355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Пушкин » Медный всадник » Текст книги (страница 7)
Медный всадник
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Медный всадник"


Автор книги: Александр Пушкин


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Но возможно и другое предположение. В октябре и начале ноября 1833 г. в Болдине Пушкин, всецело занятый «Медным Всадником», «Историей Пугачева» и другими творческими трудами, не мог иметь времени для копирования стихов Мицкевича; он только сослался на два его стихотворения – «Олешкевич» и «Памятник Петра Великого» – в примечаниях к своей поэме. Ясно понимая, что «Ustęp», не только полностью, но и в отдельных отрывках, не будет дозволен цензурою, он по окончании работы над «Медным Всадником» едва ли продолжал думать о переводе стихотворений польского поэта. С другой стороны, получив издание «Дзядов» от Соболевского и бегло ознакомившись с ним, Пушкин тотчас должен был понять и почувствовать соотношение «Петербургского» цикла Мицкевича со своим собственным замыслом, ощутить противоположность их концепций, требующую ответа, и он тотчас, в ожидании разрешения Бенкендорфа на поездку в пугачевские места, мог обратиться к Мицкевичу: стал переписывать стихотворения, входящие в «Ustęp», начав с наиболее интересующих его и относящихся к его замыслу. Отъезд поэта в заволжское путешествие (17 августа 1833 г.), очевидно, не дал ему возможности продолжать переписывание стихотворений Мицкевича, тем более не мог он приступить к их переводу. Но отражения стихотворений польского поэта, а главное его концепции, с которой спорит Пушкин, видны с самого начала его работы над Вступлением «Медного Всадника», т. е. все это обдумано еще до приезда в Болдино. IV том парижского издания стихотворений («Poezye») Мицкевича, привезенный Соболевским, был взят им с собой, так же как и рабочая тетрадь с незаконченной копией трех стихотворений из «Ustęp». Но, по нашему мнению, после окончания «Медного Всадника» работа над ними уже не продолжалась.

В настоящем издании приводятся тексты двух стихотворений, переписанных Пушкиным в рабочей тетради ПД 842, в русском построчном переводе, выполненном профессором Н. К. Гудзием в начале 1930-х годов для М. А. Цявловского. [383]Вторая половина стихотворения «Памятник Петра Великого» (стихи 32-66), не переписанная Пушкиным и отсутствующая в переводе Н. К. Гудзия, приводится в стихотворном переводе В. Левика. [384]


Олешкевич

День накануне петербургского наводнения 1824

Когда небо пламенеет от лютого мороза,

Оно вдруг посинеет, почернеет пятнами —

Подобно замерзшему лицу мертвеца,

Которое, отогревшись в комнате перед печью,

Но набравшись тепла, а не жизни,

Вместо дыхания отдает запахом гниенья.

Повеял теплый ветер. Столбы дыма,

Воздушная громада, как призрак царей,

Рухнули и упали на землю,

И по улицам реками плавал дым,

Смешанный с теплым и влажным туманом.

Снег начал таять и, прежде чем минул вечер,

Заливал мостовые стигийской болотной рекой.

Сани исчезли, коляски и колымаги

Сняты с полозьев, гремят по мостовой колеса;

Но в сумерках, в дыму и в тумане

Глаз неспособен различить экипажи;

Видны они только по блеску фонарей,

Похожих на блудящие болотные огоньки.

Шли молодые путники по берегу

Огромной Невы. Они любят ходить в сумерки:

Не встретятся с чиновниками

И в глухом месте не наткнутся на шпиона.

Шли они, разговаривая на чужом языке;

Порой они тихо напевают какую-нибудь чужую песню.

Порой остановятся и оглянутся:

Не слушает ли кто-нибудь? Но не встретили никого.

Напевая, блуждали вдоль русла Невы,

Которое тянется, как альпийская стена,

И задержались там, где между гранитом

Высечен путь к реке.

Оттуда внизу увидели издалека

На берегу человека с фонариком.

Это не был шпион, так как он только следил за чем-то в воде.

И не перевозчик: кто ж плавает по льду?

И не рыбак, потому что ничего не имел в руках,

Кроме фонарика и связки бумаг.

Подошли ближе; он, не поворачивая головы,

Вытянул веревку, погруженную в воду,

Вытянул, сосчитал узлы и записал;

Казалось, он измерял глубину воды.

Отблеск фонарика, отражающийся ото льда,

Освещает его таинственные книги

И лицо, склонившееся над свечой,

Желтое, как облако над заходящим солнцем,

Красивое, благородное, строгое лицо.

Он так внимательно читал свою книгу,

Что, слыша посторонние шаги и разговор

Тут же, над собой, не спросил, кто это,

И только по легкому движению руки

Было видно, что он просит, требует молчания.

Было что-то такое необычное в движении руки,

Что хотя путники тут же над ним остановились,

Глядя, перешептываясь и посмеиваясь в душе,

Но все умолкли, не смея ему мешать.

Один посмотрел в его липо, узнал и крикнул:

«Это он!». – «Кто ж он?..». – «Поляк, художник,

Но его правильнее называть кудесником,

Потому что он давно отвык от красок и кисти

И только Библию и Кабалу изучает

И, говорят, даже разговаривает с духами».

Художник между тем поднялся, сложил свои бумаги

И сказал, как бы говоря с самим собой:

«Кто доживет до утра, тот будет свидетелем великих чудес,

То будет второе, но не последнее испытание:

Господь потрясет ступени ассирийского трона,

Господь потрясет основание Вавилона,

Но третьего не приведи, господи, увидеть!».

Сказал и, оставив путников у реки,

Сам с фонариком медленно пошел по лестнице

И вскоре исчез за оградой площадки.

Никто не понял, что значит эта речь,

Одни удивленные, другие рассмешенные,

Все воскликнули: «Наш кудесник чудачит!».

И, постояв еще минуту в темноте

И видя, что ночь уж поздняя, холодная и бурная,

Каждый поторопился домой.

Лишь один не ушел, а взбежал на лестницу

И побежал по площадке. Он не видел человека,

Только издали приметил его фонарик,

Который светил издалека, как прозрачная звезда.

Хотя он не взглянул в лицо художника,

Хоть не расслышал, что о нем говорили,

Но звук голоса, таинственная речь

Так его потрясли… Тотчас припомнил,

Что он слыхал этот голос, и пустился, что было силы,

Незнакомой дорогой, в ночной темноте.

Свет быстро несомого фонарика мигал,

Всё уменьшался и, потонув в ночной мгле,

Казалось, потухал, но вдруг остановился

Среди пустынной широкой площади.

Путник удвоил шаги, догнал.

На площади лежала большая груда камней.

На одном из них он увидел художника.

Стоял тот неподвижно, в ночной темноте,

С обнаженной головой, подняв плечи,

С протянутой вверх правой рукой.

И видно было по направлению фонаря,

Что вглядывается он в стены царского дворца,

В одном окне, в самом углу,

Горел свет; этот свет он наблюдал

И шептал, глядя в небо, как будто молясь богу,

Потом заговорил вслух сам с собой:

«Ты не спишь, царь. Кругом глухая ночь,

Двор уж спит, а ты, царь, не спишь.

Милосердный бог еще посылает тебе духа,

Он в предчувствиях предостерегает тебя о возмездии,

Но царь хочет заснуть, он насильно закрывает глаза.

Заснет глубоко… Бывало, сколько раз

Предостерегал его ангел-хранитель

Сильнее, настойчивее в сонных грезах…

Он раньше не был так дурен: он был человеком,

Но постепенно стал тираном,

Божьи ангелы его покинули, а он с летами

Всё больше становился добычей дьявола.

