355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Агафонов-Глянцев » Записки бойца Армии теней » Текст книги (страница 2)
Записки бойца Армии теней
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:57

Текст книги "Записки бойца Армии теней"


Автор книги: Александр Агафонов-Глянцев


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Глава 1. ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРОШЛОЕ

Они меня жгли огнем, били чертежной рейсшиной и плеткой из воловьих жил, сжимали голову удавкой, накладывая её на глаза и закручивая на затылке – шнур врезался в переносицу; рвали тело щипцами; пилили предплечья расческами; наручниками стягивали запястья; кололи иглами. Боль жгла не переставая. И я думал, что страшнее и больнее им уже ничего не придумать. Но вот они приказали мне раздеться догола и повели по узким, еле освещенным крутым ступенькам, куда-то во мрак, всё ниже и ниже, будто в преисподнюю. С лязгом открыли железную ржавую дверь и с силой толкнули внутрь. Тело, будто кипятком, ожег ледяной пол, но я лежу неподвижно минуту, другую. Потом не выдерживаю и приподнимаюсь. Из зарешеченного окна, за которым темнота, в комнату струится облачко пара. Я догадываюсь, куда меня вбросили: мне рассказывали об этом. Морозильник! Пол, как лед. Я ужаснулся. Потом меня охватила страшная злоба, и я заметался. Вспомнил огонек в холодных глазах следователя, ухмылку на тонких губах: -"На отдых его!"... – Скоты! Нелюди! – сжимал я израненные пальцы. Уперся плечом в холодную серую стену. Во рту было сухо, горело, и я зарыдал без слез от бессилия. Распухшее от побоев тело болело, разбитые в кровь ступни ног приклеивались к бетонному полу. Я начал быстро ходить, но вскоре охватила апатия, вялость. И не было сил их превозмочь. Я присел на корточки, сжался в комок, обхватил колени и уткнулся в них носом. Ноги вскоре заломило. Закололо в ступнях. И тут в дальнем углу я увидел тряпочку. Схватил ее, присел на неё на цыпочках. Долго ноги не выдержали, задрожали от напряжения. Тонкая боль схватила суставы. Лизнул руку языком, – холодная. Тепло медленно уходило из меня...  «Ничего не добьетесь!» – сорвался с места и кинулся на ледяной пол всей грудью: пусть лучше погибну от пневмонии! Меня вскоре начала бить судорога, тело изгибалось, корчилось и подпрыгивало в конвульсиях. О бетон разбил подбородок. Снова сел на корточки, наступив кончиками пальцев на тряпочку. Уткнулся в колени и стал ждать конца, медленно прощаясь с собой и с миром. Почему-то вспомнилась бабушка, и я окунулся в прошлое.

* * *  

...Она была седой, ее добрые глаза улыбались мне. Интересно: почему в этом мрачном месте именно ее образ всплыл над всеми прочими воспоминаниями и выше всех дорогих мне людей? Не потому ли, что самое раннее детство оставляет неизгладимое впечатление сильнее всех последующих душевных ощущения? А в детстве самым близким человеком была моя любимая бабушка Маня. Ей были мои первые улыбки; она делила со мной мои первые радости, утирала первые мои слезы и облегчала первые горести, мыла изодранные коленки, студила своими губами ожоги, прикладывала медяки на шишки на лбу, водила моей рукой, когда я вырисовывал первые палочки и буквы в тетради, учила читать по слогам. Образ бабушки повлек за собой целый сонм воспоминаний. То отдаляясь, то охватывая меня с новой силой, они чередовались, сталкивались, перескакивая одно через другое как в чехарде, скрываясь в тумане и вновь накатываясь с еще большей силой...

* * * 

Сентябрь 1927 года. Поезд мчит меня на Запад. Мне почти восемь лет. Сквозь мутные окна вагона мелькают телеграфные столбы с нитями проводов, проносятся полустанки, стации, села, города. В купе десять мальчишек. Из многих городов Советского Союза нас надо развести по разным странам, – к родителям. Самому старшему из нас двенадцать лет. Среди них я один из Харькова, с Мало-Гончаровской улицы, номер 28/30. Сопровождает нас женщина средних лет с белой повязкой на рукаве. На повязке – красный крест. Помню: были спешные сборы, слезы тетей Веры и Риты, дяди Вали и моей старенькой бабушки, которая еще вчера была для меня единственной мамой. О другой я не ведал. В козырек моей ушанки, с тыльной стороны (чтобы никто не отнял!), прикрепили красную металлическую звездочку, гордость всех моих сверстников с Мало-Гончаровки. Мне приготовили маленький фанерный чемоданчик, куда вложили пачку карандашей, несколько тетрадей и любимые мной журнальчики «Огоньки». Какая-то женщина, хорошая знакомая нашей семьи, ровесница бабушки, тоже пришла помочь снаряжать в дорогу. Обняв меня на прощанье, она приколола мне к курточке свой значок с надписью «Друг дiтей». Очень красивый: на вершине скалы стоят двое, мальчик и девочка, и держат развевающееся красное знамя. Надпись эта была внизу. С тех пор я долго не разлучался с ним, он мне был как бы высокой «правительственной наградой».

– Помни! Никогда не забывай! – последовал мало мне тогда понятный наказ. Потом бабушка привезла меня, вместе с чемоданчиком, в Москву. На первом этаже крытого пассажа, в одной из комнат с табличкой Красного Креста, мне был выдан полотняный мешочек с документами. Его надо было носить на груди. Среди бумаг в нем была книжечка в красном переплете с золотым тисненным гербом с серпом и молотом и надписью "Заграничный паспорт СССР". Я уже умел читать по слогам. Сколько раз я украдкой вынимал эту книжечку, чтобы полюбоваться надписью и гербом! Раскрывая её, растягивал сложенный гармошкой твердый листок бумаги: с него на меня удивленно смотрела пухленькая мордашка. В нашей квартире не было зеркала, но я понял, что это было моим лицом. Во вкладыше было написано много, но мелко. Зато моя фамилия "Агафонов" была выведена красивым крупным почерком и легко читалась. Было много подписей и печатей. Мне запомнилась четкая подпись красной тушью: "Ягода". Когда меня бабушка вновь усаживала в вагон, но на этот раз оставалась на перроне, я сопротивлялся и рыдал, упрашивая её ехать вместе со мной. – Я уже старенькая, останусь здесь. А ты поедешь к маме и папе, пробудешь там немного и вернешься. Я буду тебя ждать!

* * * 

Иногда нашу группу ссаживали с поезда, на автобусах отвозили в дома, там купали, кормили, укладывали спать, чтобы затем через день-два отправить опять в путь. Менялись и наши сопровождающие. Первая остановка была в Варшаве. Люди там говорили на мало понятном шипящем языке. Вторая остановка была в Вене. Здесь взрослые разговаривали так, что ни мы их, ни они нас понять не могли. В двух– или трехэтажном доме нас разместили в большой комнате, где стояли кровати и длинный стол с табуретками вокруг. Принесли вареный картофель с подливой и кошелку темного хлеба, похожего на наш ржаной. Но когда мы поднесли его ко рту, в нос ударил какой-то незнакомый запах. Мы, как сговорившись, тут же с отвращением отбросили его от себя. Мы не знали, что такое тмин, и были возмущены: нам дали «провонявшийся» хлеб!!! Затем дружно схватили корзину, подбежали к раскрытому окну и с размаху выкинули её в сад: что с ними зря объясняться?! Всё равно не поймут. Присутствовавшие взрослые даже рты пораскрывали от недоумения. Надо сказать, что возбуждены мы были еще до того: во-первых, нас поразило, что взрослые нас не понимают. Во-вторых, незадолго до обеда, когда нас привели после бани, в нашу комнату забежали какие-то дети. Они стали нас дразнить, кривляться и обзывать, по-видимому, очень обидными словами. Произошла потасовка. Кому-то влепили в глаз, кому-то разбили нос, губы. Кровь! Мы осатанели. С криками: «Полундра! Наших бьют!» мы все разом, гуртом, тесно сомкнувшись плечами, по-бычьи наклонив головы, плотной шеренгой ринулись в бой. Мы погнали перед собой этих выхоленных, в коротеньких штанишках на подтяжках, в длинных белых носках-гольфах с кисточками по бокам, чужих и наглых мальчишек-буржуйчиков. Вышибли их из нашей комнаты, и помчались за ними по длинному коридору...

На крики и визг прибежали взрослые. Порядок вскоре был восстановлен, мы были водворены в нашу комнату. Мы были горды своей победой. И вдруг, этот "провонявшийся" хлеб! Вонючий! Не месть ли это взрослых? Не решили ли они наказать нас за их трусливых мальчишек? Мы объявили голодовку, отодвинули от себя миски. Наша взяла и тут! Нам снова принесли корзину с хлебом и, боязливо поставив на стол, отошли в сторонку. Самый старший из нас, всеми признанный "атаман", подошел, поднес к носу, понюхал: – Нормально, годится! – сказал он, и мы принялись за еду.

* * * 

В пути наша группа постепенно таяла. В Будапешт прибыло нас меньше половины. Помню, переехали через широкую реку. Я узнал, что то был Дунай. В сгустившихся сумерках город по обе стороны реки был на возвышенности. Сияя огромным количеством огней, он, как сказочный, словно парил в небе. Ничего другого о нем в памяти не осталось. Потом я в купе остался совершенно один: сопровождавшая высадила последних двух моих попутчиков и сама не вернулась. Была поздняя ночь, когда поезд остановился. В вагоне я по-прежнему один. Было это не то на двенадцатые, не то на четырнадцатые сутки путешествия. Стало холодать. Я скрючился у окна, поджав под себя ноги и вскоре задремал. Возможно, прошло около часу, когда я вдруг, сквозь дрему, ощутил, что в купе кто-то посторонний. Я открыл глаза: двое штатских, наклонившись, светили фонариками под сидениями. Позже я узнал, что какой-то диверсант Матушка развлекался тем, что подкладывал в пассажирские поезда «адские машины» – бомбы с часовым механизмом...

Луч фонарика осветил меня, и штатский от неожиданности привскочил. Уставился на меня и второй. На языке, чем-то напоминавшем русский, но грубоватом, они обратились ко мне с вопросами. Вместо ответа я показал им на свой магический мешочек на груди: я уже знал, что в нем находится то, чем так интересуются взрослые. Один из штатских вытащил документы и стал их рассматривать. Какая-то из бумаг, видимо, что-то ему разъяснила: – Београд, Шуматовачка улица № 107. Глянцев... – прочитал он вслух, обращаясь к своему напарнику. Оба оказались полицейскими. Долго советовались, потом, взяв меня за руку и прихватив чемоданчик, вышли из вагона. Стояла гадкая осенняя погода. Моросил мелкий противный дождик, рывками дул пронизывающий ледяной ветер, качая фонари, тускло освещавшие перрон. Позже я узнал, что этот ветер называется "кошавой". Мы вышли на привокзальную площадь, где ждало пять или шесть тосковавших фиакров-извозчиков. Один из них знал, где находится Шуматовачка. Мы сели и поехали. Город освещен плохо. Некоторые улицы были вообще без фонарей. Мостовая из грубо отесанного камня, много ям, рытвин. Цокали копыта лошадей, фиакр грохотал. Иногда он, переваливаясь с боку на бок, одним из колес так проваливался в яму, что казалось, вот-вот опрокинется. Называют такую мостовую турецким словом "калдрма". Созвучие слова как нельзя лучше соответствует чему-то, что трясет, дребезжит, выворачивает кишки наизнанку... Скоро эта треклятая калдрма кончилась, но от этого не стало лучше: грунтовую дорогу размыло, её избороздили выбитые колесами колеи и размытые водой канавы. Нам надо было свернуть в еще более узкую, совершенно неосвещенную улицу, но тут извозчик наотрез отказался везти дальше: по-видимому, понял, что пассажиры – полицейские, а они, как известно, никогда не платят. Долго переругивались полицейские с извозчиком, но тот был непреклонен, как скала. Нам пришлось вылезти и продолжить путь пешком. Спотыкаясь и чертыхаясь, погружаясь по самые щиколотки в густую липкую грязь и с трудом выдергивая из нее ботинки, мы медленно продвигались вперед. Минут через двадцать добрались наконец до нужного нам номера 107. Высокий дощатый забор с узенькой калиточкой. Что за забором – не видно. У калитки на проволоке – деревянная ручка. Один из полицейских подергал ее. Где-то вдали послышался приглушенный звук колокольчика, и замер. Полицейский подергал еще несколько раз, более энергично. Безрезультатно: к нам никто не выходил. Тогда он перелез через забор и с той стороны отворил калитку. Тропинка, устланная кирпичом, вела куда-то в темноту. Слева от неё шел соседний забор. Справа угадывалась посадка каких-то деревьев. Вскоре лучи фонарика выхватили из темноты несколько шатких ступенек и покривившееся крыльцо. Полицейский забарабанил в дверь. Сквозь дверные щели завиделся свет.

– Кто там? – послышался женский голос.

– Полиция.

Сердце замирает: как меня встретят?

"Не плачь, Сашочек! Тебе приготовили много – много игрушек. Целый сундук! Там и самолеты, пистолеты, барабан... чего только там нет! А главное, ты будешь у папы с мамой!" – вспоминаются прощальные слова бабушки. Так я и узнал, что у меня есть еще одна мама, есть и папа. Какие они? И вот я здесь. За дверью – они! Дверь открыли. Перед нами стояла незнакомая высокая и очень худая женщина. В волосах – бумажные папильотки, на плечи накинут халат. Бледно-желтым неприветливым слабым светом горела в сенях маломощная лампочка, скудно освещая убогое убранство помещения. В конце сеней была приоткрыта дверь в освещенную комнату. Там виднелась кровать, на которой кто-то лежал.

– Ваша фамилия? – понял я вопрос полицейского.

– Глянцева.

– Точно! – и полицейский без обиняков сообщил, что доставил ей сына. Только тут женщина меня заметила. Она как-то странно замахала руками и повалилась набок. Полицейский еле успел ее подхватить и усадить на стул. Из видневшейся через приоткрытую дверь кровати послышался мужской голос. Скорее, то был стон. Со вторым полицейским мы подошли ближе к двери, но в комнату не вошли: на наших ботинках были огромные куски грязи. Тут женщина пришла в себя и, поддерживаемая первым полицейским, подошла ко мне.

– Это твои мама и папа! – понял я торжественно произнесенные слова полицейского, указывавшего мне на женщину и на лежавшего в кровати мужчину. Соблюдая долг вежливости, усвоенный еще в Харькове у бабушки, я поздоровался:

– Здравствуйте, товарищ мама! Здравствуйте, товарищ папа! Мама снова чуть не упала в обморок, а полицейские громко расхохотались. Таким было моё прибытие в эту, как пелось в одной из песенок, "страну, страну чудес – королевство СХС (королевство сербов, хорватов и словенцев).

* * * 

В конце Первой мировой войны мой отец, Михаил Саввич, был тяжело ранен на русско-германском фронте. Лечился в ялтинском военном госпитале, где сестрой милосердия работала мама, Мария Анатольевна. Мне было уже несколько месяцев, когда перед своим отступлением «белые» генерала Врангеля первым делом эвакуировали госпиталь, а вместе с ним и моих родителей. Видимо, брак свой они зарегистрировать не успели, и я, оставшись с бабушкой в селе Кореиз, под Ялтой, получил метрическое свидетельство или на ее фамилию, или на девичью – мамы. Много операций перенес отец, и сейчас лежал после очередной: из бедра удалили еще несколько осколков шрапнели, а кость всё гнила. С большим трудом накопив необходимые средства, им удалось выписать меня через Международный Красный Крест. Зарабатывали они на жизнь разведением рассады цветов и саженцев деревьев, а также разбивкой садов и парков. Одновременно, оба учились на агрономическом факультете. От бабушки часто приходили посылки и бандероли: мне – с книгами, отцу – с лекарствами. Ему собирались, было, ампутировать ногу, но лекарства, присылаемые бабушкой из харьковской гомеопатической аптеки, спасли ее. Со свойственным детству эгоизмом и уже крайне принципиальный, я был обижен и раздосадован тем, что никакого для меня «сундука с игрушками» у родителей не оказалось. Я не понимал, в какой бедности они жили и с каким трудом сводили концы с концами в этой чужой стране. Примерно через месяц, после проверочного экзамена, меня приняли в младшую группу эмигрантской начальной школы. Долго пробыть в ней не довелось: несмотря на запрет родителей, я неоднократно демонстрировал перед сверстниками свой красивый советский паспорт и распевал песенки, выученные в Харькове. Одна из них особенно приводила в неистовство учителей школы:

 
"Во всем, что строим заново,
Срубив старьё сплеча,
Во всем заветы Ленина,
Заветы Ильича!
Так рушьте же, так рушьте же
Всё старое смелей!
Так стройте же, так стройте же
Всё новое скорей!"
 

Зависть у одних, негодование у других ребят вызывали мой значок «Друг дiтей» и красная звездочка. Хоть и прятали их родители, прятали и паспорт, но я их находил и опять брал в школу. И никто не мог их вырвать из моих рук, – такой я поднимал вопль. Возможно, именно потому, что эти реликвии вызывали такое негодование, они и были для меня высшей гордостью. С еще большей настойчивостью я злил ими людей. И они прозвали меня «большевичком». Для них, видимо, это было страшным ругательством, а для меня – высшей гордостью. Всё глубже и глубже разрасталась трещина в отношениях между мной и учителями. Наконец меня, как несносного, с треском исключили из школы. Не скажу, чтобы это было неожиданным для родителей и чтобы огорчило их. Однако, перед ними встала новая проблема: как всё-таки дать мне образование? Часто вспоминалась моя Мало-Гончаровка, вспоминались наши игры в «казаков-разбойников». Но то были «наши» казаки, «наши» разбойники. Хотя бы потому, что все были с нашей и прилегающих улиц, тех, что под Холодной Горой. А здесь были чужие, ненавидящие меня и наше. Хоть и ребенок, но я отлично ощущал это. Мы на Гончаровке жили намного бедней, чем здешние «барчуки». Мои родители так их и называли. Впрочем, в минуты сильного гнева, звали они так и меня: возможно, неутихавшие во мне претензии на «сундук с игрушками», которого у них не было, сильно ранили их. К тому же, среди эмигрантов мои родители оказались в числе бедняков, ввиду инвалидности моего отца. Здесь царил закон: «Богатому все карты в руки!».

На следующий год, после домашней подготовки, я сдал экзамен "экстерном" и поступил прямо в Русско-Сербскую гимназию. Число сверстников увеличилось, и я перестал чувствовать себя одиноким. Мне стали оказывать внимание и взрослые. Они интересовались моими рассказами о жизни в Харькове, а еще больше их внимание привлекли книги и журналы "оттуда", которые продолжала высылать дорогая бабушка. Родители и я охотно переводили им отдельные абзацы, рассказы из советской литературы. Эти взрослые тоже называли меня "большевичком", но это звучало по-иному, не так, как в начальной школе. Скорее, это звучало ласково, нежно... – Ну, как успехи у нашего маленького "большевичка"? Чем он нас сегодня порадует? – говаривали они, когда я приходил в гости, и тут же угощали меня всякими сладостями и любимыми орехами. Из книг, что я получал, мне запомнились: А. Дуров– "Мои звери", Арсеньев – "Дерсу Узала" и "По Уссурийскому краю", М. Зощенко – "О чем пел соловей", Н. Островский "Как закалялась сталь", М. Горький – "Мать" и, конечно, "Огоньки".

Я увлекся чтением. Часто приходилось обманывать родителей: под учебником им случалось находить прикрытую им постороннюю книгу. За это пороли меня нещадно. Чтение в ущерб учению не могло не сказаться на моих гимназических успехах. Но разве можно устоять перед романами А. Дюма, В, Гюго, Л. Буссенара, Д. Лондона, В. Скотта, Жюль Верна, Конан Дойля, Кипплинга, М. Твена, Хаггарда!? А их так много было в гимназической библиотеке, этих чудесных писателей! Надо торопиться читать. Читать и читать! Меня охватила жажда приключений, романтики, душевного благородства, бескорыстной и самоотверженной дружбы...

Я этим жил, витал в мечтах. И... даже сам занялся сочинительством: начал писать стихи! Их вывешивали на стендах в нашей гимназии, за них мне давали премии. А за сочинение на тему не то "Не единым хлебом жив человек", не то "Настоящее – сын прошлого и отец будущего", мне была присуждена высшая премия – пошитый по мне отличный суконный костюм! Первый за всю мою жизнь!

* * * 

На фоне разгоравшегося в мире кризиса дела в моей семье шли всё хуже и хуже. Мне было уже четырнадцать лет, когда одно событие в корне подкосило бюджет семьи. Один министр, до сих пор помню его фамилию – Узунович, заказал родителям парк в своей огромной усадьбе. Больше месяца вычерчивали и раскрашивали родители различные варианты планов: стиль французский – с правильными геометрическими фигурами клумб и аллей; стиль английский – произвольные витиеватые формы; стиль итальянский – со всевозможными альпинумами и фонтанами... Один из вариантов был принят. Узунович уплатил аванс и стоимость деревьев и цветов. Почти четыре месяца трудились мы всей семьей, наняв в помощь и нескольких поденщиков-безработных. Копали грядки, сеяли траву, высаживали рассаду цветов, саженцы декоративных деревьев – туй, буксусов, елей, тополей, кленов, разбивали аллеи, посыпали дорожки гравием, трамбовали... Парк оказался на диво! Отец оделся попарадней и отправился к Узуновичу за расчетом.

– А платить я не буду! – заявил неожиданно министр.

– Как это, не будете? Вы же подписали контракт!

– Да, подписал. Ну и что? А платить не буду. Отец всё еще думал, что Узунович просто шутит: – Тогда мне придется подать на вас в суд!

– Не подадите. Вы же знаете: никакой суд меня не осудит. Я же министр!

– Может, вам что-нибудь не понравилось? – пробовал что-то понять отец.

– Нет, всё отлично. Даже здорово! Мне уже завидуют, спрашивают, кто это всё сделал. Так что я вам создал отличную рекламу. А за рекламу тоже надо платить. Будем считать, что вы уже заплатили... той суммой, что я вам был должен. Вот мы и квиты!

– Но в договоре нет и слова о рекламе!

– Хватит бесполезных разговоров! – отрезал министр: – А будешь шуметь, прикажу вот этому жандарму выставить тебя. Единственное, что ты можешь, это – ненавидеть меня. Но это – твоё личное дело, меня оно не интересует. Проваливай!

Итак, всей семьей мы почти полгода проработали впустую. Не менее нас возмущенные поденщики, проявили рабочую солидарность, отказавшись от части своего заработка.

* * * 

Европу лихорадило. Болезнь, как зараза, распространялась всё дальше и дальше. То был КРИЗИС. Он пришел из Нового Света– из Америки, этого Эльдорадо переселенцев, и стал поражать Европу, которая благодаря заверениям политиков и шансонье, распевавших «Всё хорошо, прекрасная маркиза!..», считала себя неуязвимой. Во всех государствах, не пощадив ни единого, безработица дошла до критической отметки. Кризис охватил все отрасли экономики, за исключением завидно преуспевающей военной промышленности. В Бразилии кофе стали сжигать в топках локомотивов и ссыпать в океан. Овощи и фрукты закапываются в ямы. Молоко цистернами выливают на асфальт. Пахотные земли забросили, предоставив их перею и вьюнку, прочим сорным травам. Одновременно, население лишается покупной способности и обрекается на полуголодное существование. В январе 1933 года Шикельгрубер-Гитлер стал канцлером Третьего Рейха. Оппозиционной прессе тотчас же заткнут рот, многие партии запрещены и распущены. Коммунистам и социал-демократам запрограммирована Варфоломеевская ночь. Но Лейпцигский процесс, на котором Димитров обвинялся в поджоге Рейхстага, обернулся для Геринга конфузом. Тем не менее, в Рейхе, близ Мюнхена, у городка Дахау, был построен первый немецкий концентрационный лагерь. В Югославии, как с 1931 года (согласно энциклопедическому словарю «Лярусс», а мне и югославам известно, – с 3-го октября 1929-го!) стало именоваться Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, тоже стало неспокойно. Почувствовав приближение опасности с севера и с запада, она спешит заключить с соседями «договора о взаимопомощи и ненападении» – союз «Малую Антанту». Одна за другой следуют неудачные попытки покушений на нашего короля Александра 1-го. И вот, он отправляется во Францию, чтобы заручиться ее поддержкой и гарантией...

Помню, как ранним утром 10 октября 1934-го года я вынул из почтового ящика листок с экстренным выпуском газеты "Политика", № 9482. Там сообщалось о чрезвычайном происшествии в Марселе: “...Из толпы, приветствовавшей кортеж правительственных машин, выскочил какой-то субъект, вскочил на подножку автомобиля с королем Александром и французским министром иностранных дел Луи Барту и разрядил в них свой парабеллюм. Король смертельно ранен, Барту убит наповал. Наш посол во Франции ринулся к месту происшествия и услышал последние слова короля: "Чувайте (берегите) Югославию!". В последующем коммюнике сообщалось: “...подбежал и другой наш министр. Ему удалось разобрать продолжение последнего пожелания короля: "..и дружбу с Францией!"..."

* * * 

Для нашей семьи это было большим горем, так как мы любили Александра. Именно по его Указу мы стали в 1928 году подданными Королевства СХС, полноправными гражданами страны, ставшей для нас второй Родиной. Это он разрешил прокат советских фильмов на экранах Белграда. Первым был фильм «Броненосец Потёмкин». {1}. Уже давно поговаривали о необратимости происшедших в России перемен. Всё же фильм ожидали с неким недоверием и опасением, а он, вопреки этому, вызвал совсем другую реакцию, – у многих открылись глаза: «Вот, почему вспыхнула революция! Вот, какая она, революция!». В то же время, зрители, в числе которых был и я, в Черноморской эскадре, в тумане набросившейся на «Потемкин», увидели военно-морскую мощь Советского Союза, с которой придется считаться в случае возможного конфликта{2}. При просмотре фильма, «маленкий большевичок», дремавший во мне, вдруг проснулся при сцене на баке корабля, когда матрос Вакуленчук, борец за справедливость, в поединке с усмирителями победил, заставив их опустить оружие. Конечно, с точки зрения кадровых офицеров каждое проявление недовольства со стороны им подчиненных считается нарушением дисциплины, «бунтом», и карается соответственно, вплоть до применения оружия. А этим и пользуются, чтобы безнаказанно кормить залежалыми и червивыми продуктами. И я видел в протесте Вакуленчука справедливое напоминание, что он – человек, хоть и подчиненный, и что об этом никто не должен забывать! Слезы лились у меня при сцене на пирсе. Я громко негодовал, видя, что творилось на Одесской лестнице. С ужасом и болью следил за катящейся вниз детской коляской... С детским энтузиазмом я вскочил с сидения и, как бы озвучивая матросов на экране, кричал: «Ура-а-а!...». Настоящий экстаз охватил меня! {3}

То был удивительный, совсем новый для нас фильм! Что мы, белградцы, смотрели раньше? – В основном, американскую продукцию "Парамаунта" или "Метро Голдвин Майера" со львиной мордой: про ковбоев Тома Микса, Тим Мак Коя; комедии с Бастером Китоном, Патом и Паташоном; серии с Тарзаном... Были и фильмы с Чарли Чаплиным. Особенно мне запомнился фильм "Модерн Таймз" ("Огни большого города"), – о горестях маленького человечка в огромном, чуждом для него мире, стоически и с юмором преодолевающего все невзгоды. После немого "Броненосца Потемкина", появился первый советский звуковой фильм "Путёвка в жизнь", произведший сенсацию не только в Югославии, но, думаю, и во всем мире. После гражданской войны, а еще больше после раскулачивания и насильственной коллективизации, осталось огромное количество беспризорных сирот. Они стали большой проблемой для общества. Фильм рассказывал о попытке ее разрешить, об ее успехах и неудачах. Всей душой я переживал за двух положительных героев – "Кольку-Свиста" (как раз к тому времени я ушел из дому, и моя судьба была очень схожа с его судьбой) и Мустафу, характер которого полностью совпадал с моим: самые трагические моменты в жизни он всегда был готов обернуть в шутку...   "Мустафа дорогу строил, Мустафа ее любил. Мустафу Жиган зарезал, Колька-Свист похоронил..."  Чудесный фильм! Его лейтмотив, если можно так сказать, отобразился в печальной песне беспризорных, которую запела почти вся Югославия:  "Позабыт, позаброшен с молодых юных лет, Я остался сиротою, счастья доли мне нет!.."

С пятого класса гимназии мы стали изучать латинский язык. Фраза "Homo homini lupus est" (Человек человеку волк) была опровергнута "Путевкой", борьбой за человека. Страна СССР, как нам тогда показалось, позаботилась о судьбе детей, лишенных всего самого дорогого (а по чьей вине? – это я спрашиваю себя сейчас), чтобы сделать из них достойных граждан. Наперекор недоброжелательным суждениям некоторых русских эмигрантов, считавших, что Советская страна это – "страна уркаганов и только", Югославия стала видеть и слышать о великих достижениях науки и техники в СССР, таких как строительство Днепрогэса, как подвиг экипажа воздушного шара "Сириус", достигшего рекордной для того времени высоты в 22.000 метров, как рекорд Чкалова... А рекорды следовали один за другим. Всё это доказывало, что в молодой стране творится что-то необычное.

* * * 

После убийства Александра 1-го, тайна террора, его организаторы и истинные мотивы на долгие годы оставались нераскрытыми. В обезглавленной Югославии начались интриги и борьба за власть. Всевозможные слухи наводнили страну. Король Александр успел, якобы, оставить завещание в трех экземплярах: один – у королевы Марии, второй – у патриарха Варнавы, третий – у принца Павла. По этому завещанию, якобы, до совершеннолетия наследника Петра, власть должна принадлежать... и тут, вопреки коммюнике «Политики», слухи расходились: одни говорили – патриарху, другие – вдовствующей королеве, третьи – принцу Павлу. Наконец, появилось официальное примирительное сообщение: править будут все трое. Народ начал успокаиваться. Но... принц-регент Павел быстро прибрал власть к своим рукам, Патриарх Варнава, как говорили, был отравлен. Королева Мария бежала к своей матери в Румынию. Под маркой укрепления порядка и дисциплины, в стране расцвело насилие. До предела разрослись шовинистические настроения. Апогея достиг так называемый «хорватский вопрос».

* * * 

После случая с министром Узуновичем, у родителей опустились руки. Они стали раздражительны. Семейные ссоры доходили до бурных сцен. Произошел разрыв: отец уехал в Косовскую Митровицу работать на руднике. А меня сразило чувство первой любви, я стал поздно возвращаться домой. Мать предупредила: «Придешь позже десяти вечера, – в дом не пущу!». И вот передо мной закрытая дверь, – я задержался на именинах. Я не долго стучал. Повернулся и пошел спать на штабеля кирпича заброшенного завода. С утра готовил уроки у своего одноклассника. Когда там все садились обедать, «на обед» уходил и я. А с двух часов – занятия в гимназии. И опять ночь – под открытым небом, иногда под моросящим осенним дождиком. Вскоре родители одноклассника (разве скроешь что-нибудь от взрослых!) догадались, что со мной произошло, и приютили у себя. Вот почему, как я уже упоминал, в жизни и проблемах Кольки-Свиста я увидел собственные. Кроме семьи одноклассника Яши Орлова, встретился на моем пути и еще один взрослый – студент Иван Семенович Светов, по кличке «Акела» (волчица из романа Кипплинга «Маугли»). Приняв меня в скаутскую организацию, которой руководил, он не дал мне поскользнуться. Об этом можно написать целый роман, роман о том, как мальчишки 12-15-илетнего возраста, вроде Тома Сойера и Гека Финна (и меня, конечно), начинают и благополучно продолжают самостоятельную, ни от кого не зависящую жизнь, работают на всевозможных работах, одновременно учатся, заканчивают гимназию и поступают в университет. Конечно, не всегда и не всё бывало легко и гладко, бывали и неудачи и... страшный голод. Как ни говори, а жизнь была очень неустроенной, полной периодов голода и ненадежного крова над головой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю