Текст книги "Шепот звезд"
Автор книги: Александр Старостин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
И здесь бы в то время их ждали как победителей, спасших огромные ценности. Но в наше время их ждет "втык", крупные неприятности за нарушения всех инструкций и технологий, из которых состояла вся авантюра. Батька и в наше негероическое время нашел место для подвига, такого же бессмысленного, как и в героические тридцатые. Но, в отличие от тех времен, он не кидал ценности под хвост коту, а спасал их; кроме того, пресса нашего времени была занята сотворением народных героев из мелких пачкунов, вчерашних учителей марксизма-ленинизма, умеющих лишь одно – гадить в собственное гнездо.
Отец в любых обстоятельствах был и остается "рыцарем ледового воинства"... А он, его сын, способен повторить разве что подвиг Урванцева ни на что другое он не способен. Ему как герою не хватает простодушия.
Он стал одеваться. Куда-то запропастился носок. Облазил всю комнату, заползал под диван. Не ехать же на работу в одном носке!
Он увидел кроссовки Одессы и в них красные носки. Надел, то есть кое-как натянул чужие красные носки. Во идиотизм! Униформа, золотое шитье и – красные носки.
Его слегка покачивало.
Сунулся в холодильник, взял бутылку пива и осторожно, стараясь не разбудить женщин, вышел на лестничную клетку и с бутылкой в руке бегом-бегом, оставляя ночное безумие в ином измерении.
"Надо сперва домой, – решил он. – Почистить зубы и разыскать японские шарики от запаха. А отец в это время... Ах, как нехорошо все получается!"
Предстоял тяжелый день.
"Нет, домой нельзя – нет времени", – решил он и увидел зеленый огонек такси.
Где умыться? Ладно. На аэродроме. Где отыскать японские шарики? Ведь к прилету "шестьдесят шестой" съедется большой той. Будет и Виктор Павлович ныне всесильный, – пусть решает задачку: казнить героев или оставить их нарушения и самодеятельность без последствий? Как жаль, что закрыты аптечные киоски и мелкая галантерея, – купил бы и зубную щетку, и носки...
Глава седьмая
У аэровокзала Николай Иваныч снял фуражку, чтобы не привлекать взглядов сверканием капусты на козырьке и эмблемы на тулье, и, подняв воротник плаща, устремился в туалет.
Здесь, в беспощадном свете люминесцентных ламп, он, глянув в зеркало, поразился своему виду – будто после болезни: похудевшее, бледное лицо и мешки под глазами – на вид можно дать все пятьдесят. К счастью, никого из своих не было.
"Как бомж", – подумал он и стал умываться и чистить зубы пальцем.
Пиво оттянуло действие пьянки, но от него, крупного начальника, шел дух, смертельный даже для пролетающих мух. Что ж теперь, весь день молчать? А кто будет давать "ценные указания"? У кого есть эти чертовы шарики? Кто у нас профессиональный алкаш? На первый случай кофе, то есть зерен кофе...
Он пригладил брови и выдернул из носа волосок. И, заранее сделав неприступное лицо большого начальника, вышел. И направился в АДС (аэродромно-диспетчерскую службу) уточнить прилет "героического" борта.
Ему не пришлось спрашивать, а следовательно, и дышать, – старичок РП (руководитель полетов) сам сообщил:
– Борт в зоне аэродрома. Просили подать санитарную машину.
– Что там? – спросил Николай Иваныч "в сторону", как в старинных пьесах, но старого барбоса не проведешь.
– Не понял. Подали реанимацию, как просили. – РП сочувственно вздохнул: – Понимаю ваше состояние. Поедем встречать, машина ждет. Там уже весь генералитет. И высокая комиссия с мухобоем вернулась. Скорбят, что не осмотрели и не приняли после ремонта борт.
– Кому потребовалась санитарная машина?
– Не знаю. – РП отвел глаза.
Крестинин-младший был до такой степени занят своим состоянием и опасением предстать перед генералитетом в непотребном виде, что его душа не выходила за границы собственного тела.
"Уж не батька ли малость покалечился? – подумал он, следуя за РП по рулежной дорожке. – Вечно лезет на рожон!"
Когда РП, а за ним и Крестинин вышли на стоянку, до них донеслось– об этом говорили все, – что борт прошел траверс дальнего привода и шасси выпустились. И посадка не будет представлять особой сложности. Но за штурвалом почему-то второй пилот. Куда делся командир?
– Почему потребовалась медицина? – спросил Крестинин, стараясь стоять лицом к ветру.
– Кому-то плохо. Сердце.
– Кому?
– Кажется, Ивану Ильичу.
"Ну, батька у меня железный человек, – подумал Николай Иваныч. – Не стареют душой ветераны, комсомольцы тридцатых годов. Нет-нет, он не из тех, которые умирают".
Самолет показался над лесом, вот плавно коснулся бетонки – даже дымок не пошел из-под колес – чисто посадил, молодец – и покатился.
– Ну, молодцы! – крикнул кто-то, но высшее командование дулось, не зная, как трактовать авантюру, закончившуюся, скорее всего, благополучно.
Когда самолет подрулил, дверца раскрылась, хотя двигатели еще не выключились, и появился Махоткин. И по его лицу Крестинин почувствовал, что произошло что-то по-настоящему страшное. И его занятое собственным состоянием сердце сжалось.
"Отец!" – догадался он и бросился к выдвигаемому трапу, хотя и понимал, что все, что бы он теперь ни делал, – пустое.
– Задний люк открыт, – махнул рукой Махоткин санитарам с носилками. Там удобнее.
Потом увидел Крестинина-младшего и положил руку на его плечо.
– Так-то, – вздохнул он. – Мужайся, сынок.
Носилки с телом Ивана Ильича проследовали мимо Крестинина-младшего. Лицо старика казалось помолодевшим и пугающе красивым.
Глава восьмая
На похоронах он пребывал в том состоянии, когда окружающее плавится и плывет, как предсонные образы, которые ни понять, ни определить невозможно; он не хотел и не мог поверить тому, что больше никогда не услышит отцова косноязычного рычания, не увидит его комического гнева по поводу классового самосознания и прочего вздора. Он еще не осознавал по-настоящему своей вины перед отцом, кроме общепринятого: "Все мы в конечном счете убиваем своих родителей, беззащитных перед нами". Кроме того, он боялся глядеть на утопающее в цветах лицо, враз помолодевшее, и руки, которые когда-то могли разорвать колоду карт. Он помнил каждый ноготь, каждый волосок на запястьях. Он боялся доказательства того, что отца, собственно, нет. И вообще, он участвует в каком-то обмане.
– Молодой! – услышал он голос какой-то старухи.
"Тут что-то не так, – говорил он себе. – Вышло недоразумение, сейчас все разрешится. Сейчас он откинет эти дурацкие цветы и... и..."
Сознание время от времени прояснялось, и он видел, точнее, не видел ни одного из тех героев, что были на проводах в последний путь "дяди" Миши. Ушли Громов, Урванцев, Гризодубова, Байдуков, Арцеулов, Анохин – ушли те, кто своим существованием оправдал время, – поколение, которое выстояло не воюя с обстоятельствами и идеологией, а своей самоубийственной жертвенностью во имя химер оказалось опорными точками истории России. К этим героям без обмана принадлежал и отец.
Он вдруг сообразил, что ищет Махоткина.
– В больнице, – ответили ему. – На неотложке увезли.
Он, слабо соображая, что делает, выбрался из людского коловращения и, как ему показалось, спрятался за столбом церковной ограды. И не считал нужным глядеть на автобус – знал, что увидит и почувствует, когда будут выносить гроб.
Подошла Серафимовна в трауре. Молча пожала его руку и в наружный карман пиджака сунула листок.
– Телефон, – пояснила она и, как в былые времена, поправила его галстук.
– Возвращайся, – сказал он.
– Об этом потом.
– Побудь рядом.
Около гроба, вынесенного из автобуса и поставленного на тележку у церковных ворот, рыдал в три ручья незнакомый бородатый мужчина.
– Кто этот бородач? – спросил Николай Иваныч.
– А-а, Борис Борисыч, – бросила небрежно Серафимовна.
– Кто он?
– Знал Ивана Ильича по Северу.
– А этот загорелый малый, вернувшийся с курорта?
– Это второй пилот, который перегонял самолет.
– Ах да! – вспомнил Николай Иваныч. – Он с другого курорта. Неужели Борис Борисыч теперь единственный из всех, с кем отец работал на Севере? То есть он последний из поколения, которое на Небесах?
– Похоже на то.
– Ты-то хоть знаешь его? Борис Борисыча?
– Да, немножко.
Второй пилот, обратив внимание, что глядят на него, вытер слезы, подошел и молча пожал руку Николаю Иванычу. Потом Серафимовне.
– Примите... – начал было он, но из его глаз снова брызнули слезы, и он поспешно отошел в сторону.
Подошла вежливая, с печатью профессиональной скорби на лице дама в черном и встала рядом, ожидая, когда гроб внесут в церковь. Это она по просьбе Николая Иваныча нашла священника отпеть человека, который с детства не причащался Святых Таин, но жил по-христиански. И его молитвами были, как и у иных русских людей его поколения – поступки.
В церкви Николай Иваныч увидел раскрытые Царские врата, которые сперва почему-то принял за зеркало.
– Хорошо, что Царские врата открыты, – прошептала Серафимовна, вкладывая в его руку свечу.
– Благословен Бог наш... – начал иерей.
Николай Иваныч глядел на золото иконостаса, дрожащий воздух над разноцветными лампадами и свечами и яркий солнечный день за решетчатыми окнами.
Церковь запела своим хором: "Со духи праведных...", засверкала свечами провожающих Ивана Ильича и, казалось, зашумела деревьями, которые наполнял солнечный ветер за окнами. Накатилось что-то из детства. Ему показалось, что после всех угрызений совести на его душу начинает опускаться внеумственная уверенность в том, что смерти, собственно, нет. Но тут случилось что-то необъяснимо жуткое: ему показалось что на отца вдруг упала сверху большая черная птица, забившая крыльями. Он едва не вскрикнул – это оказалась Софья Марковна, которая стала целовать отца не как усопшего, в венчик, а в губы; и при этом черную старуху трясло, как будто через нее пропускали ток.
В следующее мгновение она выпрямилась и, продолжая трястись, пошла из церкви, вытянув вперед руки, как слепая.
– Свят, свят, свят... – забормотала Серафимовна, которую выходка Соньки тоже потрясла.
На поминках после первого стакана Николай Иваныч попросту отключился. На самом деле прикинулся отключившимся: он никого не хотел видеть.
Глава девятая
– Ты ненавидел отца!
– Что за бредятина! – разозлился Николай Иваныч, внезапно холодея: в словах этой дурищи была правда, которую не смогли бы прозреть самые умные-разумные. "Влюбленность, – подумал он, – обладает ясновидением. Она любила старика".
– Может, и бредятина, – согласилась Серафимовна. – Однако дуэль вышла не очень-то благородная: ты позволил ему уйти в эскадрилью, а это– сам говорил – для него гроб.
– Это метафора, черт тебя дери! – возразил он, думая при этом, что Серафимовна способна прозреть те области на грани сознания, каких сам стыдишься.
– Ты вообразил, что он – мой любовник. И ты устранил его. Благодари Соньку, эту черную птицу, которая всегда летит на падаль и жаждет одного падали. Без трупов она никак не может. И она организовывает всякие неприятности. Без этого она начинает скучать и даже заболевает.
– Понесло девку по кочкам, – пробурчал он, вспомнив Соньку на похоронах: насчет трупоедства старухи Серафимовна, пожалуй, права: всю жизнь писала про павших героев.
– Тебе надо покаяться. Сходи в церковь. Господь простил бы и Иуду, если бы тот покаялся.
– Не надо становиться в позу святой, – посоветовал он.
– Ах да! Извини.
– Совсем спятила: трактуешь меня как Иуду-предателя.
– Извини.
– Хотя, наверное, в каждом человеке сидит что-то от Иуды, – проговорил он. – И во мне... Как раньше пели: "Ленин в тебе и во мне". Так и Иуда... Таким образом, Сонька все выдумала, чтобы поиметь трупы, как Яго... Вообще, поведение и Яго, и Иуды иррационально.
– Она кроме трупов получила и большую зелень на клык.
– Какую еще зелень? Доллары, что ли?
– Уж конечно не рубли.
– Что за чушь!
– Не строй из себя маленького мальчика. Тебе разве ничего не говорит Голден Эрроу? От этой компании был самый богатый венок...
– При чем тут венок?
– При том, что племянник Соньки, пришибленный кепкой вождя, – президент компании. Он сэкономил на Иване Ильиче миллионы, а Соньке кинул пару тысяч. Я думала, что он и тебе кинул сколько-то сребреников за содействие...
Николай Иваныч почувствовал, что на него накатился мрак, кровь отлила от лица.
– О Боже! – только и вырвалось у него.
Он схватился за дерево, чтобы не упасть.
– Я думала, что ты все знаешь, – видя состояние мужа, Серафимовна подставила руку под его локоть.
– Я думал, что ее племянника убил... Ленин.
– Однофамильца. Я думаю, что весь гонорар Соньки уйдет на ремонт сантехники. Слабое утешение, неравноценный обмен.
– Не понимаю я ее, не понимаю. Ее поведение иррационально!
– Просто она всю жизнь была влюблена в Ивана Ильича – вот и все. И вообще, я в положении, – добавила Серафимовна безо всякой связи с предыдущим разговором.
– В интересном положении? – удивился он.
– В самом интересном. От него, от Ивана Ильича.
Теперь Николая Иваныча ударило в пот, и он подумал, что настало самое время выпить водки.
– Пойди купи. – Он сунул Серафимовне купюру и кивнул в сторону рядом стоящей стекляшки. – Сивухи, – пояснил он. – А мне надо немного отдышаться. Интересно... интересно... девки пляшут, – бормотал он и крутил головой. Интересно, – пока не ощутил в руке пластмассовый стаканчик. – Ничего не понимаю.
– Вот я и пришла объяснить.
– Что-то я, братцы, тут ничего не понимаю.
– Могу рассказать по порядку, если хочешь. Ты, наверное, помнишь, как кто-то рассматривал с чердака в бинокль нашу квартиру. Тогда я купила занавески, которые ты прозвал пуленепробиваемыми. Помнишь?
– Ну и что?
– С этого все и началось.
– Это было давно.
– На самом деле никто за нами не подсматривал: просто мне нужны были плотные занавески – для исполнения моего плана.
– Понятно, – ухмыльнулся он. – По жанру детектива я должен был в этом наблюдателе – или в твоем сообщении о несуществующем наблюдателе – увидеть, как сказала бы Сонька, первый сюжетный узел. Так, что ли?
– Пусть будет так. И считай, мой рассказ будет ответом на твое: "возвращайся". Слушай дальше.
– Погоди, дорогая, ты мне совсем заморочила голову. Что же такое получается? Ты – моя мама? То есть мачеха, которая родила, то есть родит, сводного братца взамен погибшего Витька? То есть ты как бы Федра?
– Точно! Я – Федра! – почему-то обрадовалась Серафимовна, и он подумал: "До чего дура! На нее и обижаться невозможно". – Я читала пьесу француза Расина. Там такие страсти – ужас! Только я – Федра навыворот.
– Ты – моя мамочка.
– Да, я побывала по необходимости твоей мамочкой. Не скажу, сколько времени. Час? Минуту? Ради сохранения семьи, то есть продолжения рода. Я не могла допустить, чтобы род Ивана Ильича пресекся. И это стало целью моей жизни.
– Что ты плетешь? Какая необходимость? Какое сохранение семьи? Какая цель жизни? Ну ты, мать, даешь... стране угля!
– Ах, Коля! Не хотела говорить, но, боюсь, придется. Ведь ты ни хрена не понимаешь. Я хотела все сохранить в тайне. И чтобы никто ничего не знал. Ради твоего спокойствия. Придется расколоться.
– Ты уж расколись, будь добра. Облегчи мою душу.
– Еще не начинала, но придется. Только не спрашивай, как я все узнала. Ты ведь сам меня одернешь, чтобы я не вдавалась в этот... ну, натурализм и... как ее... в физиологию. Оказывается, не только женщины бывают бесплодными, но и мужчины.
– Чего-чего? – Николая Иваныча снова ударило в пот.
– Ничего тут особенного нет – просто болезнь. Бывает, что у него все как бы в порядке, а детей, как говорят татары, "йок". Нет детей – и все тут, хоть на уши становись. Дело, как мне объяснили врачи, не такое уж и редкое, особенно в наше время. И тогда я, как бы сказали в нынешних газетах, все спланировала. А начала с занавесок, которые не пропускают света и которые очень необходимы, чтобы за нами не подглядывали в бинокль с чердака. Но откуда взять детей, если муж неспособный? От проезжего молодца? Страшно, потом, чего доброго, прилипнет, как банный лист к заднице. Поймать на улице незнакомого товарища и завлечь на нейтральную территорию, а утром сказать: "Я тебя не знаю"? Тоже опасные гастроли. Взять ребеночка из детдома? И это не очень хорошо. Ты сам, если помнишь, как-то рассуждал на эту тему. Ты говорил, что лошадей, прежде чем вести на случку, очень долго готовят: кормят отборным продуктом, тренируют, дают слушать хорошую, спокойную музыку Моцарта и Гайдна и все такое. Лошадь перед случкой должна быть в веселом и одухотворенном настроении и ни о чем плохом не думать и ничего не бояться. И потому лошадь – благородное животное. А люди сходятся без любви, пьяные, злые, накурившиеся в лучшем случае табака. А девка при этом боится забеременеть, так как не венчана и еще боится подхватить триппер. Словом, мерзость. И рождается не благородное животное, а самая натуральная скотина. И род человеческий состоит главным образом из таких скотин. И скотины продолжают по-скотски свой скотский род, а своих щенков подбрасывают в детские дома. Заметь, никто не осуждает притонов... тьфу ты!.. приютов. Приюты – нормальное явление цивилизованного общества. Так ведь? А в нецивилизованном обществе приютов не было – там не было брошенных под забор детей. Сам рассказывал, что у наших северных народов – всяких чукчей и шмукчей – и теперь всякий ребенок – радость. А если у него родители погибли, то за него борются, каждая семья стремится заполучить ребенка. И он воспитывается с остальными детьми и не чувствует себя изгоем. Это мой ответ на намек Ивана Ильича взять ребенка из детского дома. Ребенок из детского дома – кот в мешке: не ясно, что он такое, так как его родители – не самые лучшие представители рода человеческого. И тогда я решила воспользоваться Иваном Ильичом. Ты ведь сам сказал, что он – мужчина. Но как воспользоваться? Не скажешь ведь ему в открытую. Напоить пьяным, как Лота? Читал небось в Ветхом Завете, как дочки подпоили батьку, праведника Лота, и отдались ему? Этот образец любви к своему роду не подходил: в нем, в этом варианте, было что-то жутковатое, хотя Лот и праведник. Поделилась своим намерением с Валюхой – она верная, она прошла школу молчания... Я подсчитала все свои сроки и все такое – тебе об этом знать не для чего... Кто в этом деле Валюха? Объясню. Сам как-то рассказывал о лончаках. Это молодой олень. Его подпускают к оленухе, и он с ней играется, дразнит, взбадривает, а когда она в самом веселом настроении, лончака ловят арканом и выпускают настоящего взрослого оленя. И тогда получается хорошее потомство – здоровые оленята. Потому и олень – животное тоже благородное. Валюха была как бы лончаком. Она пришла к Ивану Ильичу в натуральном виде, а когда поняла, что он в хорошем, веселом настроении, наступила на горло собственной песне и вышла будто бы по своим дамским делам. И тут пришла я. Ты, наверное, заметил, что у нас фигуры похожие. Ой, да что я говорю! Ты ведь сам попробовал ее.
– Она проболталась, что ли?
– Ой! В самом деле? – обрадовалась Серафимовна. – Я тебя на понт взяла. Нет, она молчала: я ведь говорила, что она верная и умеет молчать; ты по этой части слабоват – не держится у тебя в одном месте вода. Сам проболтался. Но это мелочи... У меня была другая задача: я была... ну, селекционер. Можно так сказать? Правильно слово употребила?
– Ты мне окончательно голову заморочила. Позволь спросить: зачем ушла? И вообще, зачем разболтала о том, что случилось? Что ты хотела показать своим уходом?
– Ничего не хотела. Я подумала, что все рушится. Ну, когда ты нашел консьержку, ой, то есть консерваторку, которая на фортепьянах, я была в отчаянии. Я подумала, что затянула резину с ребенком, – надо было раньше подсуетиться. Я видела, что ты влюблен по уши. Влюбленный самец готов на всякие глупости: он готов отдать себя на съедение самке. Но потом я успокоилась, когда почувствовала, что... короче, у меня будет ребенок от самого лучшего из людей.
– Черт знает что! Значит, ты не хотела бороться?
– Разбитая посуда никуда не годится... А тут еще и батька мой нарисовался. Я не знала, что он – батька. Думала, хороший для меня человек. А он не хороший, а очень хороший. И храбрый, почти как Иван Ильич. Только служит малость по другому ведомству.
– Борода апостольская... Священник, что ли?
Серафимовна так и закатилась.
– Нет, конечно. Но он, как и Церковь, отделен от государства. Его биографию тебе знать не обязательно. Ведь ты биографии даже своего отца путем не знаешь. Зачем тебе Борис Борисыч?
– Ладно. Все более или менее ясно. Теперь послушай меня. Давай сравняем поля и замкнем, как скажет Сонька, сюжетный узел. Мне бы хотелось, чтоб в этой истории был счастливый конец. Хотя какой может быть счастливый конец, когда отец ушел? И унес, как каждый, столько тайн... Погоди, кем твой батька доводится мне? Моему отцу тестем... А мне?
– Не бери в голову, – отмахнулась Серафимовна (Борисовна).
– Согласен. Но нужен счастливый конец. Терпеть не могу, когда все плохо и нет впереди никаких просветов. Короче, возвращайся. Как ни верти, а мы с тобой люди друг другу не чужие, притерлись друг к другу, привыкли к дури друг друга, и я смирился с твоей феней и даже сам перешел на лексику уголовников. Я тебя и раньше любил, а теперь люблю еще больше. Выходит, что ты – хитрющая бестия.
– Что такое бестия?
– Зверь. Перешло, кажется, из семинарского жаргона – латынь.
– До хрена знаешь!
– Я против тебя одноклеточное животное. Впрочем, женщина должна быть умнее мужчины – иначе не выживет. И в животном мире самки и умнее, и благороднее. Ты – великая мастерица прикидываться дурочкой.
– Если не умеешь молотить под дуру – не выживешь. И мужчины любят дур больше, чем умных. И вообще, ничто так не молодит женщину, как глупость.
– Но высший класс, если умная молотит под дуру, чтобы мужчина на ее фоне чувствовал себя мудрецом. Все-таки женщина – хранительница очага. И в животном мире мамка кидается грудью защищать гнездо, а папка только кричит из безопасного места... Познакомь со своим отцом, – сказал он без всякого перехода.
– Опасно.
– Кому опасно?
– Боюсь, не захочет.
– Почему? Обижен на меня?
– Он не захочет усложнять тебе жизнь.
– Чем он может усложнить мою жизнь? Взаймы, что ли, попросит?
– Нет, он сам тебе может дать взаймы без отдачи... Тут другое: вдруг попадется? Мы с ним говорили об этом. Он гордится тобой и как-то по-своему любит.
– Что за вздор! Он что, бизнесмен?
– Бери выше.
– Министр? Член Думы?
– Выше.
– Президент?
– Нет, он честнее: он честный вор.
Николай Иваныч растерялся: разговор с Серафимовной сопровождался сюрпризами – один смешнее другого.
– Есть такие?
– Вообще, он – прошляк.
– Как мой отец мог его знать?
– Он его и не знал – он возил на самолете зэков.
– Интересно... девки пляшут... Почему он не сказал тебе раньше, что он твой отец?
– Не хотел усложнять мою жизнь.
– Вот и познакомь. Меня нисколько не смущает его профессия. Можно ли считать кого-то вором, если воры – первые люди государства?
– Вообще, он авторитет, хотя и прошляк. С ним считаются и советуются. Но пусть тебя это не волнует и не интересует. Ты ничего не слышал, и твоя хата с краю.
– Ничего не знаю. Даже не знаю, кто из Сени сделал дурачка.
– Меньше знаешь – крепче спишь.
– Согласен. Видишь, у нас с тобой кругом сплошное согласие. И еще. Друзья отца не знают, что ты выкинула фортель и ушла. Пусть не знают.
– А консерваторка?
– Побольше слушай всякие сплетни. Сама подумай: зачем консерваторке технарь? Соображать надо!
– Понятно. Настоящий мужчина будет отказываться, даже если жена застанет его в койке с голой девой. Он будет со слезой в голосе убеждать, что "ничего не было" и он вообще никак не может понять, откуда взялась эта телка в его кровати.
– Не было ничего! – сказал он и поглядел на жену честными глазами.– А Соньке плюнь в морду.
– Ей хватает удовольствий и без моего плевка.
– Погоди, дорогая. А Валюха? Она знает, от кого ты понесла?
– Нет. И про тебя она ничего не знает и не узнает. Зачем ей знать лишнее?
– Я думаю... Батька догадался. Оттого и ушел из дому. А потом устремился на подвиги. В героические тридцатые многие удирали от жен, любовниц и проблем совершать подвиги во славу Отечества.
– В темноте все кошки серы. А если у него и были какие-то сомнения, то теперь это не имеет значения.
– В самом деле. Говоря по правде, я считал тебя дурой после того, как ты в Тунисе перессорилась со всеми посольскими бабами.
– Для меня это был урок.
– Все! Ставим точку! Замыто!
Серафимовна (Борисовна) печально опустила свою хорошенькую и всегда аккуратно прибранную головку и о чем-то задумалась.
– Может, ты и прав.
Глава десятая
Наугад вытянул листок, исписанный крупным детским почерком, но, сколько ни вглядывался в этот трогательный своей детскостью почерк, не понимал ни слова.
– Почему, почему не послушался "негра" и не записывал рассказы стариков? – заговорил он вслух, переживая наплыв запоздалого раскаяния. – Я даже не знал, как он спасал англичан... Теперь этого никто не расскажет свидетели отошли, – он вспомнил отпевание, – в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль и воздыхание, всякое согрешение, содеянное им словом, или делом, или помышлением, яко Благий Человеколюбец Бог, прости: яко несть человек, иже жив будет, и не согрешит... Ах, какие слова!
Он присмотрелся к исписанному листку, и вдруг до него дошел смысл верхней строки:
"Сыну моему Николаю..."
– О Боже! – вырвалось у него. – Оттуда, что ли?
Он принялся читать шепотом послание:
Сынок, тебе тридцать семь лет,
Потому, дорогой сынок, шлю тебе горячий привет.
Время точно бег жизни считает,
Ярко вижу в этой твоей жизни свет,
Он весь твой путь лучами освещает.
Прими мои поздравления,
В них мои радости и все тревоги,
А твой труд – времени веление
Народом отстоять мир и державу.
Здоровья и бодрости желаю,
Сил в работе, молодости на века,
Тебя бойцом и сыном знаю,
Как ярка делами жизни река.
Обнимаю – отец,
Будь молодец.
Взгляд Николая Иваныча упал на деревянную ученическую ручку с 86 пером, каких теперь, наверное, и в природе не существует. Отец писал, макая в чернильницу-непроливайку – такие также исчезли в вечности, как и героические тридцатые.
И вдруг его глаза наполнились слезами, он уронил голову на стол:
– Отец, отец, как я перед тобой виноват!