Последнее напутствие, то тихое предчувствие

Он прогонит прочь, как злое наваждение,

А на другой день льстецы вознесут его гордыню

Всё выше и выше, пока его не растопчет дьявол…

Эти жалкие подданные, живущие в лачугах,

Прежде всего будут покараны за него.

Потому что молния, когда она поражает неживое,

Начинает сверху, с горы и башни;

Когда же бьет людей, то начинает снизу

И поражает прежде всего наименее виновных.

Заснули в пьянстве, ссорах или в наслаждениях,

Проснутся утром – несчастные мертвые черепные чашки.

Спите спокойно, как неразумные животные,

Пока божий гнев не спугнет вас, как охотник,

Сокрушающий всё, что встречает в лесу,

Добираясь до логовища дикого кабана!

Слышу!.. там!.. вихри… уже подняли головы

С полярных льдов, как морские чудовища,

Уже сделали себе крылья из тучи,

Сели на волны, сняли с них оковы.

Слышу!.. уж морская пучина разнуздана.

Уже вздымает влажную шею под облака,

Уже… еще лишь одна цепь удерживает.

Но скоро ее раскуют… слышу удары молотов…».

Сказал и, заметив, что кто-то его сбоку слушает,

Задул свечу и исчез во мраке.

Блеснул и скрылся, как предчувствие беды,

Которое неожиданно взволнует сердце

И пройдет – страшное и непостижимое.

Памятник Петра Великого

Вечером, в ненастье стояли двое юношей

Под одним плащом, взявшись за руки.

Один был странник, пришелец с запада,

Неведомая жертва царского гнета,

Другой – поэт русского народа,

Прославленный на всем севере своими песнями.

Они недолго, но близко были знакомы

И через несколько дней уже стали друзьями.

Их души, возвышаясь над земными препонами,

Были подобны двум породнившимся альпийским скалам,

Хоть и навеки разделенным водной стремниной;

Они едва слышат шум своего врага,

Сближаясь друг с другом поднебесными вершинами.

Странник о чем-то думал перед колоссом Петра,

А русский поэт так промолвил тихим голосом:

«Первому из царей, вершителю чудес,

Вторая царица соорудила памятник.

Уж царь, отлитый в образе великана,

Сел на медный хребет буцефала,

И искал места, куда бы он мог въехать на коне,

Но Петр на собственной земле не может стать,

В отечестве ему не хватает простора;

За пьедесталом для него послано за море,

Послано вырвать на финляндском побережьи

Глыбу гранита; она, по приказу государыни,

Плывет по морю и бежит по земле

И падает в городе навзничь перед царицей.

Уж пьедестал готов; летит медный царь,

Царь-кнутодержец в тоге римлянина;

Конь вскакивает на стену гранита,

Останавливается на самом краю и поднимается на дыбы. [385]

Нет, Марк Аврелий в Риме не таков.

Народа друг, любимец легионов,

Средь подданных не ведал он врагов,

Доносчиков изгнал он и шпионов.

Им был смирён домашний мародер,

Он варварам на Рейне и Пактоле

Сумел не раз кровавый дать отпор, —

И вот он с миром едет в Капитолий.

Сулят народам счастье и покой

Его глаза. В них мысли вдохновенье.

Величественно поднятой рукой

Всем гражданам он шлет благословенье.

Другой рукой узду он натянул,

И конь ему покорен своенравный,

И, кажется, восторгов слышен гул:

„Вернулся цезарь, наш отец державный!“

И цезарь едет медленно вперед,

Чтоб одарить улыбкой весь народ,

Скакун косится огненным зрачком

На гордый Рим, ликующий кругом.

И видит он, как люди гостю рады,

Он не сомнет их бешеным скачком,

Он не заставит их просить пощады.

И дети близко могут зреть отца,

И мнится – ждет бессмертье мудреца,

И нет ему на том пути преграды.

Царь Петр коня не укротил уздой,

Во весь опор летит скакун литой,

Топча людей, куда-то буйно рвется,

Сметая все, не зная, где предел.

Одним прыжком на край скалы взлетел,

Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.

Но век прошел – стоит он, как стоял.

Так водопад из недр гранитных скал

Исторгнется и, скованный морозом,

Висит над бездной, обратившись в лед. —

Но если солнце вольности блеснет

И с запада весна придет к России —

Что станет с водопадом тирании?».

Приложения
Н. В. Измайлов «Медный всадник» А. С. Пушкина История замысла и создания, публикации и изучения

Памятник Петру Первому. Скульптор Э. Фальконе.


1

Последняя поэма Пушкина – «Петербургская повесть» «Медный Всадник», – написанная в болдинскую осень 1833 г., в период полной творческой зрелости, является его вершинным, самым совершенным произведением в ряду поэм, да и во всем его поэтическом творчестве, – вершинным как по совершенству и законченности художественной системы, так и по обширности и сложности содержания, по глубине и значительности проблематики, вложенной в него историко-философской мысли.

Вместе с тем творческие материалы, т. е. рукописи поэмы, черновые и беловые, сохранились в почти исчерпывающей полноте (кроме нескольких не дошедших до нас отрывков), что дает возможность проследить всю историю ее создания – от первого до последнего слова, изучить во всех деталях развитие творческой мысли Пушкина в работе над поэмой, от ее зарождения до завершения. Этому способствует и то, что весь рукописный материал, относящийся к «Медному Всаднику», опубликован под редакцией С. М. Бонди и Н. В. Измайлова в академическом издании сочинений Пушкина, [386]так же как в рукописи другого, относящегося к нему предшествующего произведения, т. е. черновые и беловые автографы неоконченной повести в «онегинских» строфах, называемой по фамилии ее героя «Езерский». [387]

Достаточно хорошо известны – а отчасти указаны самим поэтом – художественные, исторические, философские и иные русские, французские, польские произведения, на которых основано и с которыми связано создание поэмы – ее литературный фон (в самом широком смысле этого слова), так же как и ее бытовой и биографический фон, ее связи с жизнью Пушкина, с его переживаниями, размышлениями и воззрениями.

Все это дает возможность на твердых и широких основаниях построить строго документированную историю замысла и создания «Медного Всадника» и установить его место в творческом пути Пушкина, его связи с предшествующим и окружающим творчеством поэта, его значение в истории русской поэзии и, шире, в истории русской литературы.

Но это еще не все. Очевидная для каждого внимательного читателя, а тем более для каждого критика и исследователя сложность и глубина идейного содержания «Медного Всадника», его историко-философской проблематики, неразрывно связанной с его художественной системой, вызывала начиная с Белинского и вызывает до сих пор, в течение почти 130 лет и особенно в последние полстолетия, разные попытки раскрыть «тайну» поэмы, проникнуть в ее сущность и построить ту или иную концепцию ее проблематики. Эти попытки многочисленны и разнообразны, появляются одна за другой; одни авторы следуют за Белинским и развивают его понимание, другие – стремятся дать нечто новое и своеобразное. Каждая попытка отражает и тот исторический момент, в который она выдвигается, и мировоззрение ее автора, и его методологические принципы. Во многих из таких попыток можно найти более или менее удачные построения, сопоставления и соображения. Но чем больше возникает в пушкиноведении новых теорий, тем чаще приходится с сожалением убеждаться, что ни одна из них не приближает нас к цели – к такому пониманию изумительной пушкинской поэмы, которое бы наиболее глубоко, обоснованно и объективно выражало ее сокровенную философскую сущность и давало бы исчерпывающее истолкование образной системы «Петербургской повести». В самые последние годы появляются рецидивы безудержного субъективизма, полного произвола в толковании «Медного Всадника», и эти печальные рецидивы выдаются за последнее слово литературоведческой методологии, способствующей «научным открытиям» и открывающей новые «истины»…

Мы ограничимся пока этими беглыми замечаниями, каждое из которых будет развернуто далее, по ходу изложения. Обратимся теперь к рассмотрению истории замысла и создания «Медного Всадника», начиная с истоков, с тех исторических явлений, которые вызвали возникновение замысла и основных образов, определяющих сюжет поэмы.

В поэме, или «Петербургской повести», как очень точно назвал ее в подзаголовке сам Пушкин, два основных персонажа, два героя, определяющих две сплетенные между собою и сталкивающиеся идейно-тематические линии: первый из героев – Петр Великий, «могучий властелин судьбы», «строитель чудотворный», создатель города «под морем», продолжающий как личность жить и после смерти в памятнике, давшем поэме ее заглавие; другой – Евгений, мелкий чиновник из обедневшего дворянского рода, опустившийся до мещанского уровня, «ничтожный герой», вошедший в 30-х годах в творческий кругозор Пушкина из окружающего быта. Эти два, казалось бы, неизмеримо далеко стоящих друг от друга героя оказываются связанными событием, самая возможность которого вызвана «волей роковой» «державца полумира», – Петербургским наводнением 7 ноября 1824 г., погубившим не только счастие, но и самую жизнь Евгения. Угроза, брошенная «кумиру» безумием в момент внезапного и «страшного» прояснения мыслей, и вызванный ею мгновенный гнев «грозного царя» составляют кульминацию поэмы. Вокруг этого момента вращаются уже второе столетие все разнообразные попытки ее истолкования. Но наводнение, по-видимому, является тем моментом, от которого нужно начинать творческую историю «Медного Всадника».

Когда произошло петербургское наводнение 7 ноября 1824 г. – сильнейшее наводнение в истории города, Пушкин жил третий месяц (с 9 августа) в Михайловском, сосланный из Одессы «в далекий северный уезд», и был глубоко взволнован происшедшим в самом конце октября тяжелым столкновением с отцом – столкновением, грозившим ему, быть может, новой административной карой. [388]

Когда и каким образом узнал он о наводнении, сказать трудно. Всего вероятнее, первые (официальные) сообщения о нем – рескрипт Александра I князю А. Б. Куракину от 11 ноября и краткий рассказ о происшедшем «бедствии» – Пушкин прочитал в № 269 газеты «Русский инвалид» от 13 ноября 1824 г.: до этого момента никакие сведения о наводнении в печати не допускались. [389]Возможно, однако, что он узнал о «потопе» и раньше, из письма петербургской приятельницы сестры – Е. М. Ивелич, написанного, по-видимому, тотчас после наводнения, но полученного в Михайловском уже после отъезда Ольги Сергеевны и распечатанного поэтом. гр. Ивеличевой и распечатал, полагая, что оно столько же ответ мне, как и ей – объявление о потопе, о Колосовой…» ( Акад., XIII, 123).">[390]

Как бы то ни было, в том мрачно-отчаянном настроении, в котором Пушкин был в то время, когда умолял Жуковского спасти его «хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем» (XIII, 116), он отнесся к «потопу» желчно-иронически, видя в нем заслуженную кару «проклятому Петербургу» и выражая беспокойство лишь о судьбе «Северных цветов» Дельвига и винных погребов. В одном недатированном письме к брату, Л. С. Пушкину, он писал: «Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются. Впрочем это все вздор» ( Акад., XIII, 122). [391]Первые известия о наводнении дали ему повод к фривольной шутке на французском языке, обращенной к петербургским дамам, [392]и вызвали мрачное заключение: «Я очень рад этому потопу, потому что зол. У вас будет голод, слышишь ли?». Закончив и запечатав письмо, поэт снова его распечатал, чтобы приписать поручение брату, касающееся, по-видимому, состояния винного погреба в Михайловском: «Ах, милый, богатая мысль! распечатал нарочно. Верно есть бочки, per fas et nefas (законным или незаконным образом (лат.), – Н. И.), продающиеся в Петербурге – купи, что можно будет, подешевле и получше. Этот потоп – оказия».

