Текст книги "Медный всадник"
Автор книги: Александр Пушкин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
И страх и смех – средь улиц челны
Стекло окошек бьют кормой…
Переписанные без изменений в первую беловую рукопись (БА), эти стихи там, вероятно, при составлении второй беловой (ЦА) подвергнуты были переработке, причем, как уже сказано выше, слова «И страх и смех» были вычеркнуты, а потом уже в ЦА заменены другими, без намека на «смех», на что-либо комическое.
На следующей странице мы видим вновь записанные вчерне и, вероятно, по памяти, отрывки из «Езерского» сатирического и полемического характера, связанные с предшествующим отрывком о герое поэмы, Евгении, который «не тужит» о былом богатстве своего деда:
[Не знает он, в каком Архиве]
О том, что в тереме забытом
[В пыли гниют его права]
*
Вас спесь боярская не гложет
И век вас верно просветил
Кто б ни был etc.
*
От этой слабости безвредной
Булг.<арин> отучить > не мог
Меня (хоть был он очень <строг>)
Эти три наброска, внезапно возникающие посреди описания наводнения (тетрадь ПД 839, л. 53 об.), представляют собой реминисценции из разных строф «Езерского» в более или менее переработанном виде. Первый – из строфы IX:
Где в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава.
Второй – из строф V и VI, где обрывается родословие Езерских, причем начало строфы VI дано здесь сокращенно:
Кто б ни был <ваш родоначальник,
Мстислав Удалый, иль Ермак,
Или Митюшка целовальник,
Вам все равно…>
Третий не имеет соответствий в «Езерском», но это, возможно, объясняется тем, что многие черновые тексты этой поэмы не сохранились.
Наконец, два двустишия описательного (а не сатирического или полемического) характера перенесены Пушкиным в несколько переработанном виде из «Езерского» в описание ненастного осеннего вечера, когда безумный Евгений, спящий на Невской пристани, просыпается и идет «бродить». Первое двустишие – сравнение «мрачного вала», который бьется о пристань,
Как челобитчик у дверей
Ему не внемлющих судей, —
подсказано, очевидно, I строфой первоначального текста «Езерского» (в тетради ПД 842, бывш. ЛБ 2373, которую Пушкин имел с собою в Болдине). Второе двустишие, оставшееся лишь в черновике, где оно было между стихами 386 и 387 окончательного текста:
Бедняк проснулся. Мрачно было
Взамен уга<снувшей> за<ри>
Светили тускло фо<нари>
Дождь капал, ветер выл уныло, —
находится в той же I строфе первоначального текста «Езерского» и в других набросках его вступления.
Этим заканчиваются возвращения в «Медном Всаднике» к оставленной незадолго до него «сатирической поэме» в «онегинских» строфах «Езерский». В чем смысл и значение этих возвращений?
Нужно думать, что при самом начале работы над «Медным Всадником» в Болдине Пушкин не имел в виду возвращения к оставленному незадолго до того «Езерскому». Но, начав создавать образ своего героя, Евгения, для чего он воспользовался вступительными строфами «Езерского» (или, более всего, строфою в первоначальной рукописи – ПД 842, л. 19), он стал думать о значительном расширении своей темы – о введении в нее родословной старинного, знатного дворянского рода, последним отпрыском которого является герой новой поэмы – Евгений. Вероятно, родословная должна была войти в сжатом виде, далеко не так подробно, как в «Езерском»; на это указывает, по-видимому, отрывок о подражании Байрону и о писателях-дворянах, находящийся посреди первой черновой рукописи «Медного Всадника» и отнесенный ошибочно С. М. Бонди к «Езерскому» ( Акад., V, 417). Но как бы то ни было, родословную было предположено ввести. Вместе с тем поэт хотел дать и более подробную характеристику своего героя («Он был чиновник небогатый… А впрочем гражданин столичный…» и т. д.), и это влекло за собой спор с критиком о праве поэта взять героя не из «великих людей» (каких Пушкин не видел в современности), а из мелких чиновников, т. е. «ничтожного героя».
Таким образом, мы видим здесь процесс, обратный тому, какой представляли себе Анненков и другие исследователи, включая Брюсова, до 1930 г. (о чем мы говорили уже выше): «Медный Всадник» никогда не был «второй частью», отколовшейся от первой (т. е. от «Езерского»); наоборот, он, возникнув независимо от «Езерского», в ходе работы над ним Пушкина должен был воспринять некоторые элементы оставленной поэмы. Но поэт тотчас увидел, что включение в «Медный Всадник» этих элементов неправомерно расширяет вступительную часть новой поэмы и нарушает ее композицию, а кроме того, их полемический и сатирический характер, полный иронии, никак не соответствует самой сущности замысла, нарушает его сдержанно-трагический тон, заявленный в заключительных стихах Вступления, открывавших «повествование» об «ужасной поре» и обращенных к «сердцам печальным», т. е. к читателям, быть может и далеким от литературно-общественной полемики, но умеющим глубоко и по-человечески чувствовать «горестный рассказ» о наводнении.
Вместо данной от автора, с оттенком иронии, характеристики «ничтожного героя» он предоставил сделать это самому Евгению в виде размышлений ночью, накануне наводнения.
Правда, позднее, приступив в БА к перебелке первого черновика и дополняя его многими вставками, он одновременно вновь, во второй черновой рукописи своей поэмы (ПД 839), как было показано выше, порой возвращается к «Езерскому». Но эти несвязные наброски тотчас оставляются, и в дальнейшем тексте «Медного Всадника» в Болдинской беловой рукописи мы не видим никаких следов расширения и развития этих полемических набросков на социальные темы. Однако самое возвращение к подобным темам в ходе работы над поэмой показывает, что Пушкин придавал важное значение вопросам о происхождении героя своей поэмы, прошлому величию и современному упадку его рода. В окончательном тексте «Медного Всадника» от всей этой тематики остались, как мы знаем, лишь слабые намеки в стихах 112-122; но это не уменьшает значения самих вопросов.
Непосредственно вслед за отрывочными реминисценциями из «Езерского» Пушкин на этой же странице (ПД 839, л. 53 об.) после отделительной черты стал быстро, чрезвычайно беглым, все более размашистым и крупным почерком, то в один, то в два столбца, набрасывать сцену, имеющую в поэме очень важное значение и замыкающую первую ее часть:
На [самой] площади Петровой
Где дом, близ церкви – вечно новой… [469]
предстает Евгений, «на звере мраморном верхом», смотрящий в смертельной тревоге на «край один» – туда, где живут «вдова и дочь, его Параша, его мечта…». Вся сцена, написанная, очевидно, в один прием, заканчивается на л. 52 об. знаменательными словами:
или во сне
Он видит гибель… Иль и наша
Вся жизнь ничто – как [сон] пустой
Насмешка неба над землей – – —
Под этими словами поставлен заключительный росчерк и дата: «30 ок.<тября>». К этому дню относится работа Пушкина одновременно над черновиком во второй тетради и над первой (Болдинской) беловой рукописью, начатой накануне.
Черновик после даты и заключительного знака продолжается (в тот же день вечером или с раннего утра следующего дня, 31 октября, но во всяком случае после некоторого перерыва) словами:
И он, как будто околдован,
Как будто силой злой прикован
Недвижно к месту одному —
И нет возможности ему
Перенестись…
На следующей странице (л. 52) является в двух последовательных набросках, впервые после Вступления, тот, кто дал название поэме:
Кумир на бронзовом коне
Неве мятежной – в тишине
Грозя недвижною рукою.
*
И обращен к нему [спиною]
[В неколебимой тишине]
Стоит [с простертою рукою]
Кумир на бронзовом коне
Оба эти текста, записанные – можно сказать, набросанные – чрезвычайно бегло, с недописанными и едва намеченными словами, свидетельствуют (как, впрочем, и вся рукопись в тетради ПД 839) о чрезвычайной напряженности и быстроте работы, о необычайном творческом подъеме.
Начало Второй части (стихи 260-290) в черновой рукописи отсутствует – возможно, оно было написано на отдельном листе и до нас не дошло; менее вероятно, чтобы оно было создано во время переписки, прямо в беловой рукописи – случай, не встречающийся в творческой практике Пушкина.
Как бы то ни было, лист 51 об. начинается в левом столбце рассказом о самоотверженной переправе Евгения (стихи 291 и след. окончательного текста). Одновременно в правом столбце записан короткий план дальнейшего хода поэмы до конца – не в порядке эпизодов, а сначала в основных моментах:
[Пустое место]
[На другой день все в пор<ядке>]
Конь > [холодный ветер] [до<ждь> >]
Сумасшедший
Петр<овский> > па<мятник> >
Остров
Далее записи идут в виде коротких отрывков, даже отдельных слов, без строгой последовательности; часты случаи повторений и возвращений к уже написанным словам; подобный характер записей усиливается особенно к концу поэмы. Этот черновик – один из тех, какие более всего заслуживают определение, когда-то найденное Б. В. Томашевским: «Стенограмма творческого процесса».
Черновой автограф набросков, соответствующих стихам 390-455 окончательного текста и содержанием которых являются ночной приход Евгения на Сенатскую площадь, сцена у памятника Петра, угроза Евгения «Строителю чудотворному» и его бегство от «грозного царя», – этот автограф занимает во второй тетради (ПД 839, бывш. ЛБ 2372) всего пять неполных страниц, писанных в два столбца (49, 48 об., 48, 47 об., 47). Анализ автографа дает представление о стремительности творческой работы поэта, набрасывавшего отдельными отрывками, даже отдельными словами, с повторениями и возвратами, текст всей этой сцены, являющейся кульминацией поэмы. Достаточно сказать, что угроза Евгения, обращенная к «кумиру»:
Добро, строитель чудотворный!
Ужо тебе! —
повторена на двух страницах черновика (л. 48 и 47 об.) пять раз, с одним вариантом – «строитель Петрограда». Текст центральной части этой сцены, помещенный выше, в разделе вариантов черновых автографов (см. настоящее издание, с. 57-60), приведен там не полностью в смысле передачи всех отдельных слов, во многих местах не написанных, а лишь намеченных значками, не поддающимися прочтению, но во всяком случае он дает достаточное представление о характере скорописи – быстрой и нервной, далеко еще не составляющей связного текста.
Из этих набросков при перебелке черновика в первой беловой рукописи, Болдинской, строится кульминационная сцена поэмы, соответственно стихам 428-442 окончательного текста.
Еще не закончив чернового текста поэмы, Пушкин стал переписывать его набело – в тетрадку, сшитую из отдельных листов почтового формата, сложенных вдвое (ПД 964, бывш. ЛБ 2375). Образовалась первая беловая (или, технически точнее, перебеленная) рукопись – Болдинский беловой автограф (БА).
Переписывалась эта рукопись, очевидно, с утра 29 октября (дата «29 окт<ября>» поставлена при конце Вступления), сначала с первой черновой (в «альбоме без переплета» – ПД 845, бывш. ЛБ 2374), потом со второй тетради (ПД 839, бывш. ЛБ 2372). В этой тетради после стиха, соответствующего стиху 250 окончательного текста:
Насмешка неба над землей —
поставлен заключительный знак и дата «30 окт<ября>». Судя но почерку этой даты, она поставлена при переписке беловой (БА) и означает конец работы на этот день. Работа возобновляется, вероятно, на другой день, 31 октября, быть может после завершения черновой рукописи (т. е. создания 230 стихов, считая по окончательному тексту), и, как уже говорилось, заканчивается в ночь с 31 октября на 1 ноября, точнее – в 5 часов 5 минут утра 1 ноября, как записано после заключительного знака, в конце Болдинской беловой.
Перебелка черновой рукописи «Медного Всадника» – отнюдь не техническая (как можно было бы думать), но вполне творческая работа, и нельзя не удивляться тому несравненному творческому подъему, который позволил великому поэту создать законченный, совершенно отделанный текст из поспешно набросанного, запутанного и далеко не полного черновика. Пушкин, переписывая его, «на ходу» довершал, отделывал, перерабатывал, дописывал отсутствующие места, кое-что вычеркивал, – словом, из хаотического (особенно в конце поэмы) нагромождения повторяющихся или недописанных, едва обозначенных слов создавал законченный, великолепный, необычайно сжатый и одновременно необычайно сложный, богатый мыслью, стилистически разнообразный беловой текст своей «Петербургской повести».
Все отличия БА от окончательного (основного) текста приведены выше (см. настоящее издание, с. 63-72). В пояснение к этому разделу нужно сказать, что многие места Болдинской беловой не имеют соответствий в черновых рукописях, иные же, вошедшие затем из черновых рукописей в Цензурный автограф, отсутствуют в Болдинской беловой. Первые, отсутствующие в черновиках, невозможно указать, особенно в конце поэмы, где, например, в сцене Евгения у памятника поэт из четырех-пяти едва разбираемых набросков создавал один, цельный и законченный текст. Что касается некоторых мест, отсутствующих в Болдинской беловой, но появляющихся позднее в Цензурном автографе, то нужно думать, что они были записаны на отдельных листах, которые потом затерялись. Один такой случай нам, по-видимому, известен: восемь стихов Вступления, от «Люблю зимы твоей жестокой» до «И пунша пламень голубой» (стихи 59-66 окончательного текста), были записаны на отдельном листке, место которого в Болдинской беловой обозначено крестиком (последний, однако, может означать и место будущего 2-го примечания, у стиха «Спешит, дав ночи полчаса»). Листок с восемью стихами, с жандармским № 23, после смерти Пушкина остался у Жуковского, от которого перешел к его сыну, П. В. Жуковскому. Последний подарил его в числе многих прочих известному русскому коллекционеру, жившему в Париже, А. Ф. Отто-Онегину, и он вошел в так называемое Онегинское собрание, находящееся теперь в Пушкинском Доме. Однако листка уже там нет: в 1892 г. он был передан «по желанию П. В. Жуковского студенту Московского университета г. Истомину» и теперь неизвестно где находится. [470]
Невероятная увлеченность и быстрота работы над поэмой вообще, над ее черновыми и в особенности над Болдинской беловой сказались в том, что три стиха окончательного текста (183, 331 и 364) остались без рифм, т. е. без соответствующих им рифмующихся стихов. Рассмотрим эти случаи.
Первый случай относится к стиху 183 – «На город кинулась. Пред нею…». В черновом тексте (ПД 845, бывш. ЛБ 2374, л. 13) соответствующее место, изображающее Неву в начале наводнения, читается:
в миг она
Пучиной бурною своею
Покрыла все
В единый миг она
Ка<к> бы добычею своею
Всем овладела
*
Она пучиною своею
В тексте БА:
Она бродила и кипела
И пуще, пуще свирепела
Котлом клокоча и клубясь —
И вдруг, как зверь остервенясь,
[Всей тяжкой] Со всею силою своею
183[Пошла на приступ] – перед нею
Все побежало; воды вдруг
Завоевали все вокруг…
В тексте ЦА (и ПК до пушкинской правки):
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива
И затопляла острова,
И пуще, пуще свирепела
Приподымалась и ревела
Котлом клокоча и клубясь
И наконец, остервенясь
183На город кинулась. Пред нею
Все побежало, все вокруг
Вдруг опустело – волны вдруг
Вломились в улицы, в подвалы…
Таким образом, при переписке ЦА с первой беловой (БА) стих «Со всею силою своею» не был перенесен (быть может, по недосмотру автора) и следующий стих – «На город кинулась. Пред нею» (переправленный из «Пошла на приступ – перед нею») – остался без рифмы. В окончательном тексте не имеет рифмы и стих 331:
Утра луч
Из-за усталых, бледных туч
Блеснул над тихою столицей
331И не нашел уже следов
Беды вчерашней; багряницей
Уже прикрыто было зло…
Но и в черновой рукописи было так же (см. ПД 839, бывш. ЛБ 2372, л. 51-50 об.), и в БА. Таким образом, стих, который должен рифмоваться со стихом 331, отсутствует во всех рукописях поэмы, пропущенный еще при создании черновика.
Третий случай стих 364, входящий в отрывок, где описывается состояние безумного Евгения:
Он скоро свету
Стал чужд; весь день бродил пешком,
364А спал на пристани; питался
В окошко поданным куском
Одежда ветхая на нем
Рвалась и тлела…
В черновой рукописи (ПД 839, бывш. ЛБ 2372, л. 50) соответствующее место читается так:
[Один по свету] [Ходил он] [пешком]
А спал – на пристани. Питался
[В окошко] брошенным куском
[Он] Уж-почти не раздевался
[И платье] ветхое на нем
Рвалось и тлело…
В тексте БА:
Стал чужд он свету —
Он целый день бродил пешком
А спал на пристани. Питался
В окошко поданным куском —
[Он никогда не раздевался]
[И платье] Одежда ветхая на нем
Рвалась и тлела…
Зачеркнув в БА стих «Он никогда на раздевался», рифмовавшийся со стихом «А спал на пристани. Питался», Пушкин, очевидно, думал его заменить каким-то иным, вероятно близким по смыслу, но иначе сформулированным. Однако он в БА этого не сделал, а при переписывании текста БА в ЦА не обратил внимания на отсутствие рифмы. В таком виде, естественно, этот отрывок вошел и в ПК, и, следовательно, в окончательный текст.
Таково происхождение трех случаев, очень редких вообще в творчестве Пушкина, – отсутствия рифмующихся стихов в вольно рифмованном тексте.
В общем же Болдинская беловая рукопись написана, несмотря на невероятную быстроту ее переписки, прекрасным, ровным, отчетливым, хотя и довольно мелким почерком, на многих страницах почти и даже вовсе без помарок. Более всего переработок мы видим во Вступлении, в описании наводнения (крупнейших вследствие вычерка слов «И страх и смех!», с чем связано и исключение анекдота о сенаторе Толстом); переработаны заключительные стихи Первой части, причем в последнем стихе ее окончательного текста «Кумир на бронзовом коне» слово «Кумир» зачеркнуто и заменено словом «Седок»; это сделано другим почерком, чем вся рукопись и, по-видимому, позднее, при попытках поэта найти приемлемые для цензуры формулировки.
Рукопись БА заканчивается обычным у Пушкина спиралеобразным заключительным знаком и, как уже говорилось, конечно, не случайно точной до минуты пометой о ее завершении: «31 октября 1833. Болдино 5 ч. 5 <м. утра>».
Таков Болдинский беловой автограф – один из замечательнейших памятников творческого гения Пушкина.
5
По возвращении в Петербург, в начале 20-х чисел ноября, Пушкин изготовил новую, вторую беловую рукопись «Медного Всадника», назначенную для представления в цензуру, – так называемый Цензурный автограф (ЦА). Для этой рукописи он взял 11 двойных листов большого почтового формата лучшей бумаги фабрики Гончаровых [471]и тщательно переписал с Болдинского белового автографа (БА) свою поэму, внося в ее текст попутно некоторые – впрочем, незначительные – изменения. Переписав, он 6 декабря обратился к А. X. Бенкендорфу с письмом следующего содержания: «Осмеливаюсь препроводить Вашему сиятельству стихотворение, которое желал бы я напечатать, и при сем случае просить Вас о разрешении для меня важном. Книгопродавец Смирдин издает журнал («Библиотеку для чтения», – Н. И.), в коем просил меня участвовать. Я могу согласиться только в том случае, когда он возьмется мои сочинения представлять в ценсуру и хлопотать об них наравне с другими писателями, участвующими в его предприятии; но без Вашего сведения я ничего не хотел сказать ему решительного» ( Акад., XV, 97-98).
Просьба Пушкина была вызвана тем, что «милость», «дарованная» ему Николаем I при их свидании 8 сентября 1826 г. – быть его единственным цензором, на практике стала для Пушкина крайне стеснительной: с одной стороны, цензорами являлись не столько Николай, сколько шеф жандармов Бенкендорф и его агенты – фон Фок и А. Н. Мордвинов (сменивший фон Фока после его смерти в 1831 г.), Булгарин, возможно Н. И. Греч и др.: с другой же стороны, «высочайшая» цензура делала затруднительной публикацию Пушкиным мелких стихотворений и статей и почти невозможным участие его в журналах, и прежде всего в «Библиотеке для чтения», которую А. Ф. Смирдин задумал издавать по широкой программе с января 1834 г., при близком участии Пушкина. В частности, «Медный Всадник» был уже обещан в этот журнал и, по-видимому, должен был публиковаться в 1-м номере, а возможно, и открывать его. Но поэма представляла собой такое значительное произведение, что Пушкин не мог дать его в новый журнал без санкции царской цензуры, а обращаться к царю он мог только через шефа жандармов.
Через несколько дней в канцелярии III отделения был заготовлен ответ, в котором Бенкендорф сообщал Пушкину об удовлетворении его просьбы: «Сочинения Ваши, которые Вы назначите для издаваемого книгопродавцем Смирдиным журнала, могут быть в оном помещаемы по рассмотрении ценсурою на общем основании» ( Акад., XV, 214). [472]Но письмо осталось неотосланным, так как, по словам пометы, сделанной на нем, по-видимому, А. Н. Мордвиновым, «граф Александр Христофорович сказал г. Пушкину ответ на его письмо на словах». Разговор между поэтом и шефом жандармов состоялся 12 декабря, а 14 декабря Пушкин сделал запись в своем дневнике о неожиданном для него и огорчительном результате «высочайшего» цензурования его поэмы: «11-го получено мною приглашение от Бенк.<ендорфа> явиться к нему на другой день утром. Я приехал. Мне возвращен Медный всадник с замечаниями государя. Слово кумирне пропущено высочайшею ценсурою; стихи
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова —
вымараны. На многих местах поставлен (?), – всё это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условия со Смирдиным» ( Акад., XII, 317).
Через несколько дней Пушкин писал о том же П. В. Нащокину: «Здесь я имел неприятности денежные; я сговорился было со Смирдиным, и принужден был уничтожить договор, потому что Медного Всадника ценсура не пропустила. Это мне убыток» ( Акад., XV, 99).
В другом письме к тому же Нащокину, от конца марта 1834 г., поэт, сообщив своему другу о семейных, материальных и иных делах, продолжает: «Вот тебе другие новости: я камер-юнкер с января месяца; Медный Всадник не пропущен – убытки и неприятности…» ( Акад., XV, 118). Вскоре, около 7 апреля, отвечая на вопросы М. П. Погодина, он коротко и сухо констатирует: «Вы спрашиваете меня о Медном Всаднике, о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан. Пугачев выйдет к осени…» ( Акад., XV, 124).
Запрещение «Медного Всадника», о котором не раз пишет Пушкин, было воспринято им очень тяжело, тем более что он никак не ожидал его. Но в дневнике и в письмах он подчеркивает лишь одну материальную сторону этого происшествия, принесшего ему, по его словам, «убытки и неприятности». На самом же деле «неприятности», причиненные ему царской цензурой, были гораздо глубже и тяжелее, нежели «убытки». Конечно, имела значение и материальная сторона: договор его со Смирдиным об участии в новом журнале – «Библиотеке для чтения» – почти терял смысл; во всяком случае очень уменьшалась сумма его гонорара. в свою лавку, с прискорбием жаловался на него: за эти три „пьески“ (очевидно, «Медный Всадник», «Пиковая дама» и «Анджело», – Н. И.), в которых-де не более трех печатных листов будет, требует А. С. – 15 000 руб.» (Исторический вестник, 1883, № 12, декабрь, с. 538).">[473]
Но несравненно значительнее и глубже был моральный удар, нанесенный Пушкину запрещением его поэмы. Дело в том, что за два последних года (1832 и 1833) он почти не печатал новых произведений – лирических стихотворений или поэм значительного содержания. Третья часть его «Стихотворений», вышедшая в феврале 1832 г., заканчивая хронологический ряд, начатый первыми двумя частями, подвела итог лирическому творчеству поэта за 1829-1831 гг., но не содержала почти ничего нового. Впервые были опубликованы здесь лишь стихотворение «Узник» (1822, среди стихотворений «разных годов») и «Сказка о царе Салтане». В том же 1832 г. была напечатана «Осьмая и последняя глава» «Евгения Онегина», в 1833 г. – «Домик в Коломне» (в сборнике Смирдина «Новоселье»). Этих немногих вещей (и даже первого полного издания «Евгения Онегина» в 1833 г.) [474]было явно недостаточно для того, чтобы разрушить существовавшее в публике и раздувавшееся в журналах представление о «падении» таланта Пушкина, о том, что время его славы прошло, что он утратил свое былое значение и место главы романтической поэзии в русской литературе. Несколько позднее, уже тогда, когда Пушкин поместил в журнале Смирдина ряд поэтических произведений («Гусар», «Сказку о мертвой царевне», «Будрыс и его сыновья», «Воеводу», «Красавицу», «Подражания древним», «Элегию»), подобное мнение выразил с особой силой и резкостью (хотя и с оговорками) молодой, начинающий тогда критик – Белинский. Пушкин – автор „Полтавы“ и „Годунова“ и Пушкин – автор „Анджело“ и других мертвых, безжизненных сказок!». И далее: «Пушкин царствовал десять лет <…> Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет <…> Судя по его сказкам, по его поэме „Анджело“ и по другим произведениям, обретающимся в „Новоселье“ и „Библиотеке для чтения», мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю…». Однако в заключение критик писал: «Я верю, думаю, и мне отрадно верить и думать, что Пушкин подарит нас новыми созданиями, которые будут выше прежних…» ( Белинский В. Г.Полн. собр. соч., т. I. М., 1953, с. 21 и 73-74). Нужно сказать, что позднее, в 1838 г., в рецензии на «посмертные» тома «Современника» критик решительно осудил свое «жалкое воззрение» (там же, т. II. с. 347).">[475]
Тяжесть удара, нанесенного Пушкину запрещением его самого значительного произведения 30-х годов, каким был «Медный Всадник», еще усугублялась тем, что оно почти совпало во времени с «пожалованием» поэта в камер-юнкеры двора, что глубоко его оскорбило. Недаром в цитированном выше письме к Нащокину Пушкин упоминает рядом эти две «новости», прибавляя к ним, правда, для самоутешения и третью: «зато Пугачев (т. е. «История Пугачева», – Н. И.) пропущен, и я печатаю его на счет государя. Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уже меня кольнуть» ( Акад., XV, 118). Но, несмотря на эти самоутешения, невозможность опубликовать произведение, в которое он вложил, как поэт и мыслитель, так много творческих сил, глубоких размышлений и чувств, должна была угнетать его несравненно более, чем «утешала» возможность печатать исторический труд на казенный счет.
В чем же заключались замечания Николая I, повлекшие за собою если и не формальное, то фактическое запрещение «Медного Всадника»? Прежде всего нужно сказать, что пометы на рукописи (ЦА) сделаны несомненно самим Николаем I, а не кем-то другим по его поручению – Булгариным или, как предполагал возможным П. Е. Щеголев, «каким-либо специалистом по литературе при III отделении». [476]Что пометы делал сам Николай, доказывается их тождественностью с пометами, сделанными тою же (царской!) рукой на представленной Пушкиным записке «О народном воспитании» (1826; ПД 718), и, главное, их смыслом – тем, на что именно обращал внимание их автор.
Уже в самом начале чтения, во Вступлении к поэме, царь-цензор обратил внимание на четыре стиха, заключающие описание «юного града», вознесшегося «из тьмы лесов, из топи блат». Сравнение старой и новой столиц с двумя царицами – казалось бы, вполне безобидное – было, очевидно, в глазах Николая неуместным, даже неприличным вторжением поэта в семейные отношения царского дома. Со стороны ревнивого к «семейным устоям» Николая вычерк этих стихов вполне объясним; со стороны общей цензуры и даже цензуры III отделения он был непонятен, и недаром после смерти Пушкина, при публикации поэмы Жуковским в «Современнике» 1837 г., эти стихи прошли без внимания через цензуру, лишь с небольшим стилистическим изменением, внесенным самим Пушкиным («Главой склонилася Москва»).
Первая часть поэмы почти вся оставлена без замечаний. Но в самом конце ее два стиха:
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне —
были отчеркнуты сбоку, поставлен вопросительный знак и слово «Кумир» подчеркнуто. То же было сделано и при повторении (почти буквальном) этих двух стихов в момент, когда Евгений вновь видит перед собою памятник:
Кумир с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
В третий раз слово «Кумир» было подчеркнуто в начале сцены встречи с ним Евгения:
Кругом подножия Кумира
Безумец бедный обошел,
и около этих стихов поставлен знак NB (nota bene).
Очевидно, слово «кумир», т. е. языческий идол, в приложении к Петру Великому, русскому православному императору, было в глазах Николая неприлично и требовало замены, так же как дальше слово «истукан», одного с ним смысла, в стихе «Пред горделивым истуканом», где и оно, и эпитет «горделивый» подчеркнуты и на поле снова поставлено NB. Подчеркнуты и слова «строитель чудотворный!» в обращении Евгения к памятнику – словом, все, что могло быть сочтено обожествлением, притом в языческом смысле, памятника Петру.
Все эти замечания касались, однако, отдельных слов, и, если бы дело шло лишь об их устранении или замене, Пушкин, вероятно, согласился бы это сделать. Но главное было не в этом. С самого начала важнейшей, кульминационной сцены «Петербургской повести» – сцены встречи безумного Евгения с «Кумиром на бронзовом коне» – внимание царя-цензора было явно встревожено тоном, в каком поэт описывает того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался…
Последние три стиха были отчеркнуты сбоку, а второй и третий, кроме того, и подчеркнуты. Так же отчеркнуты сбоку четыре стиха, обращенные поэтом прямо к тому, чья «роковая воля», «дума» и «сила» воплощены в бронзовом монументе, и около них поставлен знак NB:
О мощный властелин Судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте уздой железной
Россию поднял на дыбы?
И наконец на следующей странице, подчеркнув, как уже было сказано, слова «Горделивым истуканом» и «строитель чудотворный», поставив к ним два знака NB, «августейший» цензор отчеркивает по полю 15 стихов – весь текст до конца страницы, от слов
Добро, строитель чудотворный!
до
За ним несется Всадник Медный.
Далее отчеркиваний и других отметок больше нет – Николай, возможно, не стал смотреть последних страниц, не обратил внимания и на имя Мицкевича в 3-м и 5-м примечаниях, почему оно позднее осталось и в печати, хотя вообще было запретным.
Все указанные пометы, сделанные Николаем I на рукописи «Медного Всадника» – отчеркивания и подчеркивания, знаки нота-бене – преследовали одну цель, имели одну общую направленность. Царь-цензор, опытный в политическом сыске, правильно почувствовал в поэме не только описание ужасного происшествия – петербургского наводнения и вызванной им трагической гибели маленького человека, Евгения, но и восстание этого «ничтожного героя» против виновника, как он думал, его несчастий, что представляло собой акт политического значения. Самое описание облеченного в бронзу героя – «строителя чудотворного» – имело в восприятии Николая нечто предосудительное и выходящее за пределы отношений верноподданного к государю. Возможно, что Бенкендорф в беседе с Пушкиным при возвращении рукописи еще дополнил и уточнил письменные указания Николая; во всяком случае, поэт мгновенно понял, что от него требуют не только исправленного и очищенного текста, но изъятия из поэмы ее идейно-художественной, историко-философской сути, т. е. написания какого-то иного, нового произведения, по своему смыслу и направлению совершенно отличного от написанного, – быть может, только описательного и бытового содержания.
Формального запрета на поэму наложено не было, но Пушкин справедливо считал мнение царя равносильным запрету. Он решил не прикасаться к рукописи, и лишь в конце 1834 г. дал для публикации в «Библиотеку для чтения» Вступление к поэме, которое и было напечатано в двенадцатой книжке журнала, вышедшей 1 декабря, под заглавием «Петербург. Отрывок из поэмы». [477]Публикация кончалась стихом «Тревожить вечный сон Петра», без заключительного «Была ужасная пора…». Четыре стиха, перечеркнутые царской цензурой (39-42), где померкшая «перед младшею столицей» «старая Москва» сравнивалась с «порфироносной вдовой», меркнущей перед «новою царицей», не были переработаны Пушкиным, но просто заменены четырьмя рядами точек, что, конечно, указывало читателям на пропуск.