. У деда Пахома нашлось курево, партизаны покрутили цигарки, забалагурили. Только детишки на нарах шушукались вполголоса, видимо, еще не освоились.

Кириллов, вернувшись с улицы, примостился на чурбаке возле печки, достал из планшета карту. Смирнов заглянул через его плечо.

– Все изучаешь, товарищ командир?

– Угу.

– А я в этих картах ни бум-бум. – Подрывник присел рядом, на другой чурбак. – Так, если на местности, все чин чинарем, а по карте ни бельмеса. В другие карты еще туда-сюда, более-менее, в очко там, в подкидного. Ворожбу уважаю. Ты случайно, хозяюшка, не гадаешь на картах? – обратился он к женщине, хлопотавшей около печурки. Та кивнула в сторону нар, где сидела молча в уголке старуха, непомерно толстая, в черной домотканой шали, о чем-то углубленно думая, время от времени мелко потрясывая головой, будто в лад каким-то своим думам.

– А это вон у старух надо пытать, может, и наворожат что.

– Меня больше к молодухам тянет.

– Какая ж я молодуха, вон дочка у меня какая большая. – Женщина с какой-то виноватой улыбкой притянула к себе девочку, которая вертелась около нее, обняла ее за плечи.

Худенькая была девочка, белобрысая, с настороженными глазами, с совсем не детским выражением лица, и это ее личико вызвало в памяти Чижова другое – почти уже полузабытое, но, насколько он помнит, такое же худенькое и исстрадавшееся, с тайной надеждой на что-то хорошее. Дочь Акулинки почему-то припомнилась ему сейчас. Это внезапное сходство заставило его оглянуться на хозяйку, которая, стоя на коленях, подкладывала в печурку поленья; в отблесках пламени, вырывавшихся из открытой дверцы, лицо ее казалось позолоченным. Вот плечом плавно повела, опять обняла девочку, чему-то засмеялась приглушенно, но голос молодой, притягательный, и смех ее чем-то напомнил Чижову Акулинку, веселую разбитную вдову из той далекой, теперь уже довоенной жизни.

Смирнов весело позвал:

– Иди-ка сюда, дочка!

Девочка спряталась за женщину.

– Ишь какая пугливая, мамкина дочка, от мамки ни на шаг, – засмеялся Смирнов.

– А ты не бойся, подойди к дяденьке. Он добрый, хороший, не съест он тебя. – Женщина легонько подтолкнула ее, и та пошла неуверенно, с остановками, оглядываясь на мать.

Смирнов погладил девочку по голове здоровой рукой. Девочка стояла оробевшая, несмело улыбаясь. А потом неожиданно потянулась к нему и потрогала осторожно гранату, которая висела у него сбоку на поясе.

– Дяденька, а это что?

– Это? – растерялся Смирнов. – Это, дочка, подарочек фрицам.

– Подарочек?

– Ага. – Он сглотнул слюну. Что-то клокотнуло у него в горле, и Чижов, взглянув на него, увидел, как изменилось лицо подрывника: на скулах под кожей перекатывались желваки, а глаза, всегда веселые и добрые, сделались вдруг мрачными. – У меня тут в мешке, – сказал он хрипло, – еще покрепче приготовлен для них подарочек, только бы момент подвернулся: так бабахнет – живого места не останется. Вот лишь для вас, малых, ничего припасти не сумел, да-а…

Девочка отошла, снова упряталась за мать. А подрывник еще некоторое время сидел с понурой головой, курил и смотрел на колеблющиеся под ногами полоски света.

Женщина сняла с печки круг, поставила на дыру чугунок.

– Сейчас щи быстренько сварятся. Проголодались, поди.

– А дай-ка нам, хозяюшка, пару картофелин, – попросил ее Смирнов. – Пока то да сё, мы тут сами.

Женщина была крупная, статная, из-под платка, выбиваются пряди рыжеватых волос, косы под платком собраны в узел на затылке, груди топырятся под вязаной кофтой, одежда вся темная, а лицо белое, вызоренное печным светом, вроде не старое.

Когда она стала передавать Смирнову картофелины, он поймал ее за руку и, заглядывая ей в лицо, спросил:

– Как звать-то, хозяюшка, а?

– Катерина.

– А ты пригожая, Катя, просто загляденье. Как пава.

– Ну вот еще! – Женщина удивленно потянула к себе руку.

– Только уросливая, а? – И со смехом, шутливо он прихлопнул ее по спине. Катерина отодвинулась, фыркнула.

– Ну, длиннорукий! Не распускай лапища-то!

– Это раненого-то обижать? – притворно воскликнул Смирнов, выставляя обмотанную бинтами руку. – Вишь, какое ранение! Ты бы лучше перевязала меня, хозяюшка.


Он дурашливо хохотнул, а женщина и в самом деле подошла к нему и, когда он попытался встать, усадила его, занялась врачеванием, и голос ее был ласковый, какой-то убаюкивающий, так что на Чижова как-то незаметно стала наплывать дремота, он даже глаза на время прикрыл.

«А она ничего, красивая», – подумал он мельком о хозяйке и тут же забыл об этом. Сидя рядом с дедом Пахомом на нарах, где уже притихла под тряпичным одеялом детвора, он думал сейчас о судьбе ребятишек, которых война загнала вот в эти сумрачные землянки, надолго оторвала от школы, от учения.

Вспомнилось вдруг, как в распутицу в марте шел он пешком из Почепа в сельскую школу по непролазной грязище, которая толстыми комьями наворачивалась на ноги, и он старался брести обочиной дороги, по жнивью, где еще держался снег. Пригревало все сильнее, снег оседал в овражках, такой крупитчато-стеклянный, обрушивался порой с хлопками, подточенный снизу, со дна, невидимыми, но уже слышно журчащими ручейками. И кое-где на проталинах блеклая травка. Усталый, едва волоча ноги, вступил он на школьный двор. Выбежавшие навстречу ребятишки в рубахах обрадованно обступили его, разглядывая глобус, который он нес им из города, а он, тут же забыв про свою усталость, принялся загонять их в школу, опасаясь, как бы они не простудились в эту весеннюю, пусть и солнечную, но обманчивую погоду. Сколько суматохи, оживления, радости!.. Придется ли ему еще когда-нибудь учить ребятишек?

Может, и придется, думал он. Вот кончится война, настанет долгий-долгий мир, и снова можно всецело браться за прерванную войной учебу. Учить ребят мужеству, силе, преданности, товариществу, чтобы были настоящими людьми, не равнодушными к судьбам других, не жадными до дармовой наживы, как эти подонки-полицаи, выродки человеческие, с которыми ему недавно пришлось столкнуться, а может быть, и просто недоучившиеся люди, которых он, учитель Чижов, не успел в свое время воспитать как положено, потому что вынужден был уйти воевать. Теперь он чувствовал отчасти свою вину перед теми, кто стоял сейчас против него самого и его товарищей, нося на рукавах белые полицейские повязки.

«Да, здесь и моя вина, моя, – думал он, почти засыпая, клоня отяжелевшую голову на руки. – Нужно было больше доходить до сердца каждого, и малого, и взрослого, меньше обид оставлять в сердцах, великую веру всечасно вселять в людей…» Жалко ему было деревенского мужика-связника, которого он хотя и не знал, но которого наверняка полицаи арестовали…

Кто-то опять засмеялся.

«Смеются же еще, черти, – нашли время», – подумал он с удивлением и с какой-то неосознанной завистью и, превозмогая дремоту, поднял голову.

Женщина как раз заканчивала перевязывать Смирнову руку.

– Ну, получшело?

– А как же, – засмеялся тот. – Вот подержала за руку – и полегшало вроде. Сразу бы так надо. А то скалкой хотела по лбу.

– И надо бы огреть, не распускай ручища-то.

– Эх, соскучился я по вашему брату, – со вздохом признался Смирнов. – Вот, мужики, до чего мы дожили с этой войной – совсем от баб отвыкли. И все из-за немчуры проклятой. Ох, и злой же я на фрицев, дюже злой.

– Хлебом вас, мужиков, не корми, дай только поржать вволю, все вы одним миром мазаны.

– Что верно, то верно.

– Тьфу! – сказала хозяйка и отошла к нарам, где укладывались спать ребятишки.

– Ты бы, Смирнов, и в самом деле вел себя поскромнее, не на гулянке же, – сказал вполголоса Кириллов.

– Да что ты, товарищ командир, шуток не понимаешь? – обиделся подрывник, пожал плечами и повернулся к Никифорову, который, сидя перед печуркой на корточках, пек порезанную на кружки картошку; картофельные ломтики с шипением приставали к раскаленному железу, быстро подгорали, и Никифоров переворачивал их ножом, а потом перекатывал в ладонях и ел, не дожидаясь, пока остынут: жевал, широко раскрывая рот, хакая и выдыхая, когда обжигало во рту.

– Ну что, сыро-горячо не бывает?

– Ничего, есть можно, – ответил Никифоров.

Смирнов тоже поддел ножом поджарившийся ломтик, в рот сунул и, обжигаясь, со слезами на глазах, подмигнул хозяйке, которая опять придвинулась к печке, сняв с чугунка крышку, стала мешать деревянной ложкой.

– Ну, нагоготался?

– А ты вот послушай, что однажды со мной было, умора, ухохочешься, – сказал Смирнов, но в это время поднявшийся на ноги Кириллов потянулся вдруг к стене.

– Чья это? – В руках у него была гитара, золотисто высвечивали на ней струны и полоски на грифе.

– Братова это, – глухим голосом сказала женщина и как-то странно осеклась, вздохнула.

– Сыграл бы ты нам что-нибудь, товарищ командир, потешил душу, – попросил Смирнов, но Кириллов, подержав гитару в руках, снова повесил ее на стену.

– Сейчас не время играть, не до игры, вот отвоюемся…

– Вот-вот, и он так же говорил, – почти всхлипнула женщина и, стянув с головы платок, прижала его к глазам.

Дед Пахом натужно кашлянул в кулак.

– Убили ейного брата, ага, хвашисты убили.

– Ох ты господи, господи! – каким-то пустым голосом, с запинкой, сказала старуха, до сих пор молчавшая.

Все оглянулись на нее, но она ни на кого не смотрела, словно вообще не замечала людей, уставилась куда-то в угол, еще что-то пробормотала, только слов не разобрать, молилась вроде.

– Мать это ихняя, – пояснил дед. – Как сына убили, так язык и ноги у нее отнялись, едва вот отошли. А ить она куда моложе годками, ей десятков семь, не боле, а мне, почитай, скоро девять пришпандорит, пришибить некому.

– Господи, никуда я не годна, – опять отчетливо произнесла старуха.

– Ейного Михалку как есть на месте убили. А потом и других мужиков поубивали, всю деревню попалили. Погорельцы мы.

– Из-за меня все это, из-за меня! – тоскливо вскрикнула Катерина и, отвернувшись от всех, прикрыв глаза ладонью, другой рукой стала поправлять волосы, убирала их со лба, назад к затылку, наклонив голову к плечу.

– Ну чаво мелешь, чаво убиваешься? – напустился на нее дед. – Чаво напраслину на себя примашь? Все одно б то же было. Ить это ж не люди, а зверье, хвашисты. А брат твой тоже хорош. Я так рассуждаю: не след ему признаваться, никому же не помог, ага. И себя сгубил попусту, занапрасно сгинул, принял смерть от супостатов и от других ее не отвел. Кабы толк был. – Он покачал головой.

Женщина стояла у печки, погрустневшая, притихшая, словно окаменела. Потом пошевелилась, сказала ровным голосом, без всякого выражения, как-то отчужденно, словно не о ней, а о ком-то постороннем шла речь: – Никто и не думал, не гадал, что так обернется. Они уже под вечер прикатили, все в касках, партизан ловить. Ну и зачали всякое вытворять. Я как раз корову сидела доила, они и нагрянули. Поволокли меня трое в ригу.

– Вот же гадюки! – Смирнов прихлопнул кулаком по колену, но Катерина, не взглянув на него, продолжала все тем же безучастным голосом.

– Я в крик, как меня потащили. А старший брат, с израненной ногой, в хате скрывался – услыхал он. У него там, под печкой, наган был припрятан. Достал его, прибежал на крик и ухлопал всех троих, тут же в риге. Говорит: «Беги, Катя, в лес ховайся, мне-то не уйти далеко». Плохо у него с ногой, хромал сильно. Закидала я его по-быстрому в огороде коноплей – и бегом. А в деревне переполох, немцы на выстрел сбегаются. Нашли, конечно, своих – неубранные в риге лежат. Первым делом батю и маманю схватили, вот ее, – кивнула она на старуху, которая по-прежнему отрешенная от всех сидела в темном углу. – А потом всех мужиков и баб давай сгонять на площадь. Я из лесу смотрю: у околицы часовые, никого не выпускают, нет-нет да и выстрелят. А немного погодя вижу, мужиков повели за околицу, и подростков тоже, хлопчиков, всех, кому от двенадцати до семидесяти лет, кто оружие держать может. Сбили их в кучу, поставили на бугорке перед копанью, там яма-сажелка, где коноплю вымачивают, и давай страполить из пулеметов, всех скосили, в яму ту побросали… Крики, стоны… Испугалась я, убежала подальше в лес, там ночевала. Пацанки уж опосля нашлись, в Заречье, я туда к знакомым пошла, они меня скрывали.

– В Заречье? – переспросил вдруг Чижов, невольно ворохнувшись, привстал даже. – А Чижовых случайно там не знаете, старика Дмитрия, у него еще жена слепая?

– Нет, я же недолго там была, – обернулась к нему Катерина. – А вы что, тамошние?

– Обожди, обожди, Чижов, – остановил его Кириллов. – Дай дослушать, пусть она доскажет.

– А тут и досказывать нечего. Денька через три, как каратели убрались, зареченские полицаи поехали туда добро забирать после пожара, может, уцелело что. Я и попросила соседа Васю, полицейского, захватить меня, пообещала ему кое-что из добра, был у меня узелок схоронен в погребе, на всякий случай все припрятывала. И еще две наши деревенские женщины напросились. Мы же голенькие в лес убежали, кто в чем одет был, ни одежки, ни посуды. Приехали – одно пепелище застали, всю деревню сожгли, ни одной хаты, лишь печные трубы да толовешки, чадят головешки на пожарище. Пусто. Всех, кто жив, помоложе кто, девчат, хлопчиков, в неметчину на каторгу угнали. Спаслись те, кому в лес посчастливило сбежать. Больше детишки, кто где прятался. Там и маманю свою нашла…

Она помолчала, на мать взглянула.

– Вот так иду через дорогу и вижу: сидит она поодаль под вербой, на махоньком костерке жарит утку, всю в перьях, кое-как общипанную. Я к ней, пытаю ее: что да как, ничего не могу добиться. Сидит, словно помешанная, и подняться не в силах, ноги параличом разбило, совсем отнялись. Утку я у нее отобрала, понюхала, а та пахнет, протухла уже. Я в голос, плачу: да как же я тебя возьму с собой, куда увезу? Побежала к Васе, у него телега, пущай положит маманю в телегу, довезет, есть же, думаю, и полицаи добрые. Только он ни в какую, заартачился; места, говорит, нет в телеге, все позанято. Позагружали полицаи телеги добром, что награбили в погребах. Я тоже несколько своих узелков разыскала, пообещала все лучшее из моего, что возьмет. Тогда он выделил мне тачку, мол, вот, если хошь, вези сама. Помогли мне женщины взвалить маманю на тачку, одной-то не под силу, вон она какая грузная, а тут мешок мешком. Нагрузила еще на себя разные там узелки, тазики, чугунки – и повезла. Полицаи впереди на телегах, а мы сзади плетемся, кожылимся. И тут стали стрелять по обозу с самолета, должно быть, немцы приняли полицаев за партизан – и секанули из пулеметов. Полицаи на подводах в лес заворачивают, нахлестывают лошадей. Женщины, что со мной были, тоже разбежались, попрятались за деревьями, я одна на дороге осталась, куда денусь, не оставлю же маманю под пулями. А тачку через канавку не могу перевезти, пыхчу, надрываюсь, ревмя реву. А самолет уже и за нас принялся, прошелся над дорогой, полил рядышком из пулемета. Тут мама и ожила, заговорила: «А дочушечка моя, да беги в лес, спасайся!» А я все тачку тяну. Смотрю, маманя вся почернела в лице, тужится, что-то собирается делать. И как еще раз постреляли по нам, так она и поднялась с тачки, сама встала на ноги, мы с ней в лес ушли. Остальные десять верст она уже пехом шла, ни за что не хотела снова на мне ехать. Так и дошли полегоньку-потихоньку…

Катерина склонилась над чугунком, проверяя, не сварились ли щи; некоторое время в землянке все молчали.

– Вот как, значит, все было, – наконец тихо, словно самому себе, сказал Чижов.

– Нет, нет! – затряс головой дед Пахом. – Оплошал Михалка, не нужно бы ему выходить, открываться, ага.

– Людей пожалел, – сказала Катерина тусклым голосом. – Думал, что спасет их, вот и вышел. Чтобы другие не пострадали из-за него. А если б не вышел, то, может, до сих пор казнил бы себя, как вот я…

– Кабы спас кого, а то вон как все обернулось. Энто нам, старикам, знамо дело, помирать скоро, днем раньше, днем позже, ага. А ему никакого резона не было выходить на смерть. Ненужная затея.

– Нужная, ненужная, кто знал.

– Дак ить кажному было ясно, чем пахнет, уж не пощадят, раз ихних кокнули. Нет, зазря он, Михалка, объявился… Идет так себе, шель-шевель, прихрамывает, хромыш ить. Прямо на переводчика прет. «Отпустите заложников, – говорит, – энто я насильников ухлопал, жаль, патронов боле нема». И пустой наган под ноги охвицеру. Дак тые хвашисты его тута же прямо… на наших глазах номер. А мужиков все одно не отпустили, озверели уж. И деревню спалили. Добрая такая деревня, в кои века ставленная, тута весь род наш спокон века жил. А теперя кончили всех, под корень срубили наше сродство.

– Нет, не срубили, дети вон живы! – Кивком головы Чижов показал на нары, где лежали под одеялом притихшие ребятишки. – Они продолжат наш род, только сохранить их надо, вырастить.

– Вырастут, если живы будем. – Смирнов опять с ожесточением пристукнул по колену. – Эх, все бы потроха за то фрицам выпустил.

– А я, нет, не вышел бы! – вдруг резко и громко произнес Кириллов и оглядел всех долгим взглядом, словно выжидая, кто станет ему возражать. – Что толку самому погибнуть и людей не спасти? Прав дед – ненужная это смерть. Из него ведь мог прекрасный боец в отряде быть, стольких фрицев он еще мог уничтожить. А он…

– Отольются им наши слезки, верю я, скорей бы только, – со вздохом сказала Катерина и, сняв с печки чугунок, захватив его с боков тряпкой, понесла на стол.

– Сидайте, сидайте, хлопчики, – стала приглашать она партизан, – а то, вижу, совсем заголодались…

8

Где-то уже утром, на рассвете, Смирнов проснулся от тихой, настойчиво беспокоящей его боли в руке. Раненая рука распухла, мозжило в ней, и он понял, что вряд ли теперь удастся уснуть снова.

Сквозь крохотное оконце едва процеживалась синеватая муть, в которой еще трудно было разглядеть лежавших на полу вповалку людей, все спали прямо в одежде, скинув с себя только маскхалаты. Смирнов послушал немного, как ворочаются рядом. Сонное дыхание то и дело нарушалось беспорядочными вздохами, причмокиванием, коротким постаныванием, глухой возней – всеми теми шорохами и звуками, какие бывают, когда под одной крышей в тесноте ночует сразу множество людей.

Душно, угарно, в горле пересохло. Напиться бы, да лень подыматься. И лежал Смирнов не двигаясь, полураскрыв припухшие глаза, отупело глядя, как колышется в землянке сумеречный свет. Духота разморила его, ощущение усталости после ночного перехода не прошло, тяжесть неснятой одежды давила плечи, вдобавок беспрерывно ныла простреленная рука и отчего-то начало ломить голову в висках, в надлобной части. Но особенно мучила жажда.

В конце концов Смирнов все-таки пересилил себя, встал на колени, потом на ноги. Неловко покачиваясь, перешагнул через спящих, стараясь никого не задеть. Но возле затухшей печурки впотьмах наткнулся на чурбак – тот грохнулся на пол. Смирнов выругался сквозь зубы. Кто-то, кажется Володька, вздернул голову, спросил сонно:

– Что тут?

– Воды бы напиться, – пробормотал Смирнов.

– В углу вон, – подала голос из темноты женщина.

Она лежала у дверей на нарах, и Смирнов шагнул на голос. Приблизился вплотную. Женщина приподнялась, села, косматая, неестественно распухшая в зыбкой полутьме.

– Расшибиться можно, – сказал он хрипло.

– Сюды садись. Подам сейчас, напою.

Босая, простоволосая, прошла она в угол, где стояла кадка. Смирнов тяжело опустился на нары, прикрытые дерюгой, туда, где только что лежала женщина, и, ощущая ладонью тепло нагретого телом места, сидел нахохлясь, мучительно и трудно вспоминая то, о чем думал перед сном, когда все ловчился на полу, ворочался и никак не мог умоститься поудобнее.

Вернулась Катерина. Смирнов принял из ее рук ковшик и стал жадно пить большими глотками. Потом, напившись, отдал ковшик обратно.

– Ну вот и слава богу. Таки-то дела, значит, Катя-Катерина, купеческая дочь.

– Что-о?

– Это так, к слову. Песня такая старинная. Поется там, мол, где ты прогуляла, Катя, цельну ночь? И далее: «Вставай, вставай, Катя, будет тебе спать, пришли пароходы – Катю замуж брать». Вот как поется.

– Ну я-то свое давно уже отгуляла, никто больше не придет замуж брать. Только и осталось что песенки слушать. Без песен-то… без наших, тоже каково? Будто душу изнутри вынули. Я любила петь, ох и любила же. А теперь, видать, навеки отпела. – Она вздохнула, потом спросила: – Рана-то как, не болит, не досаждает?

– Да нет, не шибко, терпимо. Рана – это чихни, у меня другое. – Он едва слышно засмеялся. – Я бы тебя, Катя, хоть сейчас замуж взял. Шибко ты меня тревожишь, аж невмоготу, терпежа нет.

– Ну вот, опять ты за свое, – недовольно сказала женщина.

– Что поделаешь: у кого что болит… У меня вот тут, внутрях болит. – Он прихлопнул себя здоровой рукой в грудь. – И все прибывает и прибывает там, до краев уж, иной раз и самому страшно: да сколько же может вместиться сюда? Но молчу, зачем других этим тревожить? Вот шутками-прибаутками и отвожу душу. Только все равно ноет, куда там, спасу нет.

Придерживая за локоть раненую руку, Смирнов осторожно раскачивал ее, словно баюкал. Катерина притронулась к нему.

– Может, все-таки снова перевязать?

– Не стоит бередить. Уж как-нибудь доплетусь до места. Ишь, ведь вот фрицы поганые – царапнули пулькой. Ну да я в долгу у них не останусь: каждый получит на закуску ровно девять грамм, а то и почище чем шарахну. А это – чихня, переживу… заживет до свадьбы, так ведь?

– Разве не женат еще?

– Куда там – две девки, одна за другой, погодки.

– Что так оплошал? По виду мужик справный, здоровый, а девки…

Смирнову почудилось, что женщина покачивает головой и усмехается в темноте. Он тоже усмехнулся.

– То жинка виновата. Она у меня манюхонькая, не такая ядреная, как ты. Вот с тобой бы у нас наверняка парни были.

– Вряд ли, – сухо сказала Катерина.

– Можно спробовать.

– Одна спробовала – семерых родила… А у меня нема… мертвый родился, чуть кровью вся не сошла. Так и не было боле хлопчиков.

– Ну, еще нарожаешь, – начал было Смирнов и вдруг встрепенулся. – Постой, как же, а эта вот пацанка?

– То соседская, сироткой осталась. Все они сироты, подобрыши, и все мои теперь, сразу тройня. Куда же их теперь от себя, со мной будут.

– А я-то думал: твоя… Мужик где – воюет?

– Как забрали в самом начале, так ни привета, ни ответа. Где он, что с ним, ничего не знаю. Может быть, вот так же, горемычный, мыкается. А может, и в живых давно нет.

Смирнов тряхнул головой, поддакнул:

– Да-а, сегодня так: не знаешь, доживешь ли до завтра. Я уж стараюсь не думать об этом. И так забот полон рот.

– Сейчас забот у каждого хватает, – со вздохом согласилась Катерина. – Только все свои заботы мелкими кажутся. Никаких манаток, ничего не жаль, лишь бы зверье это вытурить отсюда. А добро, пущай оно все прахом пропадет – снова наживем, если живы будем. У всех сейчас душа не на месте, почитай, ни одного человека нема, кто бы с легкой душой жил.

– Ну нет, – возразил Смирнов, – встречаются еще шкурники, шуруют, где бы хапнуть побольше, о своем барахле пекутся, на живых им начхать. Стрелил я одного такого…

– Ну?

– Ну да все это прошло, быльем поросло, не о них сегодня речь, не хочется и вспоминать. Нет, нет, нисколько не жалею, что стрелил гада того, хоть он и наш, русский, интендантский майор… пистолетом мне угрожал…

Смирнов не любил отягощать себя неприятными воспоминаниями. До сих пор считал, что поступил правильно, когда применил оружие не по тому адресу, по какому следовало бы его применять. Теперь же, припоминая тот давний случай, он, к своему удивлению, не ощутил привычной уверенности в себе, уловил какую-то фальшь и, может быть, впервые усомнился чуточку в правильности тогдашнего поступка.

Вон чо, подумал Смирнов. А может, он и прав был в чем-то. Может, не о себе он в ту минуту пекся. Ему же ребенка своего и жену хотелось спасти – от войны увезти подальше. Так оно и было. Хотя и не совсем так… Жалко его жену, шикарная бабенка, с грудным дитем осталась. Жив буду разыщу ее после войны, помогу чем можно. Только бы дожить до этого. Много что надо после войны сделать, столько разных долгов за душой накопилось – сполна отдать надо…

– Ну ложись, спи, – напомнила ему Катерина. – А то шушукаемся тут с тобой, гомоним, как возлюбленные, до самой зорьки.

– А что нельзя?

– Не ко времени это.

– Вот то-то, что не ко времени. А так, чем ты не зазноба, вон какая пава.

– Зазноба не зазноба, а чай, озябла уже вся, в одной-то одежке.

– Ну так садись, согрею.

Он взял Катерину за руку, потянул к себе. Она стояла перед ним в длинной вязаной кофте, большая, теплая, плохо различимая в сумерках, оттого еще сильнее манящая. И Смирнов опять ощутил то, что волновало его ночью, когда он увидел ее в землянке, пригляделся к ней, а потом, лежа на полу, в темноте и тесноте, все думал о ней, пока не уснул. Ему ясно представлялось тогда, как лежит она на нарах в углу, здоровая, крепкая женщина с пышной грудью и доверчивыми губами, и такой желанной, соблазнительной, такой домашней показалась она ему в зыбкие перед сном минуты, что он враз затосковал по дому. Сон его был тяжелый и мучительный. Он и во сне, постоянно тревожимый неутихающей болью в руке, продолжал видеть все то, о чем думалось, чего хотелось, и даже забываясь на время, каким-то особым чутьем умудрялся выделить женское дыхание изо всех остальных дыханий и шорохов, наполнявших землянку. А теперь, когда Катерина встала перед ним, близкая, еще теплая со сна, все мысли ночные и желания ночные всколыхнулись вдруг в нем с особой силой, заставив его забыть обо всем, кроме одного – тревожного и мутного.

– Садись же! – позвал он нетерпеливым шепотом.

Она присела на самый край у двери. Смирнов не отпускал ее руку, которая была мягкая и горячая, и это ее жгучее тепло как-то враз передалось ему, распаляя его; задергалась кожа на лбу, у бровей и висков, опять запершило в горле.

Почти не соображая ничего, он привлек женщину за талию, припал губами к ее шее. Она не противилась, не делала никаких попыток оттолкнуть Смирнова, но и не отвечала на его ласки, сидела притихшая под его рукой, оставалась отчужденной, была какая-то неживая, бесчувственная. Безропотность ее придала ему смелости. И тогда Катерина повела плечом, отстраняясь, словно очнулась, стала отодвигаться боком, и Смирнов почувствовал, как напряглась ее спина.

– Нет, нет, – шепотом сказала она. – Давай лучше просто так посидим, просто так…

– Ну что же ты, ну что же, – повторял он, прижимая ее к себе.

– Нет, нет! – Она потянулась сильнее.

– Ну, Катя, Катюша…

Тяжело и гулко тюкало в висках – он плохо понимал, что происходит сейчас.

– Вот так лучше просто обними меня… и больше ничего. Больше ничего не надо. Я вить тоже отвыкла от этого. Мне вот так хорошо с тобой, очень хорошо. Ну пуще, пуще же обними. А этого не надо. Не надо, говорю, прошу… Лучше же, а? Ну вот и получщело тебе. И мне лучше. А больше не надо, а?..

– Да, да, конечно, – сбивчиво бормотал Смирнов.

– А я уж и забыла про все это, ох, и вправду забыла, – чуть слышно, со смехом простонала она и сама прижалась к нему.

– Что же ты, дурочка, ну, Катя же, – шепотом уговаривал ее Смирнов, но она все дальше теперь отодвигалась от него, не убирая, однако, рук своих.

– Не надо, – просила тихонько. – Не надо, не надо, родненький, право, лучше просто посидим. Ох, совсем я голову потеряла, стыдно-то как. И довольно, довольно же! Очумел, что ли? Нет, нет, давай не подмыливайся ко мне больше!

– Ах ты! – рассердился Смирнов.

Катерина, неожиданно оттолкнув его, забилась в самый угол, сидела там, поджав под себя ноги, скрестив на груди руки.

– Уходи, ну, уходи же, не доводи до греха. Уймись ради бога, остынь, не мучь меня, я же человек, не каменюка… Огрею, окаянный – Голос ее дрогнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю