355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Пушкин » Русский бунт » Текст книги (страница 24)
Русский бунт
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:40

Текст книги "Русский бунт"


Автор книги: Александр Пушкин


Соавторы: Марина Цветаева,В. Мауль
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Не стоит удивляться, что на время пугачевского бунта дворянами «были полностью блокированы все традиционные реакции, связанные с патриархальными отношениями и мифом о “добром барине”. Однако и каких-либо серьезных размышлений, разрушающих существующие стереотипы, не возникало. Дворянство так и не увидело в низшем сословии противостоящую ему силу» [61; 228 – 229].

Поэтому в их сознании бунт персонифицировался в личности «злодея» Пугачева, на которого обрушивался основной запал господского негодования. Заметим, что издевательские ругательства, уничижительные эпитеты в адрес участников народного протеста несли в себе и глубоко символическую подкладку. Речь шла о соотнесенности повстанческого вождя и его дела с черными, колдовскими силами, отождествление его со вселенским злом. Из уст дворян явственно слышался отзвук традиционного языка. В таком контексте для господствовавших кругов становилось понятным, например, кощунственное разрушение бунтовщиками церковных святынь, о чем сообщали многие источники. Например, в Курмышском уезде в селах Никольском и Шуматове «в олтаре и в настоящей церкви полы выломаны; две оловянные дариносицы, два ящика, в которых было поставлено святое миро, выкрадено; крест серебреной, которым убит священник, разломав, злодеи по себе разделили; толковое евангелие разодрано, и петрахель и требник украдены» [90; 387].

На допросе под давлением следователей сам Пугачев «во всех чинимых им злодействах винился и показывал... как он, так и злодейской его шайки товарыщи, чинили... раззорение святым церквам и всем освященным в них сосудам и даже разрушением правилов, святых жертвенников и самых святых икон, с ругательством колонием оных, также и в убивствах в святых церквах священников и других людей, кои думали получить от тиранства злодейской его толпы спасение, были ж умерщвлены» [36; 221].

Такое отношение дворян к протестным действиям бунтарей обосновывало подозрения в возможной связи Пугачева с «чужими», «иными» землями, о чем очень беспокоилась сама императрица. Сообщая о действиях Пугачева, его сравнивали, например, с самозванцем Степаном Малым, «который в 1767 – 1773 годах владел Черной Горой и которого местное население принимало за русского царя Петра III». В Оренбурге, писал в своем донесении в Коллегию иностранных дел генерал Орлов, появился самозванец, «нечто похожее на Степана Малого в Черногории» [6; 399].

В другом случае, высказывая тревогу о возможных связях Пугачева с иностранными державами, правительство больше всего беспокоилось уже не о «дьявольских кознях» с их или его стороны, а об отстаивании своих внешнеполитических интересов. Иначе говоря, реакция дворянства на пугачевщину, хотя иной раз и адресовалась к традиции, в целом была вполне прагматичной и рациональной. И тем не менее представители господствовавшего и других сословий втягивались в затеянную казаками в условиях пугачевского бунта «игру в царя», будучи не в состоянии противостоять ее чарующей магии, что в культурной истории страны не было редкостью. К тому же любая игра заразительна, тем более «игра в царя», обладавшая особым магнетизмом, мистической привлекательностью. Да и как им не быть? Ведь ставкой в этой игре был не денежный приз, пусть и очень крупный. На кону стояла сама жизнь. Такая игра словно завораживала всех вокруг, интриговала, заинтересовывала и, как следствие, вела к расширению состава играющих. Дворянство сначала просто наблюдало за игрой. Находясь в числе «зрителей», негодовало на происходящее, требовало и стремилось пресечь завораживающее зрелище.

Недостойное, на первый взгляд, поведение графа П. И. Панина, публично и демонстративно таскавшего Пугачева за бороду, становится понятным на игровом языке как символическое, карнавальное разоблачение. В контексте смеховой культуры брань и побои развенчивают царя. Многое говорит в пользу того, что поступок Панина – это не просто способ причинить физическую боль, но акт именно символический. Дело в том, что в традиционном обществе борода также была знаком достоинства, символом свободы и почестей. Отрезать или выдрать бороду всегда считалось тяжким оскорблением.

Вспомним, например, что в начале XVII века расправа Б. Ф. Годунова над боярином Б. Я. Бельским заключалась, помимо прочего, в том, что у него вырвали «клок за клоком всю его длинную, окладистую бороду, тем самым полностью обесчестив его». Но вот что любопытно: поводом к такой расправе послужили подозрения в связях опального вельможи с нечистой силой. По словам современников, «Богдан Бельский знает всякие зелья, добрые и лихие… да и то знает, что кому добро зделать, а чем ково испортить» [111; 173, 167].

Не забудем, что в древнерусской иконописной традиции безбородыми принято было изображать бесов. Таким образом, наказание, которому подвергся Пугачев от рук карателя, вновь адресует нас к противопоставлению Божьего мира и колдовского, сатанинского антимира. О символической мотивации своих действий сам же Панин сообщал брату в письме от 1 октября 1774 года: «Отведал он [Пугачев. – В. М.] от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал, – довольного дранья» [30; 108].

Оказавшись на краю пропасти, дворяне все чаще пытаются говорить на понятном народу языке смеха. Разоблачая самозваного императора, они интуитивно апеллируют к «карнавальному» образу Пугачева-Петра III. Его интерпретируют как «царя»-само-званца, т. е. представителя колдовского, вывороченного мира. В системе образов смехового, карнавального мира короля всенародно избирают, а затем его же всенародно осмеивают, ругают и бьют, когда время его царствования истекает.

Подобным унижениям и уничижениям подвергался и повстанческий предводитель. Один из участников подавления пугачевщины Г. Р. Державин сообщал, как по приказу Панина пленный Пугачев стоял на коленях, пока с ним высокомерно говорил хозяин дома. «Сие было сделано для того, сколько по обстоятельствам догадаться можно было, что граф весьма превозносился тем, что самозванец у него в руках» [26; 60]. Подобное поведение «душителя» народного бунта можно рассматривать как ритуальное, а значит – публичное, разоблачение символически-высокого статуса пленника, которое, несомненно, приносило ожидаемый эффект. Оно было вполне понятно простонародью и способствовало развенчанию самозванца в его глазах.

Из «милосердия», как утверждалось, Пугачева даже казнили «наоборот». Ему не стали последовательно и поочередно отрубать все четыре конечности, а затем голову, что, собственно, и предполагала казнь четвертованием. Московскому обер-полицмейстеру Н. П. Архарову было секретно подсказано, «чтоб он прежде приказал отсечь голову, а потом уже остальное, сказав после, ежели бы кто ево о сем стал спрашивать, что как в сентенции о том ничево не сказано, примеров же такому наказанию еще не было, следовательно, ежели и есть ошибка, оная извинительна быть может» [29; 146].

В результате во время казни произошло «нечто странное и неожиданное: вместо того, чтоб в силу сентенции, наперед его четвертовать и отрубить ему руки и ноги, палач вдруг отрубил ему голову». Однако смеховая символика казни «наоборот» не была понята свидетелями и современниками из среды знати. А. Т. Болотов отметил в мемуарах: «…и богу уже известно, каким образом это сделалось: не то палач был к тому от злодеев подкуплен, чтоб он не дал ему долго мучиться, не то произошло от действительной ошибки и смятения палача, никогда еще в жизнь своей смертной казни не производившего» [38; 489 – 490].

Видим, что просвещенные дворяне искали объяснения произошедшему с позиций формальной логики, в то время как возможна и символически-смеховая трактовка этой расправы «наоборот».

О том, что своеобразная знаковая «начинка» присутствовала в действиях господ, боровшихся с пугачевщиной, свидетельствуют и так называемые символические казни в отсутствие живого преступника. Можно выделить несколько видов такой экзекуции: казни трупов, казни документов и предметов, казни изображений преступников и т. п.

Все это имело место и в нашем случае. Речь, например, идет о том, как каратели уничтожали манифесты и указы Пугачева и его Военной коллегии, сожгли дом Пугачева, выкорчевали деревья на его усадьбе, хотели перевести на другой берег Дона станицу Зимовейскую – родину вождя мятежного люда. В Казани была устроена казнь портрета Пугачева. Перед толпой зачитали указ Сенатской комиссии, который определял такое наказание: «…сию мерзкую харю во изобличение зла, под виселицей, сжечь на площади и объявить, что сам злодей примет казнь мучительную в царственном граде Москве, где уже он содержится» [35; 314 – 315].

Тем самым дворянство учитывало мифологический характер традиционного мышления, интуитивно подстраивало свое поведение под привычные и понятные простецам нормативно-смысловые каноны, словно бы настаивая на тождестве символического знака и заложенного в нем культурного смысла.

Немалую роль в снижении «высокого» статуса Пугачева-Петра III играла официальная контрпропаганда, цель которой «в каждом селении высочайшими ея и. в. печатными манифестами о том воре и злодее Пугачеве з доволным истолкованием простому народу сверх прежняго еще публиковать» о том, что Пугачев – самозванец, что его внешний вид и манеры не соответствуют народной модели «истинного царя», поэтому, дескать, ему нельзя верить и т. д. и т. п. [89; 99].

Многочисленные мероприятия такого рода в целом имели несомненный успех, отваживая многих простолюдинов от поддержки сего «сатанинского изверга». Из показаний, например, яицкого казака Козьмы Кочурова известно: «Во все время его бытия в злодейской толпе, самозванца щитал он, по словам других, за истиннаго царя, но то только некоторое сумнение ему наводило, что он ходил в бороде и в казачьем платье, ибо он слыхал, что государи бороду бреют и носят платье немецкое... Теперь же, видя, что войско против его вооружается и не признает за царя, щитает его так, как в указах об нем публиковано, – за вора и обманщика, донского казака Пугачева» [89; 124]. Развенчание через контрпропаганду с использованием некоторых атрибутов символического языка традиционной культуры оказалось достаточно серьезным и действенным оружием в руках дворянской России.

Стремление к «смеховому» развенчанию мнимого монарха побуждало следователей в ходе допросов заставлять повстанцев признавать, что теперь они считают своего вождя самозванцем Пугачевым. Весьма характерно и недвусмысленно звучат, например, слова пугачевца Филиппа Лыкина: «Злодея Пугачова прежде, и будучи во оной толпе, почитал за государя, а ныне почитает за злодея и разбойника». Такие «признания» встречаются едва ли не в каждом протоколе допросов пленных бунтовщиков. В этих словесных самобичеваниях видна не только вполне простительная сдача позиций и жажда спасения (инстинкт самосохранения), но и пережитый простонародьем в условиях бунта культурный шок. Не случайно, что подобная «измена» своему «государю» – «третьему императору» – была характерна не для всех пленных пугачевцев: «Как же на конце допроса вопрошен оной Мясников был, каким он теперь Пугачева почитает: государем или самозванцем, на то он отвечал: “Бог ста ево знает, я и сам не знаю, за какого его почесть. Вить вот вы-де называете ево Пугачевым, а он так называет себя государем, и мы за такого ево и почитали”» [89; 140; 87; 100].

В самозванстве публично и неоднократно заставляют сознаваться самого повстанческого вождя. Под нажимом следователей Пугачев уже в Яицком городке «кричал во все горло, что он – Зимовейской станицы донской казак, не умеющий грамоте, и их обманывал» [69; 39].

П. С. Потемкин, облеченный Екатериной II высокими полномочиями, рекомендовал императрице «сего злодея показать народу в Казане, где столь много людей его знают, и обличить его пред народом злодейство, ибо весь оный край... сумневается о его поимке». Венцом же покаянно-символического разоблачения стала казнь повстанческого предводителя. В самом начале кровавого действа его громко, при стечении огромного количества присутствовавших спрашивали: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» На что он столь же громко ответил: «Так, государь, я – донской казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев!» [30; 108; 69; 181].

Сказанное дает основание полагать, что, анализируя пугачевский бунт в контексте мироощущения дворян, мы вновь оказываемся в мире перевернутых, смеховых отношений. Очередная констатация данного обстоятельства окончательно убеждает в существовании несомненной связи народного смеха и русского бунта.

Заметим, что нарочитая карнавальность, шутовской балаган мира господ XVIII столетия, наряду с последовательным разрушением традиционной гармонии, должны были восприниматься социальными низами как победа изнаночного мира. Этот мир агрессивно и кощунственно проявлял себя в антиповедении. Поэтому противостояние высокой культуры российской элиты низовой культуре русских простецов с особой остротой выразилось в форме культурно-символических оппозиций. Народное осуждение порядков и организации верховной власти – характерная черта XVIII века.

Смех в этих условиях выполнял психотерапевтическую роль – снимал накопившийся в обществе эмоциональный заряд, восстанавливал психологическое равновесие, ликвидировал душевный дисбаланс. Однако иногда сила энергетического напряжения оказывалась столь великой, что обычной психотерапии было уже недостаточно. Тогда карнавальный смех неизбежно «тянул» за собой смех бунтовской. Бунт же – это яркая иллюстрация антиповедения, он оказывался во всех своих ипостасях поведением наоборот, абсолютной перевернутостью. В то же время необходимо отметить двойственный характер повстанческого смеха. С одной стороны, перевернутый мир узнавался восставшими в порядках екатерининской России. С другой стороны, элементы смеховой культуры прослеживаются в поведении самих пугачевцев. Это сложное переплетение дает возможность по-новому взглянуть на пугачевский бунт, увидеть в нем многомерное явление расколотого общества, переходной культуры, пораженной кризисом традиционной идентичности, когда атрибуты новой индустриальной эпохи еще только пробивали себе дорогу к жизни, боролись за право на существование с привычно-традиционной повседневностью простецов, вызывая беспокойство и даже страх в глубинных слоях их подсознания. В этих условиях на социокультурном пространстве русского бунта плохо примиримое противостояние традиций и инноваций провоцировало широкомасштабное насилие, также принимавшее культурно-символическую окраску.

Пытаясь под давлением бунтовщиков «читать» пугачевщину на языке традиционной культуры, что получалось с трудом, господствовавшее сословие болезненно реагировало на «сатанинский хохот» русского бунта и резко негативно встречало любые известия об успехах повстанцев. Первой задачей, вставшей перед ними в этой связи, было стремление истолковать происходившее в привычных категориях, соотнести его с уже известными, а потому понятными явлениями отечественного прошлого. Необходимы были подходящие смысловые привязки, чтобы сориентироваться в знакомом до боли, но вдруг изменившемся мире, принявшем странные и страшные очертания. Не удивительно, что в эти годы взоры все чаще обращались, например, к разинскому бунту, в то время как у многих восстание Пугачева ассоциировалось со «смутой», с Лжедмитрием.

Однако историческими размышлениями дело, конечно же, не могло ограничиться. Аналогии давали возможность сходство увидеть, но не понять. Поэтому подобные сопоставления предстояло осмыслить в рамках возможностей своей эпохи. Характерно, что, оценивая события пугачевщины, дворяне постоянно сбивались на более привычную для них «лексику» новой культуры, в свете которой бунт оказывался препятствием на пути прогресса. Поэтому для его «очернения» они не жалели красок. Великое зло, злодейство, бедственное приключение, зловредный и на огромном пространстве горящий пожар, язва, которая свирепствует в нашем Отечестве, предательство, измена, государственный вред – так именовался пугачевский бунт в письмах дворян-современников. Да и сама «северная Семирамида» реагировала на народное возмущение лицемерным выводом: «Через все екатерининские указы, связанные с крестьянскими волнениями, красной нитью проходит и другое положение: поскольку нет никаких причин, кроме “грубиянства, невежества” и лени крестьян для их неповиновения властям и помещикам, то все дело в появлении во многих местах “предерзливых людей”, “сущих злодеев” и “злонамеренных возмутителей”» [7; 37].

Иначе говоря, в событиях народных бунтов императрица усматривала только то, что хотела в них разглядеть, – происки отдельных лиц, но не изъяны всей системы. Говоря о пугачевцах, она искренне считала, что «с варварами дело имеем», в письме к Вольтеру от 9 января 1774 года изображала Пугачева как разбойника, грабившего Оренбургскую губернию. Очаг возникновения восстания императрица представляла как район, заселенный «грабителями» и «бездельниками». Она самоуверенно заявляла, что казанского ополчения численностью в четыре тысячи человек «слишком довольно для восстановления порядка в губернии», и утверждала, что «мало беспокоится предприятиями Пугачева» [72; 162 – 163].

Воспринимая борьбу с пугачевщиной как государственную службу, дворяне и к расправам над бунтовщиками должны были относиться как к совершению официального правосудия. В реальности же этого не произошло. Судебно-правовой процесс, напоминавший фарс с заранее известным итогом, составлял редкое исключение в карательной практике властей. Возникает вопрос: почему во время репрессий над пугачевцами они практически не соблюдали каноны судебно-следственных процедур, а фактически творили внесудебные расправы? Полагаем, что расправы над пугачевцами несли в себе символический заряд, истоки и природу которого необходимо выяснить.

Кровавое насилие, составлявшее одну из наиболее ужасающих страниц русского бунта, имело двустороннюю окраску. Ни о каком «непротивлении злу насилием» речи идти не могло. К крайним мерам физического воздействия в отношении своих врагов прибегали не одни только бунтовщики, но и правящие круги. Удивительно при этом, что разгул жестокостей со стороны бунтовщиков нас привычно ужасает, его считают доказательством варварства социальной черни, в то время как государственному насилию обычно находят цивилизованные обоснования. Исследователи, например, полагают, что, «наряду с обозначенным пониманием насилия как зла, присутствует также тезис, допускающий случаи его нравственно оправданного применения. Считается, что иногда насилие может быть использовано во благо. Тем самым оно получает этическую санкцию» [25; 10].

Вполне возможно, что российское дворянство екатерининской эпохи оправдывало свои жестокости по отношению к пугачевцам именно такими психологическими мотивировками. По крайней мере, заявляя себя противницей смертной казни, Екатерина II в статьях своего «Наказа» допускала возможность ее применения в двух случаях: 1) если преступник, не будучи казнен, сможет и из места своего заключения «возмутить народное спокойствие»; 2) если «самые беспорядки заступают место законов», что бывает только во время «безначалия». Таким образом, фактически открывался простор для неограниченного применения смертной казни, «ибо при желании самые скромные требования народа, предъявляемые к царским властям, могли быть признаны выражением безначалия и беспорядка» [137; 38].


«Наказ» Екатерины II.

Подобные противоречивые установки в отношении крайней меры физического наказания дают понять, почему неоднократные попытки Елизаветы Петровны и Екатерины II отменить смертную казнь успехом не увенчались. Итогом стало только ее формальное исключение, так как смертная казнь оставалась в замаскированном виде – в форме засечения кнутом, плетьми, батогами, розгами. Показательным примером можно считать изуверскую расправу карателей с пугачевским атаманом Ф. Д. Минеевым, который не был казнен: его приговорили «всего лишь» к 12 тысячам ударам шпицрутенами, и он умер вскоре после экзекуции. Очевидно, что тогдашняя эпоха была неотделима от насилия, соответствующими были и нравы. Человек рассматривался только как материал, «который может быть годен государству для достижения его целей и который поэтому заслуживает государственной защиты, но который одновременно, а именно при впадении человека в преступление, теряет для государства всякую цену и с которым оно вольно поступать как ему заблагорассудится» [17; 171]. Но такое обесценивающее значимость личности рассуждение одинаково справедливо как для государства, так и для бунтарей.

Получив в октябре 1773 года первые сообщения о начавшемся на Яике пугачевском бунте, правительство отреагировало на него соответствующими шагами: «Публично иронизируя по поводу “глупой казацкой истории” и “маркиза Пугачева”, императрица принимает тем не менее спешные и серьезные меры... Со всех сторон стягивают воинские части и направляют их к Оренбургу... Секретным именным указом от 14 октября Екатерина II назначает главнокомандующим всеми силами, которые посылают против Пугачева, генерал-майора В. А. Кара» [13; 189 – 190].

Однако правящие круги не сразу осознали размер опасности, исходящей от бунтовщиков, а потому полагали, что «сие возмущение не может иметь следствий, кроме что разстроит рекрутский набор и умножит ослушников и разбойников». Поэтому главнокомандующему безапелляционно приказали «учинить над оным злодеем поиск и стараться как самого его, так и злодейскую его шайку переловить и тем все злоумышление прекратить». Сам Кар также не представлял истинного положения дел. Он был настолько уверен в успехе, что писал в Петербург о своем беспокойстве ввиду того, что «сии разбойники, сведав о приближении команд, не обратились бы в бег, не допустя до себя оных» [121; 155].

Самоуверенность карателей и недооценка вспыхнувшего бунта сыграли с ними злую шутку, «первая попытка правительства быстро и решительно малыми силами уладить свои “домашние дела” окончилась провалом... все это вызвало панику среди российских дворян и сильное беспокойство правящих деятелей» [13; 191 – 192].

Масштабы протестных действий пугачевцев росли словно на дрожжах. Кара отправили в отставку, переложив на него ответственность за поражение, а новым командующим правительственными силами назначили генерал-аншефа А. И. Бибикова, имевшего опыт борьбы с подобного рода выступлениями. Известно, что еще в 1763 году он руководил подавлением волнений приписных крестьян на заводах Казанской губернии и в Сибири, а в 1771 году расправлялся с движением польских конфедератов. Не удивительно, что с середины января 1774 года военная обстановка стала складываться не в пользу пугачевцев. Царские рати повели наступление от берегов Волги на восток и, подавляя очаги повстанческого сопротивления, неумолимо приближались к Оренбургу. Наступавший в авангарде карательной армии корпус генерала П. М. Голицына в шестичасовой битве у Татищевой крепости 22 марта 1774 года нанес поражение повстанцам, а десять дней спустя одержал победу в сражении под Сакмарским городком.

Пугачев с тремя сотнями человек бежал за реку Белую, к уральским заводам, где приступил к формированию нового войска, пополняемого заводскими крестьянами, исетскими казаками, башкирами. В начале мая он перешел к активным действиям и вскоре овладел Магнитной крепостью, а вслед за ней Карагайской, Петропавловской, Степной и Троицкой крепостями. Дальнейшему продвижению к Сибири воспрепятствовал генерал И. А. Деколонг, разбивший бунтовщиков в сражении у Троицкой крепости 21 мая. Пугачев с оставшимся у него отрядом направился к Челябинску, но путь туда ему преградил корпус подполковника И. И. Михельсона, впервые встретившийся с ним в бою 22 мая у Кундравинской слободы. В ходе дальнейшего преследования Михельсон дважды в начале июня наносил удары Пугачеву в Уральских горах. Но тот, умело используя тактику партизанских действий, всякий раз от неприятеля уходил, сберегая главные свои силы от окончательного разгрома, и снова собирал многотысячные отряды.


Вид Оренбурга. Гравюра (1776).

Выйдя в середине июня к берегам Камы, Пугачев решил повести свои силы к Казани и взять ее. 12 июля они штурмовали Казань, ворвались в город, но не смогли овладеть кремлем, за стенами которого укрылся местный гарнизон. Вечером того же дня подошедший к Казани корпус Михельсона атаковал повстанческое войско, расположившееся на Арском поле, одолел его в ожесточенной битве и вынудил к отступлению от города. Новое сражение за Казань произошло 15 июля и закончилось разгромом бунтовщиков. Пугачев с небольшими остатками сил бежал на север, к Кокшайску, где переправился через Волгу. Правительство отправило в охваченный бунтом район новые полки. После заключения Кючук-Кайнарджийского мира с Турцией части действующей армии сразу же начали перебрасывать против Пугачева, а также для охраны тех городов, куда могли прийти повстанцы. 21 июля на специальном заседании Государственного совета рассматривались меры борьбы с Пугачевым. Новым главнокомандующим, вместо умершего Бибикова, был назначен генерал-аншеф П. И. Панин, в распоряжение которого выделили большие силы. В письме к нему Екатерина II иронично замечала, что в совокупности против Пугачева было «столько наряжено войска, что едва не страшна ли таковая армия и соседям была» [104; 86].


Казань. Кремль. Рисунок Э. Турнерелли (начало XIX века).

С выходом Пугачева на правобережье Волги начался подъем массового крестьянского движения. Бунт в поволжских губерниях стал разрастаться благодаря обнародованию пугачевских манифестов, провозглашавших освобождение крестьян от крепостной неволи, безвозмездную передачу земли народу и призывавших к истреблению дворянства. «Жалуем... всех, находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков... и награждаем... вольностию и свободою и вечно казаками, не требуя рекрутских наборов, подушных и протчих денежных податей, владением землями, лесными, сенокосными угодьями и рыбными ловлями, и соляными озерами без покупки и без оброку; и освобождаем всех от прежде чинимых от злодеев дворян и градцких мздоимцов-судей крестьяном и всему народу налагаемых податей и отя-гощениев», – говорилось в манифесте Пугачева-Петра III во всенародное известие от 31 июля 1774 года. Цель, преследуемая вождем русского бунта, была вполне понятной: расширить масштабы движения и тем самым повысить свои шансы на успех: «А потому и обольщал крестьян, так как и казаков, описанными в скверных его разсеянных возмутительных бумагах выгодами, думая, что такие для их лестные выгоды больше прилепят их к его скверной и богомерзкой роже» [33; 48; 36; 222].

В результате восставшие крестьяне и посадские люди поволжских городов стали основным резервом пополнения повстанческого войска на этом этапе. Позднее, сообщая Екатерине II о результатах следствия, П. С. Потемкин писал: «Не упустил я того, всемилостивейшая государыня, чтоб не изведать: была ль какая система в помыслах самозванца, заключая быть оной по изъяснениям злодейских обещаний к народу и по намерению истребить всех дворян. Но усмотрел, что в том вовся никакой связи не было. Все производимо было случайно и по злости. А дерзновении его овладеть всем происходило от смелаго духа и по успехам» [30; 118].

Отказавшись от похода на Москву, Пугачев направился на юг, к родному Дону, надеясь найти там поддержку у донского казачества. Оторвавшись на несколько суточных переходов от преследовавших его карателей, в авангарде которых был корпус Михельсона, он продвигался к югу и в июле – августе 1774 года овладел Курмышем, Саранском, Пензой, Петровском, Саратовом и Камышином. Отпор ожидал его при штурме Царицына. Здесь в приволжской степи Михельсон настиг Пугачева и в битве 25 августа 1774 года у Солениковой ватаги под Черным яром нанес пугачевцам сокрушительный удар.

По ходу военных действий повстанческие войска несли поистине катастрофические потери. Например, в сражении под Татищевой крепостью они потеряли около 1200 человек убитыми, более 4000 ранеными или попавшими в плен. У Сакмарского городка соответственно – 400 убитых и более 2800 пленных. Среди попавших здесь в руки властей оказались видные сподвижники повстанческого предводителя: А. И. Витошнов, А. Т. Соколов-Хлопуша, М. Г. Шигаев, Т. И. Подуров, И. Я. Почиталин, И. Ф. Арапов, Н. Л. Чулошников, М. Д. Горшков, М. П. Толкачев и другие. В боях под Казанью потери были еще более значительными – немногим менее 3000 убитыми и почти 11 000 пленными. Наконец, в сражении у Солениковой ватаги 2000 пугачевцев было убито, 6000 оказалось в плену. К сожалению, нет суммарных сведений о потерях пугачевцев во время различных военных стычек, столкновений или сражений, но общий их масштаб представляется устрашающе великим.

Одерживая военные победы над пугачевцами, правительство стремилось закреплять свой успех серией карательных мероприятий различного характера. Важнейшее место среди них отводилось официальному следствию над вождями и участниками пугачевского бунта. Еще 29 ноября 1773 года, когда пугачевщина только набирала обороты, Екатерина II «особым рескриптом предписала Бибикову учредить в Казани под его “дирекцией” Секретную комиссию для расследования первопричин восстания, выявления возможных его инициаторов, установления причин столь быстрых успехов мятежников на территории Заволжья и Южного Урала» [69; 8].

Секретной комиссии с самого начала было уготовано особое место и роль в системе государственных учреждений. Через Бибикова, получившего от верховной власти чрезвычайные полномочия, она подчинялась непосредственно самой государыне. Комиссия должна была стать своего рода «парадным лицом» императрицы в глазах просвещенной Европы. С ее помощью она стремилась показать всему миру, что в борьбе со «зверским намерением» бунтовщиков ставит Закон выше личных амбиций, естественного чувства озлобления и жажды мести. Не случайно комиссия уже изначально оказалась «завалена» огромным количеством дел. Оперативно и эффективно их разбирать удавалось не всегда. За год и три месяца Секретная комиссия «рассмотрела дела 9164 пугачевцев, из которых: 38 человек казнены; 132 человека наказаны плетьми (из них 100 – сосланы на каторгу, 32 – освобождены); 11 человек наказаны шпицрутенами и определены в солдаты; 132 человека наказаны плетьми (из них 14 – сосланы на каторгу, 25 – определены в солдаты, 7 – освобождены после “урезания ушей”, 86 – освобождены); 489 человек наказаны батогами и освобождены; 8 человек лишены чинов и освобождены; 8345 человек освобождены без наказания после тюремной отсидки в комиссии» [69; 27 – 28].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю