Текст книги "Шепот звезд"
Автор книги: Александр Старостин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– Я плохая, я – дрянь! И Валюха дрянь!
Глава восемнадцатая
Ему никак не удавалось выкроить время для поездки в мастерскую, чтобы узнать координаты Одессы. Однако вырвался, приехал прямо с работы на своей машине и в форме, сверкающей золотым шитьем и "золотой" капустой по козырьку. Но вот беда – никак не мог найти мастерскую. Была, помнится, арка, растрескавшийся асфальт, лужа, узкий двор с загибом вправо и забросанные грязью, низкие окна; была выложенная камнем стена со стелящимися растениями и лестница – напоминание чего-то из детства. Бродил-бродил, натыкался на уже знакомые предметы, стал привлекать к себе внимание своим броским видом; наконец псевдоинтеллигентная старуха в очках показала, где живут художники. Но предупредила в стиле старинного готического романа:
– Место, однако, нечистое.
"Здесь? Не здесь?" – думал он, очутившись в пахнущем тленом, сыростью и мышами подъезде когда-то роскошного особняка, частью переделанного в коммуналки, с остатками запыленной лепнины и облупившимися ангелочками на плафоне. Он поднимался по когда-то парадной лестнице, глядел на пузырящуюся от сырости краску цвета коммунального бреда, облупленные до дранки стены и фрагменты надписей, сделанных, возможно, в героические тридцатые.
"Здесь? Не здесь? Было темновато. Мышами, помнится, пахло. Но место, однако, не было нечистым. Если здесь, то как удалось не заметить в тот вечер мерзости запустения?"
Дверь (она? не она?) открыл бледный, как представитель мира инфернального, бородач, нисколько не удивившийся неуместному здесь наряду Крестинина (фуражку он, впрочем, держал в руках); за спиной бородача Крестинин увидел бледную женщину и станок – кажется, для печатания эстампов. Здесь? Был ли здесь станок? Кого печатают? Неужели дедушку Калинина? Ах нет, это, кажется, Бурбулис, известный своей ватерклозетной фамилией и взглядом, по причине отсутствия ресниц, жутковатым, как из мира теней.
Крестинин хотел пройти дальше и осмотреться, но бородач загораживал собой дорогу.
– Слушаю вас, – сказал он.
Николай Иваныч растерялся.
– Не знаю, как бы сказать, но вы поймете... Я бы хотел видеть Одессу.
"Эти бородачи будто калиброванные. Как, впрочем, и их произведения", подумал он между прочим.
– Одесса? – Бородач повернулся к женщине, которая, оставив работу, с веселым любопытством поглядела на излишне шикарного гостя. – Ты не знаешь, где Одесса?
– Точно не скажу. Кажется, на берегу Черного моря.
– Она уехала отдыхать? – спросил Крестинин, чувствуя себя полным идиотом.
– Она всегда там отдыхает. Но я в географии не очень. Может, на Каспийском? Думаю, не очень далеко от Херсона. Иначе революционный матрос Железняк не оказался бы в тех местах. Тогда ведь с транспортом была напряженка. Вот только не скажу, где Херсон.
"Юмористы из мира теней", – подумал Крестинин и, стараясь скрыть досаду, улыбнулся.
– Нет, на ту Одессу плевать, – сказал он. – Тут недавно была женщина по кличке Одесса.
Художники переглянулись, радуясь, видимо, случаю позубоскалить для отдыха от скучноватой работы – шлепания оттисков Бурбулиса.
– Что за блажь: давать ребенку нелепые имена! – пожала плечами женщина.
– Это в тридцатые годы чудили, – сказал художник. – Были имена Трактор и даже Трансформатор. Еще Мюд – Международный юношеский день. Знал такого. Бедного мальчика звали Мюдик, но из-за непроизносимости – Мудик. Как тебе это нравится?
– Она роста небольшого, в очках, носик... – Крестинин потрогал свой нос и почувствовал, что в ноздрях защипало. Неужели она приснилась? Неужели счастье – сонное видение?
– Была ли здесь женщина в очках и с носиком? – спросил бородач.
– С носиком точно была, а вот насчет очков...
– Помню, надо было встретиться с заказчиком, – словоохотливо заговорил художник, относясь к женщине. – Спрашиваю по телефону: как выглядите? Отвечает: жду на остановке, морда у меня круглая и красная, а ботинки коричневые – сразу узнаете. Выхожу на остановку, гляжу: у всех морды круглые, красные и ботинки коричневые.
Художница засмеялась.
Все-таки в женщинах, занятых искусством, даже Бурбулиса хлеба ради насущного вырезающих, есть свое очарование: щеголеватость движений и свобода. Если это, конечно, не переходит в развязность.
Художник глянул на часы.
– Ничем не могу быть полезным, – сказал он и слегка поклонился.
– Нет ли здесь еще художников? Поблизости?
– Не знаю, – снова поклонился художник, показывая, что час смеха окончен.
"Шлепай-шлепай своего Бурбулиса", – съязвил мысленно Крестинин и тоже слегка поклонился. А на душе было так тоскливо! – Может, выше?" – подумал он.
Наверное, примерно то же мог бы испытывать "дядя" Миша, который сто лет назад поднимался по роскошной лестнице прекрасного особняка, где жила волшебная возлюбленная. И он сам молод, и жизнь от избытка здоровья сплошная радость. И вдруг ему сообщают, что кости красавицы давным-давно истлели. И "дядя" вдруг видит, что роскошный особняк – склеп, декорация для спектакля из жизни бродяг. Дядя хватается за голову и вспоминает, что ему сто лет. И вообще он умер несколько лет назад и по причине атеизма обратился в черный дым.
Вдруг и Одесса – обольстительница из мира усопших, но являющаяся в этот мир во всем блеске своей былой красоты и очарования? Вдруг она развалинам роскошных особняков сумела силой колдовских чар придать первоначальный вид? Но это – обман. И она сама – обман.
Зачем она является в мир и зачем обольщает нас, простых технарей? Какая у нее цель?
Николай Иваныч толкнул покоробленную дверь и очутился на крыше.
– Ничего не было, – сказал он вслух. – И нет ни малейших доказательств ее существования. Была бы хоть пуговка, хоть засохший цветок...
Кое-что он произносил вслух, кое-что мысленно.
Вот для чего раньше засушивали цветы в книжках – для доказательства былого счастья.
Он увидел сверху свою машину и невесело рассмеялся: чего морочу себе голову?
И испытал наплыв благодарности к Одессе, которая сумела так долго занимать его воображение и напомнила о существовании давно забытых образов готических романов.
– И все-таки здесь что-то нечисто, – сказал он себе. – А если она нечистая сила, то, пожалуй, сама обнаружится.
На другой день он медленно двигался через гулкий аэровокзал, сверкающий стеклом и алюминием, как мечта радетеля за народное счастье Чернышевского, и его мысли, подобно маятнику, раскачивались от Одессы Федоровны к отцу, от отца к очередному АПу.
Мама, я летчика люблю,
Мама, я за летчика пойду
Летчик высоко летает,
Много денег зашибает
Вот за что я летчика люблю.
Такой вздор пели по деревням. И ходили в восьмиклинках. Теперь песни еще хуже, не говоря о кепочках.
Он не замечал ни сквозняков, гуляющих в этих огромных и гулких помещениях, ни пассажиров, не слышал дикторши Оли, объявлявшей города, которые можно поглядеть на географической карте во всю огромную стену, расчерченную красными линиями воздушных сообщений.
При взгляде на Крестинина внимание гипотетического наблюдателя по природному свойству замечать все, что блестит, задержалось бы на кокарде и анодированной капусте, на пуговицах с гербами; когда бы первое ослепление "золотом" прошло, наблюдатель увидел бы затененное козырьком лицо, скорее бледноватое, человека неопределенного возраста с тем тревожным выражением в зрачках, по которому безошибочно узнают русского среди иностранцев. Человека с таким лицом вряд ли назовешь счастливым: и сквозь анодированное золото льются слезы.
Он не замечал ничего, даже товарищей, оформлявшихся в Копенгаген, которые притворялись иностранцами, для чего делали развязные движения людей свободного мира и нахально улыбались, но черта с два скроешь под этой развязностью извечную русскую тревогу: не было бы драки. Или: не явится ли холуй во фраке и белых перчатках, не скажет ли: "Здесь вам не положено. Прошу пройти отсюда"? Этот испуг исчезнет разве что в ситуации, когда нечего терять и нечего стыдиться; в основе русской храбрости всегда было что-то от отчаяния и самоубийства: а пропади оно все пропадом! – и на амбразуру. Или на зону, где свободен.
И вдруг от этих желающих выглядеть интуристами товарищей отделилась молодая дама в очках и подлетела к Крестинину. Но тут же растерянно остановилась – он глядел в землю и, казалось, переживал неслыханное горе.
– Аэрофлот? – произнесла неуверенно женщина.
Крестинин вздрогнул и поднял голову – перед ним стояла неуверенная в том, что будет узнана, и потому испуганно улыбающаяся Одесса Федоровна.
– Ода! Матушка, красавица! – прохрипел он, так как голос от волнения сел. – Я думал, что ты мне приснилась. Я ездил в мастерскую и... Я в отчаянии! Я готов был застрелиться.
– И я! И я! Как ты мог не взять моего телефона? А я дурища. Как не дала? Запиши сейчас же, немедленно!
Он написал телефон на чьей-то визитной карточке.
– Я перепишу, сейчас же перепишу! – сказал он. – Ты куда?
– В Одессу.
Он поднял голову и поглядел на любопытствующих "интуристов".
– Понятно. Через Копенгаген.
– Я теперь не хочу никуда ехать. Ты такой шикарный. Ты летчик? Летаешь?
– Иногда. С печки на лавку.
– Мама, я летчика люблю, мама, я за летчика пойду... – спела она ему на ухо.
– Ин-те-ре-сно! – проговорил он. – Очень даже интересно.
– Ой, меня зовут! – воскликнула Одесса Федоровна и так порывисто обняла его, что роскошная фуражка (известный среди летунов мастер!) упала козырьком об пол и покатилась.
– Ой, извини!
– Пусть катится к... Главное – ты есть.
– И ты.
– К свиньям собачьим меня. Меня нет. И мне не хочется даже быть. Важно, что есть ты.
Она зашла за турникет, обернулась и помахала рукой. Потом сняла очки и вытерла глаза. Неужели всплакнула? Ах, милая!
Он вышел на стоянку и сразу увидел солнце, завернутое в облака, а одно облако походило на кудрявого старика с длинным носом, глядящего на мельчающие точки голубей.
"Только что я был рабом производства и АПпов, и вот – солнце", подумал он и стал глядеть на розовое небо, в котором над стариком плавал золотой конь без ног. Как ему хорошо плавать в этом нежном свете. И это ничего, что у него нет ног. Ему и без ног хорошо. Вот он растворяется в неге и свете. И скоро его не будет – он превратится в свет.
Николай Иваныч сел на скамейку и стал ждать вылета борта на Копенгаген.
Вот самолет устремился к золотому коню и растворился в розовом, как грудка снегиря, закате.
– Ах да! Совсем забыл про АП! – Он поспешно встал и отряхнул брюки; начальство в его ранге не имеет права быть замеченным сидящим без дела; оно обязано куда-то идти с озабоченным видом, показывать недовольство имеющимися недостатками и пробуждать в представителях своей службы вспышку трудовой активности, направленной на повышение качества обслуживания техники. К счастью, его никто не видел.
Золотой конь покрылся пеплом, обуглился; у старика нос отошел в сторону и поплыл сам по себе.
Он остановился перед бортом, на котором никак не могли запустить третий двигатель, и подумал: "Удастся ли произвести впечатление обнаружением дефекта и его устранением?" И еще он вот о чем подумал: "Наверное, по причине моей литературной неграмотности я никак не припомню книги, где бы герой каждый день поднимался по воле будильника, возвращался в определенное время домой, валился усталый на диван, тупо глядел вздор, поставляемый телевидением. Его усталость накапливается изо дня в день, и вот он доходит до такого состояния, когда хочется послать все к чертовой матери и залезть под кровать, чтобы никто не наступил".
Но вот Одесса одним фактом своего появления сняла усталость и напомнила о существовании неба.
У него была возможность уйти с работы раньше, и он поехал к отцу, а точнее, по месту собственной прописки.
А вдруг он, как "дядя" Миша, заснул и не проснулся? Все мы рано или поздно не просыпаемся. Не дай Бог, тогда начнется квартирная суета, собирание справок, взятки... При этом он старался не пускать мысли в безумие на границе души, где плавает и пульсирует во мраке бессовестное похабство, за которое стыдно даже перед самим собой. Для собственного успокоения он представил старичков, обвешанных брякающими наградами, где-то на даче за бутылкой.
"До чего же гроб будет тяжел – вдруг уронят", – подумалось на границе души. Крестинин нахмурился на собственные мысли и на мысли о квартирной суете.
Он поднялся по лестнице, позвонил, подождал. Наклонился к замочной скважине – оттуда тянуло сквозняком и свистело, как во всех хрущовских домах. Нюхал-нюхал – вроде бы вони нет. Бывают случаи, когда человек умирает, а тело обнаруживается через неделю или месяц.
Может, позволить ему идти в эскадрилью? Пусть бы себе мотался по местам своей боевой и трудовой славы; пусть бы пионеры с фарисейскими улыбочками повязывали ему галстук – там, в северных дырах, где народ не окончательно испорчен американщиной, эти невинные мероприятия под наименованием "встречи с ветеранами" могут сохраниться и во времена разгула демократии.
О-о, старый дурак с активной жизненной позицией! Опомнись, остановись. Как ты не видишь, что все твои подвиги обернулись бесовскими плясками на развалинах так горячо любимой тобой России. И все, что бы ты ни сделал, пойдет на пользу ворья.
Нет, батька, в эскадрилью я тебя не пущу, я не хочу твоей преждевременной гибели. Живи, наслаждайся, пока позволяет здоровье.
Глава девятнадцатая
– А квартиру он получил, как сама понимаешь, по глупости, – засмеялась Сонька.
Серафимовна машинально кивнула, хотя ничего не понимала. Впрочем, ей стало обидно за Ивана Ильича: все дурак да дурак.
– Я была у самых истоков этой истории... Началась она, как сама понимаешь, когда он спасал английских моряков с потопленного транспорта. Слышала, возможно, про английский конвой... Итак, спасение – первый сюжетный узел, – пояснила Сонька и начертила в воздухе пальцем единицу.
– Выходит, что вы участвовали в спасении англичан? – изумилась Серафимовна.
Сонька, недовольная не то глупостью, не то ехидством приятельницы, сделала паузу и предупредила:
– А будешь перебивать – заткнусь... Начнем с того, что он просто... Ну, не очень умный человек. Он до сих пор верит в кристальную чистоту партии, из которой не вышел. Он никак не может принять новых правителей: они нарушили клятву, присягу... А гибель наступает при нарушении присяги, как было в семнадцатом году, когда предали царя, – так, по его мнению, и теперь.
"Ага, дурак потому, что не любит клятвопреступников из первых секретарей и учителей марксизма-ленинизма", – отметила про себя Серафимовна, а Сонька продолжала:
– Короче, во времена большевизма он стал получать письма из Британии от спасенных моряков, от жен и детей. Это неплохо с точки зрения свободного мира – чувство благодарности, а у нас это могло закончиться для него очень плохо: его могли обвинить в шпионаже в пользу Англии. Во всяком случае, ему пришлось объясняться и извиняться в определенных, как сама понимаешь, органах. А благодарные британцы все пишут и пишут, а в конце концов прислали пожелание нанести заслуженному орденоносному герою-спасителю визит в его замке для вручения не то медали, не то какого-то рыцарского меча. То есть и медали, и меча. Иван, как сама понимаешь, до смерти перепугался. Куда приглашать? Он жил с Машей, Колькой и совсем маленьким Витьком и какой-то античной родственницей с Украины в одной комнате коммуналки, где даже спать приходилось по очереди... Семейный ад! Теперь ты понимаешь, почему мужики того времени так и рвались покорять Север и совершать героические поступки, – они удирали от гадского быта – наши храбрые соколы. А после семейного ада нашему соколу вообще ничего не страшно: ни черт, ни дьявол, ни Гитлер... И понесся наш Ваня-дурак в свой родной и любимый райком. Так, мол, и так. Выручайте, товарищи! Влип – хуже некуда. Может, сообщить им, что я умер? Тогда не приедут со своим мечом, который мне и иметь-то нельзя: хранение холодного оружия уголовно наказуемо. В райкоме тоже задергались. Дать некролог? Все-таки человек заслуженный, по английским меркам народный герой, гордость нации. Невозможно не дать хотя бы крохотного некролога в газете. Тогда он просит на день встречи выделить ему помещение, более приличное, чем то, где он проживает, чтобы у англичан не возникло сомнений относительно преимуществ социалистического строя перед капиталистическим. Он краем уха слышал, что для этой цели существуют специальные квартиры, уже обставленные приличной мебелью, куда не стыдно принять иностранца. Он подбивал товарищей на этот вариант. Он не просил квартиры, соответствующей его заслугам, – он просил лишь совета у мудрой партии. "Все-таки надо написать, что я умер и потому не имею возможности их принять, а медаль и меч... на кой мне меч?.." Его попросили прийти на другой день, обещали что-то придумать. Он, соблюдая партийную дисциплину, является, и ему – о чудо! – вручают ордер на квартиру, где ты имеешь удовольствие жить. Мебель перевезли в этот же день – работала бригада молодцов в коверкотовых костюмах. Почему так случилось? Почему он получил квартиру? Ты скажешь: дуракам везет. Нет, им везет только в сказках. Дело в том, что как раз в это время у нас стали наклевываться какие-то отношения с Англией, и наши дипломаты и разведчики пользовались всякой возможностью, чтобы провести свои операции. И этот вариант – встреча спасенных со спасателем – был самым подходящим для налаживания дружеских контактов и для воздействия на так называемое общественное мнение. Тем более инициатива исходила не с нашей стороны. Вполне вероятно, что британские спецслужбы сами задумали какую-то операцию, для чего и воспользовались спасенными для выхода на спасателя... Потом он не раз бывал в Англии, где на него ходили смотреть как на слона в зоопарке. Он, как потом говорили, одним своим видом сделал больше для сближения народов, чем весь дипломатический корпус.
Серафимовну уже давно бесила Сонькина манера говорить о серьезных вещах с комсомольскими ужимками.
– Но англичан он спасал или нет? – спросила она.
– А-а, это было. Спасал.
– Вы говорили, что он и на минные поля садился.
– И это было. И вот что характерно: когда его командир был убит, он летал в качестве и командира, и механика в одном лице. И начальство не знало, что с ним делать. Ведь он кругом нарушал, а союзников спас... Перейдем, однако, к своим баранкам. Я ведь говорила о квартире... Так он дуриком получил квартиру. – Сонька показала на стены кухни, где сидела, выпивала и говорила умные вещи.
– Странные вы все-таки люди, – буркнула Серафимовна себе под нос. Хрен вас поймешь.
– Ты о чем, милочка?
– Все о том же, – вдруг заговорила Серафимовна с жаром давно выстраданного и осознанного понимания, которого в ней и предположить было невозможно. – Вот он дурак, а все кругом умные-разумные. И все, что он делал, – от дурости и кретинства. Ведь он – Кретинин. От дурости и на минные поля садился, и спасал каких-то англичан, рыбаков, моряков, сменил командира, хотя об этом никто его не просил – и нарушал какие-то правила и инструкции.
– А-а, конечно, ему не положено было летать командиром. Он вообще постоянно шел на нарушения и самодеятельность.
Сонька выпила и закушала конфеткой, не замечая взволнованности молодой приятельницы.
– И еще в газетенке ваш друг Сеня врал, что он тоскует по сталинским лагерям, и вообще, что он – кретин. Ведь нарочно исказил фамилию.
– Да, Сеню занесло.
– Как вы думаете, следует ли Сене ответить за свои слова?
– Судиться? Не советую. Поднимется такой базар!
– Значит, он может и дальше безнаказанно оплевывать людей, которые его же, гаденыша, спасли в войну? А Иван Ильич должен говорить: "Ничего, Сеня, плюй – ты сам не понимаешь, что делаешь". А если понимает? И будет продолжать плевать, унижать тех, кто спас его от фашизма?
– Ну ты и запела! – усмехнулась Сонька. – Не придавай значения газете об этом материале давно забыли. Сеня, конечно, неправ и чувствует свою безнаказанность...
– А знаете ли вы, что он, Иван Ильич...
– Да? Так что он? – заинтересовалась Сонька.
– Что он один и есть человек – вот что! Он один-единственный человек, которого я встречала в жизни. И вы все врете, что он ничего не понимает. Он все понимает. А уж вас насквозь видит. И он... пусть он мешался не в свои дела, действовал кому-то на нервы, нарушал инструкции, подводил начальство своими нарушениями, но он в тысячи раз больше человек, чем все умники, которые ничего не нарушали и которым ни до чего нет дела, кроме как до собственной шкуры и чужих карманов... И еще помолотить языком, поумничать, вылезти на экран... С чем выходишь, очередной гаденыш? Что в тебе? Бывает, умный ходит в церковь, причащается, а любви нет, а другой, как дурак Иван Ильич, и в церковь не ходит, а умеет любить...
– Да? Очень интересно.
– Он всех любит и спасает! И он не может иначе, потому что человек, а не мразь! А кого вы спасли? О себе не говорю – я дура набитая. А вы, умная и разумная, кого спасли? Ведь вы никого не любите, кроме себя. Вы и свою кроткую подругу не любили, и вы партбилет бросили... Чего же раньше не бросали? А кто вас тащил в партию? И теперь Иван Ильич – дурак, он билета не бросил, потому что совесть есть, а у иных вместо души– пар. Ах нет! Извините! Ваш брат спасал Гризодубову и Раскову! Он прилетел на ТБ-3! Не спасать он прилетал, а поглазеть на изможденных голодом летчиц да поснимать их для своей газетенки... Как черные вороны кружат такие – ждут катастроф, чтобы потом описать. Трупоеды!
Сонька с интересом рассматривала Серафимовну своими зоркими глазами журналиста и даже как бы поддакивала: мели, мол, Емеля, – твоя неделя, а мы-то знаем, что скрывается за твоей горячностью. Серафимовна наконец почувствовала этот взгляд и осеклась: до нее дошло, что она наговорила лишнего, и все не на пользу себе. А Сонька как будто даже радовалась чему-то, словно узнала что-то для себя новенькое и очень важное.
– Не волнуйся, милочка, – сказала она со спокойствием человека, уверенного в своей силе и безнаказанности. – Да, он дурак и спаситель, а мы умные и не то что никого не спасли, а может, кого-то и убили. Колька думает, что я убила Витька и мамку. Пусть думает – ведь надо же на кого-то думать и кого-то обвинять... А ты разве никого не убила?
– Намекаете на аборты? Да, убивала.
– Вот видишь? А ругаешься. Ты права, Иван Ильич иногда такое выкинет, что умники только в затылках чешут, – сказала Сонька. – Ой, совсем забыла, милочка. Думаю, тебе это будет интересно. Твой Колька нашел, несмотря на свою занятость, пассию. По-моему, консерваторку. В очках, но очень мила. Чудесно одевается.
– Что ж, – пожала плечами Серафимовна. – Я ему не пара.
– Что за глупости! Очень даже пара!
– В парторганизацию не побегу, – невесело рассмеялась Серафимовна.
– Точно, не побежишь. Теперь некуда бежать.
– Очень много вы знаете, Софья Марковна. Так много, так много – просто ужас!
– Да, кое-что знаю, – самодовольно улыбнулась Сонька. – Такова профессия.
– Но ни хрена не понимаете.
Сонька нахмурилась, словно наконец-то задели то, что ей небезразлично.
– Ты так думаешь, милочка? Ну, я, кажется, засиделась. Благодарю за компанию.
Серафимовне показалось, что в ее глазах вспыхнул зеленый огонек.
"Ведьма! – подумала она. – Теперь жди какую-нибудь гадость".
А еще она подумала, что надо будет спросить, куда делся меч. Наверное, в Музее Революции. Посмотреть бы. Говорят, и высший бельгийский орден летчика Перова за спасение принца в Антарктиде там же. Интересно, как теперь называется музей? Наверняка его приватизировали и устроили казино или бардак.
Глава двадцатая
Крестинин-младший сказал жене, что едет в Череповец на три дня, но сам никуда не поехал, а только не приходил домой ночевать. Об этом сообщил Серафимовне незнакомый женский голос по телефону. Похоже, что Сонька ступила на тропу войны. И война какая-то грязная. Как воевать с тем, кто в тебя кидается дерьмом, если сам не хочешь вымазаться? Но если прижать Соньку к стенке для выяснения отношений, она такой базар поднимет, а то и в слезы ударится, строя из себя оскорбленную добродетель. И может еще сказать с печалью в голосе и глазах: "Не делай людям добро – не будет зла". Как будто когда-нибудь кому-нибудь делала добро.
Установить, что незнакомая доброжелательница не врет, было проще простого: достаточно попросить соседа вызвать на провод Николая Иваныча, и секретарша Нина скажет: "Одну минуточку, узнаю, на месте ли он".
– Что делать? Что делать? – вослед революционным вождям бормотала Серафимовна и в конце концов решила ничего не делать: резвая вошь первой на гребешок попадает. Кроме того, Сонька провоцирует ее на какие-то действия, и любое действие принесет вред. Их способ ведения войны прост и гениален: унизить человека, заставить его делать что-то во вред себе, оправдываться в несовершенных грехах, дергаться в бессильной злобе, потерять самоуважение и в конце концов сдаться на милость победителя, который будет торжествовать свое умственное превосходство.
"Да, я талантлива", – будет говорить Сонька с мнимо застенчивой улыбкой: что, мол, поделаешь! Но этого мало: они воюют весело, с юмором и нисколько не злятся, а только со смеху помирают над выведенным из равновесия противником, который, разумеется, глуп, не талантлив и вместо души у него балалайка.
Однако после работы Серафимовна поехала на квартиру Николая, где, как ей говорили, мог быть Иван Ильич. И на всякий случай закупила кое-каких продуктов: вдруг старик сидит голодный? Впрочем, купленное никуда не пропадет. Серафимовна еще не знала, что скажет.
Изнурительная жара к вечеру стала спадать, от деревьев потянуло свежестью, а на западе собирались, высоко громоздясь, тучи. Время от времени они как бы вздрагивали от неслышимых вспышек молний.
Старик был на месте и, судя по разбросанным бумагам, писал свои дурацкие стихи, а возможно, и прозу, которая не уступала стихам своим качеством. Он растерялся, что-то зарычал и принялся убирать исписанное в папку.
– Я ненадолго, я не очень помешаю, – заговорила Серафимовна, не зная, о чем намерена говорить. – И сейчас будет гроза, а я без зонтика. Я просто... просто пришла сказать, что ухожу от вас. Все и все! – вырвалось у нее помимо воли.
– Как... это? Не надо... – зарычал свекор. – Зачем?
– Надо было это сделать раньше, а я дождалась, когда Николай Иваныч найдет себе подходящую девушку...
– Как так? – разволновался Иван Ильич, хотя не понял, о чем речь.
– Нашел другую – получше. И теперь вы будете счастливы... Погодите, не рычите. Кто я такая? Я – барачная жительница. Понимаете? Шанхай, одним словом. Кругом воры, алкаши, шмары. Кто мой батька, не знаю. Может, вор, а может, чекист, а может, церкви взрывал. Мать – пьянь беспробудная. Сколько она сделала абортов? Сама небось не считала. Как я росла? Кто меня учил хорошему? Разве что мамкин хахаль – вор в законе по кличке сперва Ангел, потом Боровик...
– Не надо... это...
– Раньше-то хоть поп говорил, что убивать нехорошо, от этого сон пропадает... Что нехорошо грабить, а аборт – убийство. А у нас, в шанхае, как было? Ты украл – хорошо; не попался – очень хорошо; у тебя украли плохо и даже безнравственно. Аборт – это не убийство, а "чистка". Нельзя мне было идти к вам, ведь я к деторождению не способна. Недаром Колька намекал: "Была бы жива мать, заставила бы в церкви венчаться". И дуре ясно, на что намекал: аборт большой грех, и священник по причастии не благословил бы на брак. И тогда был бы он свободен, как Куба, и теперь женился бы на консерваторке... Впрочем, не знаю, может, она и не консерваторка, а такая же шмара, как и я... Во всяком случае, Сонька считает, что она консерваторка...
При упоминании имени Соньки Иван Ильич зарычал.
– Погодите, Иван Ильич! Сейчас договорю и – бежать, бежать. Кольке нужна девушка, которая университет закончила или консерваторию, чтоб она знала, что такое аудитория, экзамен, умела на пианино, чтоб дурой не была. А я половины не понимаю из того, что он мне говорит. Про Шопенгауэра, про Христа...
– Да как он смеет! – разозлился Иван Ильич. – Про Христа... поповщину... а сам...
– Погодите, не перебивайте. Коле нужна хорошая женщина и чтоб были дети. И вам внуков нарожала, за которыми не тянулись бы грехи мамки. Пусть у вас все будет чисто и хорошо. И чтоб были внуки. Ведь вы давно мечтаете о внуках, я знаю. Иначе пресечется ваш род. Род ваш не должен пресекаться ни при каких обстоятельствах... В Библии вон праведник Лот трахнул своих дочек, чтобы род не пресекся... И правильно сделал.
– Знаешь... это... ты... не надо так...
– Знаю, что мотать мне надо. И еще скажу: я вас любила и люблю. И вас, и Кольку. Вас больше. Вы единственный, может, человек, который мне встретился. Считайте, что сыграли вничью, все остались при своем интересе.
– Неправильно... Дай сказать...
– А я вам еще и Валюху подсунула. Тут у меня был, конечно, расчетец... Нет, не квартирный, не подумайте. Но об этом потом или никогда. Низкий вам поклон, и не поминайте лихом!
– Погоди. Надо взять ребенка в приюте.
– Ой, не смешите! Это раньше в приютах были дети погибших в войну, а еще раньше – расстрелянных дворян и священников. А теперь кто? Дети порочных родителей, которые хуже зверей, так как звери своих детей не бросают. Перед такими родителями самая распоследняя сука – ангел небесный! Она своих щенков не бросает. Короче, дорогой Иван Ильич, козырей, как видите, у меня на руках никаких нет.
– Кто тебе... это... сказал... Ну, что ты не способна? Врачи? Брешут!
– Нет, врачи такого не говорили, но это ведь и ежику ясно, отчего дети получаются.
Серафимовна вдруг что-то вспомнила, побежала на кухню и заглянула в холодильник.
– Вы на голодном пайке! – сказала она. – Так нельзя.
Она стала выкладывать из сумки свертки и пакеты.
– Как жить будешь? – спросил Иван Ильич.
– Выживу. Работать устроилась.
– Такой зарплаты не хватит... это... и на проездной билет до работы.
– Другие живут. Бутылки собирают. Есть специалисты по помойкам...
В этот момент порывом ветра захлопнуло окно, и занавеска втянулась в форточку; прямо над головой ударило, как из пушки, и тут же озарило всю комнату. Серафимовна так и присела.
– Боюсь грозы, – проговорила она.
Снова загремело. И пока Иван Ильич возился с форточкой, ударило еще два раза.
– Ладно. Побегу, Иван Ильич, – сказала Серафимовна. – Успею добежать до остановки.
– Никуда не пойдешь... – Иван Ильич встал в дверях. – И вообще... приобнял Серафимовну и чуть ли не силком повел в комнату. – Успокойся, все будет хорошо... – И вместе с дождем, ударившим по подоконникам, разрыдалась и Серафимовна.
Иван Ильич посадил ее на колени, как маленькую, и стал утешать.