Несколько позднее, очевидно прочитав более подробные описания наводнения в петербургских газетах и в письмах родных и друзей, услышав рассказы очевидцев, в частности Михайлы Калашникова, Пушкин изменил свое первоначальное мнение [393]и 4 декабря писал брату: «Закрытие феатра и запрещение балов – мера благоразумная. [394]Благопристойность того требовала. Конечно, народ не участвует в увеселениях высшего класса, но во время общественного бедствия не должно дразнить его обидной роскошью. Лавочники, видя освещение бельэтажа, могли бы разбить зеркальные окна, и был бы убыток. Ты видишь, что я беспристрастен. Желал бы я похвалить и прочие меры правительства, да газеты говорят об одном розданном миллионе. Велико дело миллион, но соль, но хлеб, но овес, но вино? об этом зимою не грех бы подумать хоть в одиночку, хоть комитетом. Этот потоп с ума мне нейдет, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из онегинских денег. [395]Но прошу без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в Инвалиде на ряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым» [396]( Акад., XIII, 127).

Слова о «лавочниках», которые могли бы «разбить зеркальные окна», отчего «был бы убыток», т. е. о низших слоях петербургского населения, возмущенных и озлобленных поведением «высшего класса» «во время общественного бедствия», представляют собой несомненно в зародышевом состоянии мысль, которая, бесконечно углубленная и развитая, станет позднее основою «Медного Всадника».

Последним непосредственным откликом Пушкина на петербургское наводнение явилась его дружеская эпиграмма, написанная уже в апреле 1825 г. и обращенная к А. А. Бестужеву, одному из издателей декабристского альманаха «Полярная звезда». [397]Эпиграмма была вызвана тем, что альманах на 1825 г., тираж которого, весь уже отпечатанный, погиб в наводнение, был перепечатан заново и вышел в свет 21 марта 1825 г. Пушкин пародически перелицевал библейское сказание о всемирном потопе, применив к альманаху образ Ноева ковчега, приставшего к суше на горе Арарат (здесь замененной Парнасом). И как Ной взял в ковчег, для их спасения, по семи пар «чистых» и «нечистых» животных, так и в альманахе были объединены «и люди и скоты» – авторы, очень различные по дарованиям, по личному и литературному достоинству, по направлению: с одной стороны, сам Пушкин (поместивший в «спасенной» «Полярной звезде» отрывки из поэм «Цыганы» и «Братья разбойники» и кишиневское – 1821 г. – послание к Н. С. Алексееву), братья Бестужевы, Рылеев, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Гнедич, Грибоедов, Крылов, Козлов, Ф. Глинка, Плетнев, Языков; с другой – Булгарин и Сенковский, ряд посредственных или бездарных сочинителей, как Иванчин-Писарев, Масальский, Ободовский, Раич и др.

Нет сомнения, что впечатление от «петербургского потопа» и вызванные им размышления, определение его как «общественное бедствие», ударившее всей своею тяжестью по «народу», по беднейшему слою населения столицы, – все это глубоко запало в сознание и чувство поэта, запало, чтобы через девять лет отразиться в «Медном Всаднике».

Вероятно, вскоре после возвращения из ссылки в Москву, а потом в Петербург он приобрел вышедшую в 1826 г. книгу историка В. Н. Берха «Подробное историческое известие о всех наводнениях, бывших в Санкт-петербурге», упомянутую как важнейший и первый источник сведений для «любопытных» в «Предисловии» к «Петербургской повести». Берх в своей книге перепечатал (с сокращениями) статью Булгарина, помещенную в «Литературных листках» в качестве рассказа очевидца. Ссылаться прямо на Булгарина в своей поэме Пушкин, очевидно, не хотел, и перепечатка Берха давала ему к этому законную возможность; он ограничился глухой ссылкой на «тогдашние журналы», из которых заимствованы «подробности наводнения», тем самым отводя от себя возможные упреки в неточностях, в том, что он, не быв свидетелем «потопа», вымышляет его подробности.

Книга Берха несомненно была взята с собой Пушкиным в путешествие 1833 г. по «пугачевским» местам и находилась перед его глазами во время работы над поэмой в Болдине. Очевидно, описание петербургского наводнения как основа сюжета будущей «Петербургской повести» было им задумано давно, во всяком случае еще в Петербурге, до поездки в Оренбург, а может быть и гораздо раньше, вскоре после самого «происшествия» 1824 г. Напомним еще один факт, который должен был оживить в сознании Пушкина мысль о наводнении и даже помочь наглядно представить его.

В самый момент отправления Пушкина в путешествие, 17 августа 1833 г., когда он, выехав с дачи на Черной речке, должен был переправиться через Неву, он стал очевидцем начинавшегося наводнения, которое едва не заставило его вернуться назад и отложить поездку. Об этом мы читаем в его письмо к Н. Н. Пушкиной от 20 августа из Торжка: «Милая женка, вот тебе подробная моя Одисея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. [398]Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше, и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами <…> Что-то было с вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы» ( Акад., XV, 71-72). Наводнения в Петербурге в тот день не произошло вследствие перемены ветра, но в те часы, когда Пушкин видел вздувавшуюся Неву, существовало опасение, что будет бедствие не меньшее, чем в 1824 г. [399]Важны, однако, пристальное внимание поэта к подъему воды в реке и его опасение, его досада от мысли, что он и это наводнение «прогулял». Это еще один показатель того, что тема наводнения уже определилась в его творческом, сознании задолго до начала работы над «Медным Всадником».


2

Две темы, или, вернее, две проблемы, среди многих прочих занимают важнейшее место в творчестве Пушкина – поэта, романиста, историка, мыслителя и публициста в последнее десятилетие его деятельности, с 1826 г. по конец его жизни. Первая из них, которую можно назвать «петровской темой», посвящена – в разных аспектах и разных формах – личности и деятельности Петра Великого. Вторая, условно определяемая нами как «тема (и проблема) ничтожного героя», возникает позднее, около 1830 г., и касается нового, еще не бывалого в русской литературе явления – героев из деклассированных дворян и даже разночинцев и мещан, сменяющих прежних романтических героев.

Та и другая темы имеют ряд точек соприкосновения, и обе они входят в идейно-художественную проблематику последней поэмы Пушкина «Медный Всадник». Поэтому прежде чем обратиться к анализу творческой истории «Петербургской повести», необходимо коснуться обоих этих вопросов – петровской темы и темы «ничтожного героя» в творчестве поэта. Начнем с петровской темы. [400]

Образ Петра Великого с его сподвижниками и его эпохою вошел с ранних лет жизни Пушкина в круг его родовых и даже семейных воспоминаний, и притом с двух сторон. С отцовской стороны это были рассказы о предках Пушкиных Петровского времени, из которых один (Федор Матвеевич) был казнен в 1697 г. за участие в стрелецком заговоре против Петра («С Петром мой пращур не поладил И был за то повешен им» – «Моя родословная», 1830). С материнской стороны прадедом поэта был знаменитый Ибрагим (Абрам) Петрович Ганнибал, «Арап Петра Великого», «царю наперсник, а не раб»; рассказы о нем Пушкин мог слышать от людей, лично его знавших, а с его сыном Петром Абрамовичем встречался после окончания Лицея (1817) и во время ссылки в Михайловское (1824) в усадьбе Ганнибалов Петровское.

Однако же в творчество Пушкина петровская тема вошла лишь с конца 1826 г.

Причины этому многообразны. В лицейские годы интерес к Петру был заслонен современными событиями – Отечественной войной 1812 г. и европейскими походами. В то же время петровская тема в литературе была скомпрометирована в глазах Пушкина, следовавшего в этом за «арзамасцами», рядом эпигонских классицистических поэм – Романа Сладковского («Петр Великий», 1803), С. А. Ширинского-Шихматова («Петр Великий, лирическое песнопение в осьми песнях», 1810), Александра Грузинцева («Петриада, поэма эпическая», 1812; изд. 2-е, 1817) и др.

Вышедшая в свет в 1818 г. «История государства Российского» Карамзина определила надолго тематику поэзии декабристского направления. Отразилась она и в творчестве Пушкина начиная с VI песни «Руслана и Людмилы», продолжаясь в оставшихся незавершенными поэме и трагедии о Вадиме Новгородском и завершаясь «Борисом Годуновым», законченным 7 ноября 1825 г., почти накануне восстания декабристов – события, вызвавшего глубокое отражение в мировоззрении и творчестве поэта.

Если, однако, за все время, предшествующее возвращению Пушкина из ссылки, имя Петра I упоминается в его стихотворениях и поэмах всего четыре раза, да и то вскользь или шутливо, то это не значит, что личность и деятельность Петра были вне его интересов и размышлений. Напомним его поездку с И. П. Липранди в январе 1824 г. из Одессы в Бендеры и Варницу – в места, связанные с судьбою Карла XII и Мазепы после их полтавского поражения, где Пушкин напрасно искал могилу изменника-гетмана, что нашло позднее отражение в III песни «Полтавы».

Несколько ранее поэт записывает в Кишиневе свои замечательные размышления о личности и значении Петра сравнительно с его ничтожными преемниками и с самою Екатериной II, датированные 2 августа 1822 г. и представляющие собою статью полуисторического и полупамфлетного характера. «По смерти Петра I, – начинается статья, – движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного <…> Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностию подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения…» и т. д. Итак, здесь и далее Петр – «сильный человек», «северный исполин», человек «необыкновенной души», который «искренно любил просвещение» и «гений» которого «вырывался за пределы своего века». Но вместе с тем он – «самовластный государь», вокруг которого «история представляет <…> всеобщее рабство»; «все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось». И наконец такое общее заключение: «Петр I не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон» ( Акад., XI, 24 и 288-289).

В этих лапидарных, отчеканенных определениях уже в сущности заключен в эмбриональной форме позднейший двойственный, а точнее, двусторонний и глубоко диалектический взгляд поэта на личность и деятельность Петра, – взгляд, высшим, самым глубоким и совершенным выражением которого явится десятилетие спустя «Медный Всадник».

События 14 декабря 1825 г. и последовавшие за разгромом восстания следствие, суд и приговор над дворянами-декабристами, наконец, возвращение поэта из ссылки и свидание его 8 сентября 1826 г. с Николаем I заставили Пушкина многое пересмотреть в его воззрениях на прошлое и настоящее России. Историзм, всегда свойственный Пушкину и составлявший основу его общественно-философских взглядов, выражался у него прежде всего в стремлении отыскать причинные связи между современностью и той эпохой, которая легла в ее основу, – эпохой Петра I. В этот момент «властитель слабый и лукавый» (как позднее назвал поэт Александра I) сменился новым царем, «суровым и могучим» (как назвал он Николая I в стихах, посвященных 25-летию Лицея, 19 октября 1836 г.). «Необъятная сила правительства, основанная на силе вещей» – по формуле, введенной Пушкиным в составленную им по распоряжению Николая записку «О народном воспитании» (1826), – воплощалась для него в новой власти, и с этой властью, по убеждению возвращенного из ссылки поэта, надо было устанавливать взаимоотношения. Образцом же отношений между самодержавным монархом и его избранными подданными, ближайшими помощниками и советниками, был Петр Великий. В этом смысле человеческий образ его был намечен еще Ломоносовым в неоконченной поэме «Петр Великий» и во многих одах, а сформулирован кратко и выразительно Державиным в оде «Вельможа» (1794):


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю