Текст книги "И вблизи и вдали"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
На песню эту написано немало пародий. Одна из них связана с печальным событием, случившимся в Северной Атлантике, неподалеку от нас, в 1965 году трагически погибла американская атомная подводная лодка "Трешер". Оказавшись вблизи от места, где это случилось, мы узнали об этом сначала по радио, а потом в районе появился целый американский флот, ведущий поиски. Из сообщений по радио наше начальство узнало также, что поскольку лодка атомная, то в результате бедствия могло раздавить атомный реактор, что создаст радиоактивную угрозу. Надо было что-то срочно предпринимать. У нас на "Крузенштерне" где-то в боцманских кладовых гнили три положенные по штату старых и проржавевших от морского влажного воздуха радиометра, находившиеся на попечении одного из боцманов, числившегося "военным химиком". Попытка включить их и померить радиацию ничего не дала – оба дозиметра были неисправны. Вот тут-то командир Власов вспомнил обо мне. Дело в том, что я, как уже упоминалось, по военной специальности – инженер-радиометрист. Меня немедленно вызвали перед грозные очи начальства и приказали "починить и доложить".
Надо сказать, что когда я впервые попал на военное судно, то четкость команд и докладов об исполнении, все охватывающий и предусматривающий корабельный распорядок, грозные кары за малейшее отклонение от указаний, создали у меня, новичка, обманчивую иллюзию, что уж на военном-то флоте в отличие от "гражданки" существует железный порядок. В 11 часов 15 минут, например, принудительная трансляция разносила по всем судовым помещениям такую команду: "Окончить корабельные работы – команде руки мыть", – чтобы никто не забыл вымыть руки, и только через десять минут после того: "Команде обедать". Уже значительно позднее, отплавав на военных судах, я усвоил, что бардак там не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем на гражданских, поскольку правду начальству все докладывать, как правило, боятся, поэтому, четко по-военному приложив лапу к уху, рапортуют "есть", хотя и знают, что не только нет, но даже и быть не может. Мне неоднократно приходилось быть свидетелем того, как утяжеленное погонами и золотым шитьем начальство назначало сроки подготовки для выхода судов, зная наперед, что они нереальны, и подчиненные это отлично знали, но все молчали, опасаясь за свои "звездочки". Приходилось только удивляться, как все-таки при таких порядках мы ухитрились выиграть прошедшую войну. Остается предполагать, что у противника, несмотря на его хваленую немецкую педантичность, порядка было еще меньше.
Когда "Крузенштерн" в перерыве между походами стоял в Кронштадте на причале Усть-Рогатки, то командир одного из стоявших по соседству эсминцев, борясь за первенство по объявленной сдаче металлолома, ухитрился сдать пушку, отвинченную для этого с палубы, в итоге чего занял первое место по эскадре и получил поощрение. Наш "особист", купивший в Галифаксе очередной справочник Ллойда по флотам мира, с горечью показывал мне четкий фотоснимок, на котором была изображена наша новейшая подводная лодка в надводном положении неподалеку от Кронштадта. "Понимаешь, когда такая лодка всплывает, то все посторонние суда и близко не подпускают, – с горечью сказал он мне, – значит кто-то из своих работает…"
Вооружившись тестером и паяльником и призвав на помощь весь свой прошлый опыт по ремонту радиометров, почерпнутый в основном в студенческие годы, я к концу дня с трудом собрал из трех отсыревших и ржавых радиометров один. Каждый час меня дергал вестовой от командира (телефона у нас в лаборатории не было), интересующегося, как идут дела и нетерпеливо поторапливавшего меня. Эта нервозная обстановка и страх перед грозным начальством заставили меня поторопиться и привели к тому, что я второпях по ошибке неправильно припаял клеммы ампервольтметра. Поэтому, когда я включил прибор, чтобы опробовать его, индикатор сразу же зашкалил, сигнализируя о сильнейшей радиации (более 100 рентген/час). Холодный пот прошиб меня. Я хорошо помнил описанную выше недавнюю историю с испытанием атомной бомбы на Новой Земле, когда у нас вот так же точно зашкалило все радиометры. Поэтому я сразу же, как и положено, доложил об этом на мостик. Оглушительные колокола громкого боя загремели по всему судну, возвещая боевую тревогу. Приказав наглухо задраить все водонепроницаемые переборки и почему-то раздать противогазы, командир дал полный ход, уходя из опасного района атомного заражения. Через два часа был объявлен всеобщий аврал по дезактивации судна. Мыли и чистили все, безжалостно сжигая ветошь, которой тщательнейшим образом протиралось все оборудование и даже рангоут. Только к исходу суток аврал завершился, противогазы были сняты, и мне было предложено снова провести контрольные измерения. Вот тут-то я и обратил внимание на то, что стрелочный индикатор у меня включен наоборот. Когда я включил его правильно, перекинув минус и плюс, стало ясно, что тревога оказалась ложной. Я, однако, к этому времени уже хорошо знал военно-морские порядки и докладывать начальству не стал.
После возвращения в Ленинград я рассказал об этой трагикомической истории Нонне Слепаковой, и она тут же написала на песню "Над Канадой" такую пародию:
Месяц на небо подвешен
Иностранно и картинно.
Где-то рядом гибнет «Трешер»,
Гибнет радиоактивно.
И нельзя назвать причину,
От которой вся кручина, —
Хоть похож я на мужчину,
Только все же – не мужчина.
Однако, пожалуй, самую актуальную и остроумную пародию на эту песню написал уже в шестьдесят девятом году, во время наших серьезных разногласий с Китаем и вооруженных конфликтов в районе острова Даманский, московский пародист Александр Борисович Раскин:
Над Пекином небо сине,
Меж трибун вожди косые.
Хоть похоже на Россию -
Слава Богу – не Россия.
В походе шестьдесят третьего года я подружился с капитан-лейтенантом Володей Мигучкиным, оказавшимся поклонником моих песен. Нередко, выпив изготовленного им самим с большим искусством «шила» (так называется разведенный спирт, настаиваемый обычно на каких-нибудь ингредиентах), он начинал неостановимо петь свою любимую песню: «На материк, на материк, идет последний караван». Это служило привычным сигналом для всех, что Володя уже «в норме» и пора расходиться. Я, однако, по молодости и авторскому тщеславию, был весьма польщен такой явной привязанностью к моей песне и решил испытать ее пределы. «Володя, вот ты все говоришь, что песня эта гениальная, и что ты только за эту песню – друг мне до самой смерти». «Ну и что – друг, конечно», – зарычал Мигучкин, прервав на минуту пение. «А вот тебе завтра скажет начальство, что Городницкий – враг народа, и ты лично должен его шлепнуть вот из этого пистолета – что ты будешь делать?» – расслабившись от «шила», легкомысленно спросил я и тут же пожалел об этом. Вопрос оказался жестоким. Мигучкин внезапно замолчал и, уставившись в угол, долго и мучительно морщил лоб, на котором выступил пот от непривычного напряжения. Потом, также не глядя на меня, неожиданно трезвым голосом медленно и твердо сказал: «Если прикажут – конечно, шлепну, – и, виновато взглянув на меня и взмахнув отчаянно рукой, добавил, – только запью потом!»
Уже по дороге из Атлантики домой наша небольшая флотилия зашла в Гибралтар, и я впервые увидел знаменитые Геркулесовы Столбы, отделявшие когда-то для древних греков Средиземное море от "истинного Понта" – Атлантики. Как раз в это время самый молодой из наших офицеров, уже упомянутый романтичный и наивный лейтенант Георгиев, получил радиограмму от жены, где она просила простить ее и объявляла, что уходит к другому. Среди офицеров "Крузенштерна" воцарился настоящий траур. На самого Володю было страшно смотреть. По приказу судового врача Виталия Ласкавого за ним приглядывали друзья, "чтобы чего не случилось". Неожиданная эта беда касалась каждого. У любого из 126 мужчин, находившихся на судне, оставались дома жена или подруга.
За более чем тридцатилетнее пребывание в экспедициях, в замкнутых мужских коллективах, на долгие месяцы оторванных от дома – на Крайнем Севере и потом в океане – мне неоднократно приходилось быть свидетелем немалого числа сердечных драм, разыгрывавшихся в итоге "столь долгого отсутствия" мужчин дома. По молодому недомыслию, полностью разделяя общее мнение окружавшей меня мужской среды, я привык относить это к ужасной изменчивой сущности женского характера, не дающей возможность им сохранить верность одному "отдельно взятому" мужчине. Это привело, в частности, к тому, что я написал тогда немало стихов и песен "женоненавистнического" толка. Лишь значительно позднее я понял, что дело вовсе не в женщинах, а в самой несчастной нашей жизни, которая не позволяет долгих разлук. "С любимыми не расставайтесь" – вот единственный надежный рецепт против измен.
Тогда же, стоя у Гибралтарской скалы и переживая по поводу злополучной радиограммы, мы вдруг вспомнили, что за много лет до нас и даже до нашей эры где-то здесь плавал легендарный Одиссей, который никак не мог вернуться на родную Итаку из-под стен разрушенной Трои, потому что с навигацией у древних греков было еще хуже, чем у нас. И у него тоже были все основания волноваться по поводу супружеской верности его подруги, дом которой осаждали многочисленные женихи. Он, правда, судя по данным мифологии, нисколько не волновался, а попросту перебил всех мужчин, которых застал на территории своего дома. Мы были лишены этой приятной возможности, поэтому нам оставалось только переживать. Одиссей, тем не менее, стал близким нам героем, и в результате появилась песня "Геркулесовы Столбы", заканчивавшаяся словами:
Ты не спеши меня забыть,
Ты подожди немного,
И вина сладкие не пей,
И женихам не верь.
Здесь же, в Гибралтаре, была написана лихая матросская песенка «Моряк, покрепче вяжи узлы», вполне в духе тогдашнего настроения призывавшая:
Не верь подруге, а верь в вино -
Не жди от женщин добра:
Сегодня помнить им не дано
О том, что было вчера.
Песню эту, как выяснилось уже через много лет, любил петь Высоцкий, и она существует на записи в его исполнении.
Неподалеку от Гибралтара, на самой границе с Испанией, мне встретилось небольшое, но ухоженное кладбище, где на серых плитах надгробий латинскими буквами были выведены русские имена, и мне вспомнились наши летчики и танкисты, погибшие в войне за "республиканскую Испанию" в тридцать шестом году. Несчастная эта война, закончившаяся полным поражением и последующим истреблением в сталинских лагерях и тюрьмах всех ее советских участников, была очень популярна в годы моего довоенного детства. Мне было четыре года, когда я, как и все, с гордостью носил "испаньелку" – высокую пилотку с кисточкой спереди – точно такую же, как героические бойцы республиканской Испании.
Возвратившись на судно, я написал песню "Испанская граница". Весной следующего, шестьдесят четвертого года, в марте, я летел через Москву на станцию СП-17. Самолет Полярной авиации должен был доставить нас из подмосковного аэропорта Захарково, где тогда базировались самолеты УПА, в Косистый, откуда нас забрасывали на Полюс. Поскольку летел я на Север, то одет был соответственно в унты, меховые брюки и выданный нам толстый водолазный свитер. Кроме того, нам, в обязательном порядке, выдавали револьвер, без которого нельзя было возить с собой секретные аэрофотоснимки, необходимые для работы, поэтому сзади у меня болтался офицерский наган-самовзвод в желтой кожаной кобуре. Сдать его в Москве в камеру хранения, положив в рюкзак, я побоялся – вдруг сопрут, а ездить с ним в метро тоже было не слишком удобно – меня дважды забирали в милицию и требовали документы.
Деваться мне было некуда, и во второй половине дня я приехал в гости к переводчику-испанисту Овадию Герцевичу Савичу, жившему в большом писательском доме поблизости от метро "Аэропорт". Увидев мое экзотическое экспедиционное одеяние и кобуру, Савич вдруг припомнил, что когда их отправляли в Испанию в тридцать шестом (а он был там вместе с Эренбургом и работал переводчиком в советском посольстве), то им тоже выдавали такие же свитера и наганы. Как раз в тот день к нему в дом пришли несколько стариков из числа участников войны в Испании, чудом выживших после репрессий и ссылок сталинских лет. Незадолго перед этим, в связи с какой-то годовщиной гражданской войны в Испании, всем ветеранам ее была выдана памятная медаль на красной треугольной планке. Собралось их с такими медалями у Савича всего четверо или пятеро – больные измученные старики, чудом выжившие в потемках ГУЛАГа. Пили присланное Савичу Пабло Нерудой настоящее испанское вино – малагу, в непрозрачной густоте которой, дробясь, поглощается солнечный луч. Я рассказал о кладбище в Гибралтаре, и Савич попросил меня показать песню, которую я и спел неуверенным голосом, робея перед седыми ветеранами испанской войны. Тем большими были мои смущение и растерянность, когда я увидел на их глазах слезы.
У ИСПАНСКОЙ ГРАНИЦЫ
У испанской границы пахнет боем быков,
Взбаламученной пылью и запекшейся кровью.
У испанской границы не найдешь земляков,
Кроме тех, что легли здесь – серый крест в изголовье.
Каталонские лавры над бойцами шумят,
Где-то плачут над ними магаданские ели.
Спят комбриги полегших понапрасну бригад,
Трубачи озорные постареть не успели.
Эй, ребята, вставайте, – нынче время не спать,
На седые шинели пришивайте петлицы.
Вы бригады под знамя соберите опять
У испанской границы, у испанской границы!
Но молчат комиссары в той земле ледяной.
Им в завьюженной тундре солнце жаркое снится.
И колымские ветры все поют надо мной
У испанской границы, у испанской границы.
Несколько лет спустя, уже в шестьдесят седьмом году, мурманское книжное издательство предложило мне издать книжку стихов. В этом году в Ленинграде только что вышел первый мой сборник «Атланты», и предложение это было для меня неожиданной удачей. «Нам давай все, что хочешь, – сказал мне редактор издательства Саша Тимофеев. У нас все пройдет». И я сдуру дал «все, что хотел». Рукопись же, вопреки легкомысленным посулам Саши Тимофеева, пошла в Москву, в Госкомиздат, где попала на внутреннюю рецензию к штатному рецензенту, некоему А. Толмачеву, написавшему зубодробительную разгромную рецензию, более напоминавшую донос, после чего издательство рукопись сразу же мне возвратило, а Тимофееву был учинен разнос. Вот что писал бдительный Толмачев по поводу песни «Испанская граница»:
"Выходит, что наши добровольцы, вернувшись из Испании, нашли гибель на Колыме. Это же явная ложь. И поныне еще здравствуют многие участники боев в Испании. Их можно найти и в рядах наших прославленных военачальников. А. Городницкий доходит до откровеннейшего кощунства, втаптывая в грязь своих клеветнических выдумок все святое".
Досталось там и морским песням "Моряк, покрепче вяжи узлы" и "Не ревнуй меня к девке зеленой":
"В своих так называемых лирических песнях и стихах автор воспевает неприкрытую постельную похоть, выдавая ее за проявление истинной любви".
"Маска, я тебя узнал", – грустно сказал я, прочитав эту рецензию, и вспомнил замполита с "Крузенштерна"…
Уже в третьем походе "Крузенштерна" в Северную Атлантику, когда мы заходили в Касабланку и опять в Гибралтар, после долгого плавания в открытом океане без заходов, мне почему-то с особенной четкостью вспомнился вдруг Эрмитаж, куда любил меня водить отец. Я попробовал написать стихи об атлантах, тем более, что мы совсем недавно отплыли от Геркулесовых Столбов. Написанные стихи, однако, мне не понравились – что-то мешало читать их как стихи. Я их отложил, а потом и вовсе забыл про них. Где-то примерно через месяц, перебирая старые бумажки у себя в каюте, я вдруг натолкнулся на них и собирался было выкинуть, как вдруг неожиданно для себя стал мурлыкать первую строчку на внезапно появившуюся нехитрую мелодию. Так получилась песня "Атланты".
АТЛАНТЫ
Когда на сердце тяжесть
И холодно в груди,
К ступеням Эрмитажа
Ты в сумерки приди,
Где без питья и хлеба,
Забытые в веках,
Атланты держат небо
На каменных руках.
Держать его махину
Не мед со стороны.
Напряжены их спины,
Колени сведены.
Их тяжкая работа
Важней иных работ:
Из них ослабни кто-то -
И небо упадет.
Во тьме заплачут вдовы,
Повыгорят поля.
И встанет гриб лиловый
И кончится Земля.
А небо год от года
Все давит тяжелей,
Дрожит оно от гуда
Ракетных кораблей.
Стоят они – ребята,
Точеные тела,
Поставлены когда-то,
А смена не пришла.
Их свет дневной не радует,
Им ночью не до сна.
Их красоту снарядами
Уродует война.
Стоят они навеки,
Уперши лбы в беду,
Не боги – человеки,
Привыкшие к труду.
И жить еще надежде
До той поры пока
Атланты небо держат
На каменных руках.
Это неуловимое, но всегда ощущаемое различие между стихами, которые можно только читать, и стихами, которые обязательно надо петь, а читать с листа нельзя, до сих пор является предметом спора о стиховой правомочности авторской песни. Мне и самому многое здесь неясно – можно ли считать стихами те, что обязательно надо петь, или нельзя? Яростные дискуссии вокруг песен Высоцкого, Галича и даже Окуджавы, которым ревнители «чистого стихосложения без гитарной подпорки», решительно отказывают в литературной принадлежности, с течением времени не стихают. Мне же представляется, что главное все-таки не в форме записи, а в том, чтобы строчки эти хотелось бы потом читать или слушать, а что именно – читать с листа или слушать с магнитофонной кассеты – не так уж важно…
В шестьдесят пятом году, после возвращения из третьего похода на "Крузенштерне", молодежная редакция ленинградского телевидения, которой руководила тогда талантливая радиожурналистка Галина Позднякова, пригласила меня для участия в передаче с морскими песнями. По этому случаю с "Крузенштерна", стоявшего тогда в Кронштадте, были откомандированы в Ленинград для участия в передаче трое моряков – с гитарой и аккордеоном. Поселились они в квартире Нины Королевой, уезжавшей куда-то в это время, и по флотской привычке навели в квартире такую чистоту, что Нина после возвращения не узнала свой дом. "Нельзя ли их еще раз пригласить? – спрашивала она у меня. – Они мне вычистили до блеска все старые кастрюли и даже окна помыли!"
На телевидении же я впервые столкнулся с новыми для меня проблемами. "Вы – автор музыки? – строго спросила у меня дама – музыкальный редактор, прослушав запись песни "Над Канадой небо сине". – У вас там на шестом такте доминанта наступает на субдоминанту". Я очень испугался, поскольку не понял ни одного слова.
Несколько лет спустя молодой композитор Владимир Струненко, живущий на берегу Азовского моря, в Мариуполе, однажды неудачно переименованном в Жданов, написал свою музыку к песне "Паруса Крузенштерна", и песня эта, попав на радио, часто стала звучать на волнах радиостанции "Юность". А совсем недавно я получил приглашение в Кронштадт на встречу моряков – ветеранов плаваний на "Крузенштерне".
Возвращаясь к давним временам, нельзя не вспомнить еще одну колоритную фигуру – полковника Михаила Михайловича Казанского. Старый моряк, боевой офицер, командовавший ледовой разведкой на Балтике в годы блокады и разжалованный в качестве "стрелочника" после гибели вице-адмирала Дрозда, одаренный океанолог, человек неистребимого жизнелюбия и мальчишеского азарта – это он, будучи начальником гидрографической экспедиции, первым рискнул поддержать новое и во многом сомнительное начинание. Плотная борцовская фигура в черной морской тужурке с четырьмя рядами боевых, а не за выслугу, орденов. Непокорный, не редеющий, а лишь поседевший, короткий ежик-вихор "под бокс". Не по возрасту озорные светлые глаза дворового хулигана. Он всегда был источником веселой и непобедимой энергии для окружающих. Мне довелось плавать с ним в шестьдесят седьмом году на Балтике, на учебном военном гидрографическом судне "Компас" и потом на Черном море, на судне "Румб". Каждое утро, пока мы стояли в Севастополе (Казанскому уже тогда было за пятьдесят), он переплывал Корабельную бухту, вызывая зависть у молодых офицеров. Он в ту пору уже преподавал в Высшей Военно-Морской академии, где и я, с его подачи, одно время вел курс морской магнитометрии.
Помню, после первого занятия, он и его друг капитан первого ранга Николай Иванович Егоров, доктор географических наук, тоже немало сил отдавший океанологии, подошли ко мне и сказали: "Надо бы отметить – все-таки первое занятие". "А где?" – спросил я. "Ну как – где, мы люди флотские – привычные. Пойдем возьмем коньячку, лимончик и зайдем куда-нибудь в садик или в парадное". Мы отправились в ближайший гастроном у Черной речки и купили коньяк.
"Тут в садике холодно, – сказал Егоров, – пойдем лучше на проспект Смирнова, тут неподалеку, зайдем в кафе, возьмем кофе и с ним вместе выпьем". Кафе на проспекте Смирнова оказалось закрытым.
"Ну, тогда зайдем вот хоть в это парадное, – сказал на этот раз уже Казанский, – не на улице же пить." Мы зашли в парадное.
"Да как-то неудобно здесь, – произнес Егоров, – прямо внизу у двери. Поднимемся хоть на второй этаж, что ли". Мы поднялись на второй этаж.
"Ну, теперь можно, – сказал Казанский – только вот из горла как-то пить нехорошо. Что мы, алкаши, что ли? Давайте в любую квартиру позвоним – хоть стаканчик попросим". "А удобно?" – засомневался я. "Чего ж неудобного – два полковника, люди солидные – не может быть, чтобы стаканчик не дали", – с этими словами Казанский позвонил в дверь, она распахнулась… и мы очутились в квартире Егорова, где ожидал специально по этому случаю накрытый стол…
Жена Михаила Михайловича Казанского Александра Александровна в самом начале нашего знакомства сказала мне как-то: "Я хотела бы, чтобы Вы и другие ученики Михаила Михайловича, приходили к нему не только когда он вам нужен, но и потом". Не знаю, как другие, но всякий раз, бывая в Питере, я звоню ему и прихожу в старый дом близ Среднего проспекта на Съездовской линии моего родного Васильевского, где в запущенной коммунальной квартире, в узкой комнате, напоминающей щель, с высоким окном, выходящим на шумную проезжую часть, живут, не желая замечать нищеты и невзгод, двое гордых и несгибаемых пожилых и заслуженных людей, всю свою жизнь отдавших другим. На высоком пыльном шкафу среди убогой комнатной обстановки, красуется, растопырив шипы, атлантический диадой. Михаил Михайлович несколько лет назад перенес обширный инфаркт. "Прямо пополам сердце раскололось, – объясняет он, – теннис теперь придется бросить". Недавно он показал мне гневное открытое письмо писателю Виктору Астафьеву, заявившему в одном из своих интервью, что "не следовало оборонять Ленинград – несколько десятков каменных коробок". Письмо это, написанное старым фронтовиком и блокадником, отказалась публиковать центральная "Правда", и он передал его мне, но и у меня его никуда не взяли. Сейчас Михаил Михайлович пишет книгу о военной гидрографии в годы войны, новые статьи по океанологии, и когда он сидит за письменным столом, голова его упрямо наклонена вперед, как на старом выцветшем фотоснимке, где изображен он в боевой стойке, так же опустивший вниз подбородок – член сборной ЛГУ по боксу в тяжелом весе в тридцать шестом году.
Плавания на "Крузенштерне" переменили мою жизнь. Уже в шестьдесят третьем году я "завязал" с сухопутными экспедициями в Игарку и твердо связал свою работу с океаном. Этому немало способствовало и то, что сам Институт геологии Арктики тоже понемногу изживал свою сухопутную специфику и все больше переходил на шельфовые моря. Неслучайно теперь старый тот институт свое существование прекратил, а на его месте возникла новая организация – СЕВМОРГЕОЛОГИЯ, начало которой, по существу, положили наши первые плавания.
В моем письменном столе много лет бережно хранятся вместе со значками участника экспедиций на Северный Полюс военно-морской значок "За дальний поход", врученный мне как и всем членам экипажа еще в шестьдесят втором году, и особо ценимый мною бронзовый жетон "За походы на "Крузенштерне". На жетоне, слегка накренясь, летит вперед парусник, напрягая паруса. И я вспоминаю прикосновение горячей пахнущей сосновой смолой палубы к босым ступням, созвездие Южного Креста, немного наклоненное над ночным океаном, как бы для благословения, негромкие звуки баяна на баке, где курят отдыхающие после вахты матросы, мерцающие светила, раскачивающиеся над головой в черной сетке снастей и соленые офицерские байки. И мне на память приходят предостерегающие слова старого римлянина: "Если судно никуда не плывет, ни один ветер ему не попутный".