355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лесс » Непрочитанные страницы » Текст книги (страница 1)
Непрочитанные страницы
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 10:00

Текст книги "Непрочитанные страницы"


Автор книги: Александр Лесс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Александр Лазаревич Лесс

НЕПРОЧИТАННЫЕ СТРАНИЦЫ

Рассказы

М.: Советский писатель, 1966

Scan, OCR, SpellCheck А.Бахарев

Содержание

Сонет о Ленине

Ответ Чехова

Рассказы о Толстом

Великий мечтатель

Случай с «Владимиркой»

Вопрос и ответ

Странички из погибшего дневника

Чашка

Первая отливка стали

Сигнальный экземпляр

Подснежники

Сокровище

Рассказ о неполученном интервью

Подвиг

Как пропал рубль

Посылка прибыла в Лондон

«Александр Пушкин»

«Лишь тот достоин жизни и свободы...»

История двух записных книжек

Сверток

Судьба «Порт-Артура»

Строки борьбы

Из творческой истории «Волоколамского шоссе»

Экспромт

Медалью награжден, но...

«Аллея Петровича»

Книга, рожденная в застенке

Товарищ детства

Виконт Жан Вяземски

Две встречи

Это было в Виноградове...

Рукопись находит автора

Пять часов с Фейхтвангером

До последнего дыхания...

Комментарий к портрету

Черноликий друг

Ошибка Брюсова

Поиски «коня»...

Диалог драматургов

К истории «Пушкина»

Стихи Анжелики Сафьяновой

Первые шаги

История одного псевдонима

Поправка по существу

Сувенир

Интервью

Инкогнито

Телефонный разговор

Последний оригинал

Букет белых роз

СОНЕТ О ЛЕНИНЕ

Эммануил Казакевич задумал большой роман о нашей жизни, озаренной именем Ленина, мыслью Ленина, образом Ленина.

Приступая к работе над книгой, писатель пришел к убеждению, что для понимания Ленина как человека ему будет недостаточно изучения оной только мемуарной литературы. Он должен встретиться с людьми, которые работали с Лениным, наблюдали его изо дня в день.

Казакевич решил обратиться к академику Глебу Максимилиановичу Кржижановскому. Глеб Максимилианович – друг Ленина в революции, в творчестве, в жизни. Образ Ленина Кржижановский хранит не только в простой человеческой памяти о прошлом, но во всей полноте своих сегодняшних ощущений. Он как бы продолжает до сих пор идти рука об руку с Лениным. Кто лучше его сможет рассказать, как Ленин работал, одевался, общался с людьми, как шутил, печалился, радовался, что он любил особенно сильно, что особенно остро ненавидел? Кто, как не Кржижановский, сможет передать все обаяние вождя, всю неповторимую сложность этого великого характера?

Вместе с Казакевичем отправился к Кржижановскому и я.

Был одиннадцатый час слякотного декабрьского утра, когда мы подошли к небольшому особняку на улице Осипенко, в котором вот уже несколько десятилетий живет Кржижановский. Казакевич был молчалив. Чувствовалось, что он взволнован предстоящей встречей с другом Ильича. Молча мы вошли во двор, молча поднялись по узкой лестнице на второй этаж и оказались в длинном полутемном коридоре, освещенном цветными витражами.

Глеб Максимилианович приветливо встретил Казакевича. Едва он переступил порог кабинета ученого, как Кржижановский поспешил сказать, что читал его «Звезду» и рад видеть у себя автора этой книги.

Все в этой большой светлой комнате, обставленной старинной, несколько громоздкой мебелью, с камином, с высокими – до потолка – книжными шкафами, казалось, жило, дышало Лениным, напоминало Ленина: и его фотографии, висящие на стенах и стоящие в рамках на массивном письменном столе, и давно уже отжившая свой век пишущая машинка, достойная вечного хранения потому, что на ней печатался великий план ГОЭЛРО, и кресло, в котором сиживал Ильич, и пол, как бы хранящий на своих паркетных плитках шаги Ленина,– ведь здесь, по этому полу, в волнении ходил он из угла в угол, радостно потирая руки, мечтая о том светлом времени, когда миллионы электрических «лошадиных сил» заменят тяжкий человеческий труд.

Да, здесь была та «наполненность» Лениным, которая передавала и другим постоянно владевшее Кржижановским – ощущение живого, соприсутствующего Ильича...

Глеб Максимилианович сидел за маленьким столом. Круглая черная шелковая шапочка, чуть сдвинутая на лоб, оттеняла его бледное лицо с белой бородкой и серебристыми мохнатыми бровями. Он показывал Казакевичу автографы Ленина, письма, короткие – на клочках бумаги – записочки Ильича, в разное время и по разным поводам адресованные Кржижановскому. Но важнее всего были его рассказы о Ленине – живые, яркие, поражавшие своей точностью, образностью, мягким юмором, тонким пониманием психологии, а главное – проникнутые безмерной любовью к Ильичу.

Любовь к Ильичу! Вся квартира, все в ней, и сам Глеб Максимилианович – все было переполнено любовью к Ленину. Кржижановский иногда замолкал, будто погружаясь в раздумье, затем продолжал рассказ, изредка смеялся, вспоминая что-то веселое, и при этом его глаза, суживаясь, сверкали озорно и молодо. Столько неистощимой энергии было в душе этого человека, что временами можно было совсем позабыть, что перед нами восьмидесятилетний революционер, испытавший ссылку и каторгу...

...Мы уже собирались уходить (неловко было утомлять старого человека), когда Глеб Максимилианович проговорил:

– Однажды Владимир Ильич, смеясь, сказал мне, что вряд ли среди нас найдется такой чудак, который проживет больше шестидесяти лет...

– Почему? – удивился Казакевич.

– А очень просто. Ленин вложил в эти слова такую гордую мысль: коммунист должен всего себя отдать делу революции, делу партии. Он должен гореть, гореть всегда, гореть пламенно, ярко, непрерывно, гореть и... сгореть! А я вот... зажился!..– печально сказал Кржижановский, в своей необычайной скромности как бы не умея даже осмыслить того, как не напрасно прожил он жизнь, как не напрасно «зажился».

Выдержав долгую паузу, Кржижановский сказал:

– Мне всегда казалось, что язык поэзии дает человеку большие возможности для выражения своих мыслей и чувств, чем наша обыденная речь. Ведь, в сущности, она очень бедна и маловыразительна... Я написал несколько сонетов о Ленине,– последнюю фразу Кржижановский произнес чуть смущаясь, по-юношески краснея, как начинающий поэт.– Хотите – прочту? Я их никому не читал, а вам прочту...

И Глеб Максимилианович прочел один за другим шесть сонетов. Закончив чтение, он взглянул на нас. Глаза его были влажны.

Я спросил Кржижановского, не собирается ли он печатать свои сонеты?

– Ни в коем случае! – твердо сказал он.– Я не считаю их художественными произведениями. Я пишу их тогда, когда вспомню какой-нибудь случай или... когда захочу поговорить с Лениным, как с живым...

Мысль о сонетах Кржижановского не давала мне покоя. Желание опубликовать их было столь велико, что я несколько раз – и во время личных встреч, и в разговорах по телефону – настойчиво просил об этом Кржижановского. Но Глеб Максимилианович был непреклонен. Всякий раз он отказывал, ссылаясь на несовершенство своих творений.

Однако по прошествии некоторого времени я вооружился письмом от редакции одной газеты и вместе с журналистом Алексеем Величко отправился на дачу Кржижановского под Звенигород.

Глеб Максимилианович сидел на скамье в глубине сада и беседовал с академиком Станиславом Густавовичем Струмилиным. Заметив нас, Кржижановский поднялся и легкой, быстрой походкой пошел навстречу, издали приветствуя широким, радушным жестом.

– Идемте на террасу, друзья,– сказал он.– Выкладывайте, с чем приехали!..

Мы объяснили цель приезда и вручили письмо.

Пока Глеб Максимилианович читал письмо, я внимательно всматривался в его лицо. На этот раз он показался мне бледнее обычного. Он похудел, осунулся, И только глаза, удивительные глаза Кржижановского – острые, пытливые, проницательные, – были по-прежнему молоды.

– Право, не знаю, что мне делать с вами...– раздумчиво произнес он, прочитав письмо и аккуратно складывая его.– Недавно я написал еще один сонет. Мне он нравится. Его, пожалуй, я мог бы дать. Но с условием... если он понравится вам...

Глеб Максимилианович вошел в комнату и тотчас же вышел, держа в руках лист бумаги. Он посмотрел на нас, затем перевел взгляд на рукопись и начал читать:

Ужель все кончено?.. Все струны отзвенели?..

И о страде всех нас замолкнет в мире речь?..

Не может быть!.. Недаром мы сумели

Такой костер из искорок зажечь...

Далеких юных дней отрадные волненья

И встречи первые, Ильич, с тобой...

О, если бы в последнее предсмертное мгновенье

Твой облик пламенный предстал передо мной!

И чтобы не укор прочесть в твоем мне взоре,

А прежний, теплый твой и дружеский привет...

С самой бы смертью я тогда поспорил,

Сказал бы ей: где ты – там смерти нет!

Где ты – там сердце мира бьется,

Там знамя красное победно развернется!

...Через полчаса наша машина уже мчалась по Можайскому шоссе. Мы торопились в Москву, в редакцию. Почти всю дорогу мы молчали. Мы думали о человеке, которого только что покинули,– о большевике, ученом, поэте, друге Ленина.

ОТВЕТ ЧЕХОВА

– Часто бывает так: услышит человек смолоду хорошее слово, и становится оно его спутником на всю жизнь. Слово это, как луч во тьме, освещает жизненный путь человека.

Я прожил жизнь с таким хорошим словом, услышанным из уст Чехова.

Не подумайте, что я был близок к Антону Павловичу или состоял в числе его друзей. Совсем нет! Я видел великого писателя несколько раз, но всегда – мельком, и у меня, пожалуй, не сохранилось бы о встречах с ним никаких воспоминаний, если бы не один случай...

Было это в Любимовке – имении Алексеевых, родителей Константина Сергеевича Станиславского.

Незадолго перед этим я окончил медицинский факультет Московского университета и служил ординатором в Старо-Екатерининской больнице. Я был страстным теннисистом и довольно часто завоевывал призы. Однажды брат Станиславского, с которым я дружил, пригласил меня поехать в Любимовку поиграть в теннис.

Нам предстояло проехать поездом до Тарасовки, а оттуда на лошадях – до Любимовки. Перед отходом поезда в переполненный пассажирами вагон вошел высокий человек в пенсне, с маленькой русой бородкой, в светлом летнем костюме.

«Смотри! Чехов! – обрадованно шепнул мой друг.– Ты знаком с ним?.. Давай пригласим его сесть...»

И тут же, протиснувшись сквозь толпу, подошел к Чехову и сказал:

«Антон Павлович, садитесь с нами... Мы потеснимся...»

Так я познакомился с Чеховым. В то лето он гостил у Алексеевых и сейчас, так же как и мы, направлялся в Любимовку.

Почти всю дорогу я молчал, наблюдая за Чеховым. Антон Павлович то читал газету, то смотрел в окно, изредка перебрасываясь с нами общими фразами. Я не запомнил этой дорожной беседы: все время я находился под обаянием личности человека, с которым теперь сидел рядом...

В Любимовке мы играли в теннис до самого вечера, но Чехова не видели – весь день он безвыходно работал в своей комнате.

Вечером на поляну близ реки был вынесен самовар, вокруг которого расположились и братья Станиславского, и их друзья – все, кто в этот день был в Любимовке. Почему-то зашел разговор о профессиях, о будущем молодежи.

Один из гостей Алексеевых, молодой человек, типичный хлыщ, представитель «золотой молодежи», лениво развалившись на траве, обратился к Чехову.

«Антон Павлович, вы такой большой знаток человеческой души,– с актерским наигрышем произнес он.– Посоветуйте, куда мне идти учиться?.. Право, не знаю куда... Может быть, в медицину?..»

Наступило неловкое молчание.

Чехов посмотрел в упор на молодого человека холодными глазами и ответил неожиданно резко:

«Профессия врача, медицина, мой друг, как и литература,– подвиг. Она требует самоотвержения, чистоты души и чистоты помыслов. Не всякий способен на это. Таким, как вы, там не место!..»

...Академик Алексей Иванович Абрикосов закончил рассказ и подошел к окну. В январских сумерках лежала перед ним заметенная снегом Москва – город всей его жизни.

РАССКАЗЫ О ТОЛСТОМ

Когда я думаю о верности одного человека другому, движимой не расчетом или зависимостью, а истинной, высокой любовью, я вспоминаю Самуила Моисеевича Беленького, работавшего переписчиком у Льва Николаевича Толстого в последние три года его жизни.

Более полувека хранит он, как самое дорогое, воспоминания о Толстом и в постоянном духовном общении с ним черпает силы, чтобы жить и работать.

Ему восемьдесят три года. Но он по-прежнему, как вчера, как два года, как тридцать или сорок лет назад, переписывает произведения Толстого с редких книг и рукописей для различных изданий,– говорят, никто так свободно не «расшифровывает» трудный почерк Толстого, никто так легко не ориентируется в сложных лабиринтах толстовских «правок», как Беленький.

Есть что-то бесконечно трогательное в его жизни, исполненной неугасимой любви к Толстому, в медлительной и спокойной манере речи, в простой, почти спартанской, обстановке комнаты, в поразительной, доходящей до застенчивости, скромности в быту.

И вот я сижу у Беленького. Поблескивая стеклами очков, медленно, часто останавливаясь, он рассказывает мне о Толстом, о годах своей работы у великого писателя.

Он говорит хриплым, чуть глуховатым голосом, без жестов и ложной аффектации, естественно и просто, согревая каждую фрезу, каждое слово необыкновенной внутренней теплотой...

СЮРПРИЗ

Было это в 1909 году, в августе, в какой-то праздник,– сейчас я уже не вспомню, в какой именно.

Вечером в столовой большого дома В.Г.Черткова в Телятинках собралась деревенская молодежь. Пришли и сотрудники издательства В.Г.Черткова. Кто-то готовился прочесть вслух специально написанную вещь, некоторые собирались продекламировать стихи, а затем, как часто бывало, спеть хором несколько народных песен.

Ждали Льва Николаевича. Уже стемнело, когда Толстой верхом на своем Делире подъехал к усадьбе. Все обрадовались и высыпали его встречать. На этот раз я решил устроить Льву Николаевичу «сюрприз».

Среди гостей были два старика – Евгений Иванович Попов и Федор Алексеевич Страхов. Я знал, что они талантливо импровизируют в четыре руки на темы русских народных песен, которые так любил Лев Николаевич. Но если мне самому попросить Попова и Страхова продемонстрировать их искусство, они наверняка откажут, смущаясь присутствием Толстого.

Я шепнул несколько слов на ухо Льву Николаевичу, и он тотчас попросил Попова и Страхова поиграть. Они застеснялись, начали было отказываться, но затем согласились и сели за фортепьяно.

Уже само это зрелище было необыкновенно эффектно: один из стариков – черноволосый, с длинной, узкой бородой, другой – белый как лунь; оба серьезные, степенные, молчаливые – казалось, они совсем не подходили для игры на фортепьяно.

Все стихло. Зазвучали первые аккорды. Сначала робко, неуверенно, затем, размахнувшись, все шире и шире полилась песня «во поле березонька стояла». Варианты создавались и следовали один за другим, самые разнообразные и неожиданные, поражавшие богатством красок.

Лев Николаевич сидел оживленный, взволнованный, весь захваченный игрой, чуть шевеля в такт ногами.

Никто не подозревал, что это была моя затея. Знал об этом только Лев Николаевич. Но и он, вероятно, не догадывался, что это был мой «сюрприз», специально подготовленный для него.

«ЭКОНОМИЯ» ТОЛСТОГО

Однажды я заметил, что Лев Николаевич растерянно бродит по комнатам, очевидно что-то разыскивая.

– Что вы ищете. Лее Николаевич? – спросил я.

– Понимаете ли, собрал в папку довольно много обрезков бумаги,– сказал он.– Да вот совсем позабыл, куда сунул...

Несколько позже Толстой нашел пропавший бумажный «запас». Это были небольшие листки чистой писчей бумаги, отрезанные Львом Николаевичем от писем его многочисленных корреспондентов,

На таких клочках Толстой обычно намечал ответ адресату. Если же отрезок бумаги был не очень мал, Лев Николаевич использовал его для черновых набросков своих произведений.

На первый взгляд такая экономия может показаться смешной и нелепой. В самом деле: в то время большой – двойной – лист писчей бумаги стоил одну копейку. Если считать, что Толстому было достаточно двухсот таких листов на месяц, то сэкономить он мог всего два рубля. При расходах же в несколько тысяч рублей в месяц подобная «экономия» выглядела анекдотической.

Причина бережливости Толстого заключалась отнюдь не в скупости.

Лев Николаевич в каждом изделии видел результат человеческого труда и потому был столь чувствителен к расходованию любого продукта. Он постоянно просил членов своей семьи бережно относиться к каждой вещи, созданной трудом человека. Он не раз говорил Софье Андреевне, что следовало бы сократить количество блюд, подаваемых к обеду, хотя бы на одно,– вместо четырех блюд подавать три. Свои же собственные расходы Толстой довел до такого минимума, дальше которого идти уже было некуда.

СТО ВАРИАНТОВ

Толстой придавал большое просветительное значение составленным им сборникам «Круг чтения», «На каждый день» и «Мысли мудрых людей».

К сборнику «Мысли мудрых людей» Лев Николаевич задумал написать краткое предисловие.

Известно, как старательно работал Толстой над текстом своих произведений.

Но тут, кажется, он превзошел самого себя: существует около ста переписанных мною вариантов этого предисловия. Я видел на его лице явное смущение, когда он передавал мне очередную рукопись предисловия, всю испещренную помарками, поправками, дополнениями.

– Чувствую, что, кажется, начинаю портить... – однажды сказал он мне.– Не надоело ли вам?..

Его старания доводить свою мысль до максимальной ясности и доступности не давали ему покоя. Поэтому он не любил перечитывать, да почти никогда и не перечитывал свои прежние, давно вышедшие из печати произведения. Для него перечитать свое произведение значило исправить его, а так как исправлять было незачем, то он и не перечитывал их.

ПОДДЕВКА

Лев Николаевич обычно ходил в недорогих старых брюках, летом заправленных в легкие сапоги, а зимой – в валенки. Зимний костюм Толстого был настолько беден и прост, что его в этом костюме издали невозможно было отличить от крестьянина. Особенно же когда на нем был старый полушубок, голова обвязана башлыком, борода засунута за воротник, а на руках – самые обыкновенные крестьянские рукавицы.

Толстой почти всегда носил длинную, широкую, с карманами блузу – ту самую, что позже вошла в моду под названием «толстовки». Она была очень старая, эта «толстовка»,– Лев Николаевич редко надевал что-либо новое.

Однажды Софья Андреевна справила ему легкую домашнюю поддевку. Лев Николаевич ее надел и, видимо, остался доволен: она шла к нему. Но как-то Софья Андреевна вздумала сказать гостям: «Лев Николаевич думает, что это так просто дается, легко... А ведь материал стоит столько-то, портному уплачено столько-то» и т.д.

Больше Лев Николаевич этой поддевки не надевал.

«МЫШИ ОСТАЛИСЬ БЕЗ КОТА...»

За свою долгую жизнь мне приходилось бывать на обедах в самых различных домах. Но ни в одной семье обед не был «насыщен» таким значительным содержанием, как в доме Толстого. Если бы удалось полностью записать все, что рассказывал Лев Николаевич хотя бы во время одного обеда, что было делом весьма нелегким, мы получили бы подлинно художественное произведение глубокого философского смысла.

В беседах за обеденным столом, разумеется, принимали участие и гости Толстого. Однако не каждому гостю удавалось бывать на обеде. «Право» обедать с Толстым предоставлялось по усмотрению Софьи Андреевны. Не все «темные» (так сыновья Толстого и Софья Андреевна называли крайне опростившихся толстовцев) допускались. Принимались некоторые: В.Г.Чертков, И.И.Горбунов-Посадов, П.И.Бирюков. Гости из рабочих и крестьян, особенно плохо одетые, встречались с Львом Николаевичем внизу (обед происходил наверху, в столовой, точнее, в гостиной). Обедать же и ночевать они могли только у Черткова, в Телятинках, куда Лев Николаевич направлял их со своей записочкой. Но и здесь не обходилось без курьезов: внука известного путешественника Семенова-Тянь-Шанского – Леонида Дмитриевича Семенова, внешне похожего на крестьянина-батрака, Софья Андреевна охотно принимала наверху, так как с ним она могла... поговорить по-французски – это была ее слабость.

Когда же Софья Андреевна по делам уезжала в Москву, за обеденным столом собиралось самое разношерстное общество. В Ясной Поляне в это время говорили: мыши остались без кота.

РАЗГОВОР С ТРУБЕЦКИМ

В мае 1910 года в Ясную Поляну приехал известный скульптор князь Паоло Трубецкой, чтобы вылепить фигуру Л.Н.Толстого верхом на коне. Трубецкой постоянно жил в Париже. Он был русским, но говорил и писал только по-французски. Это был на редкость оригинальный человек. Достаточно сказать, что он никогда не читал ни книг, ни газет. На вопрос Софьи Андреевны, читал ли он «Войну и мир», Трубецкой ответил:

– Я вообще ничего не читаю.

– Оттого у него в голове только свои мысли, а не вычитанные,– сказал Толстой, иронически улыбнувшись.

– Как же вы, ничего не читая, преподавали в Академии художеств? – спросил кто-то.

– А я и не преподавал,– не задумавшись ответил он.– Я предоставлял студентам возможность работать самостоятельно...

«ТАЙНОПИСЬ» ДОКТОРА МАКОВИЦКОГО

В последние годы жизни Лев Николаевич запрещал кому бы то ни было записывать его мысли, которые он высказывал в беседах с членами семьи, писателями, друзьями.

Личный врач Толстого – Душан Петрович Маковицкий – не мог примириться с запретом, понимая, какую огромную, непреходящую ценность представляют для человечества высказывания Льва Николаевича.

Д.П.Маковицкий решил действовать «тайно».

В кармане его пиджака всегда находились карандаш и листы плотной бумаги, нарезанной по размеру кармана. Не вынимая руки из кармана, Маковицкий записывал сокращенными словами и условными знаками все, что говорил Толстой.

...Сидит Маковицкий за обедом или за завтраком. Рука по обыкновению засунута в карман. Странным, почти отсутствующим взглядом, устремленным точно в бесконечность, он следит за оживленной беседой, которая ведется за столом. Многие замечают безучастное, как бы равнодушное выражение лица доктора, недоумевают, но не могут найти этому объяснения. Казалось, Маковицкий вовсе и не слушает беседу, целиком поглощенный своими мыслями. Разумеется, никому и в голову не могло прийти, что именно в эти минуты Маковицкий, боясь пропустить хотя бы одно слово, ведет свою «тайнопись».

А по вечерам в комнате Маковицкого долго горел свет – Душан Петрович расшифровывал записи, сделанные за день.

ВЕЛИКИЙ МЕЧТАТЕЛЬ

Бывают в жизни человека мимолетные встречи, которые, несмотря на их случайность и непродолжительность, оставляют в душе глубокий след. Такая именно встреча произошла у меня летом 1934 года в Калуге с Константином Эдуардовичем Циолковским.

Я много слышал о нем как о гениальном ученом, отдавшем всю свою жизнь служению идее межпланетных полетов. Как же можно было, оказавшись в Калуге, уехать, не повидав Циолковского?!

Вот, наконец, деревянный дом, возвышающийся над широкой Окой. Помню узкую скрипучую лестницу, ведущую на второй этаж – в рабочий кабинет Циолковского, помню бледное, точно вылепленное из воска, лицо, пожатие его холодной, чуть влажной руки.

Константин Эдуардович сидел в глубоком кресле у настежь раскрытого окна, зябко кутаясь в шерстяной плед. Навсегда запомнились мне его светлые глаза, его редкая с проседью бородка, его спокойная, молчаливая фигура.

В просторной светлой комнате, служившей ученому и рабочим кабинетом, и мастерской, и спальней, меня поразило множество каких-то моделей, станков, приспособлений. На массивном письменном столе лежали стопки тоненьких брошюрок по различным вопросам науки и техники. Все эти книжечки в разноцветных бумажных переплетах были в разное время написаны Циолковским и изданы на его собственные средства – скудные средства учителя.

– Всю жизнь,– с горечью проговорил Константин Эдуардович,– я нуждался... Иногда не было даже куска хлеба... Царские чиновники называли меня и «чудаком», и «калужским мечтателем» и отказывали во всем: в поддержке, в средствах, во внимании... Только Ленин, только большевики признали меня... Вот посмотрите,– сказал Циолковский после небольшой паузы, указывая на модели и станки,– ведь все это я сделал собственными руками на свои деньги... Но я знаю, что межпланетные полеты возможны и что в далекие миры первыми полетят русские люди...

Слова «я знаю» меня потрясли. Они были сказаны негромко, я бы сказал – буднично, но именно поэтому прозвучали так сильно и убедительно! Пусть читатель помнит, что это было в 1934 году, когда никто, кроме Циолковского, не посмел бы с такой уверенностью произнести эти слова.

Таким он и остался в моем сердце: очень старым, но устремленным в будущее, очень твердым, верящим в правоту своих идей, расчетов, планов, непоколебимым, как бывают непоколебимыми только гении, чей пытливый взгляд проникает в далекое будущее и позволяет людям идти вперед не в темноте, не ощупью, а по пути, освещенному их пылкой творческой мыслью.

Я вспомнил об этой давней встрече потому, что мысленно представил себе, как бы обрадовался старый ученый, доживи он до наших дней и будь он свидетелем беспримерного подвига советской науки, ибо в подвиге этом воплотились и победа идей Циолковского, и точность его предвидения, и торжество его мучительно-трудной жизни.

СЛУЧАЙ С «ВЛАДИМИРКОЙ»

Автор книги «Москва и москвичи», талантливый бытописатель старой Москвы Владимир Алексеевич Гиляровский не пропускал ни одной художественной выставки. На каждую полюбившуюся ему картину он откликался остроумным экспромтом-четверостишием, которое обычно записывал на полях каталогов.

Однажды Владимир Алексеевич изменил своему правилу.

На передвижной выставке Гиляровский увидел картину Левитана «Владимирка». Щуря глаз, в возбуждении крутя свой длинный ус, Владимир Алексеевич то отходил, то приближался к картине, то молча и сосредоточенно смотрел на нее, не двигаясь с места. Гиляровский написал прочувствованное стихотворение и посвятил его художнику. Это стихотворение, против всех выставочных правил, Владимир Алексеевич прикрепил кнопками к раме картины.

В стихотворении этом, ныне мало кому известном, были такие строки:

Меж чернеющих под паром,

Плугом поднятых полей,

Лентой тянется дорога,

Изумруда зеленей...

То «Владимирка»...

.....................

Вот сквозь пыль штыки сверкают.

Блещут ружья на плечах,

Дальше серые шеренги –

Все закованы в цепях.

......................

Несколько дней спустя к Гиляровскому пришел Левитан. Владимира Алексеевича не было дома, и художника встретила жена Гиляровского – Мария Ивановна.

– Гиляй сейчас придет,– сказала она.– Подождите, пожалуйста...

Вскоре в квартиру влетел шумный и, как всегда, возбужденный Гиляровский.

– Спасибо, Владимир Алексеевич, за стихотворение,– проговорил Левитан.

– А ты читал? – спросил Гиляровский.

– Конечно... Вы растрогали меня до слез...

Немного помолчав, Левитан, краснея и смущаясь, сказал:

– Я привез вам свою «Владимирку»... в подарок... она не куплена...

– Ты с ума сошел! – метнув на художника строгий взгляд, закричал Гиляровский.– Да разве такую вещь дарят?!.. Нет, решительно не могу принять твой подарок... Ведь ты за нее триста рублей получить можешь... Вези!.. Вези обратно!..

Обескураженный Левитан попросил Гиляровского оставить на несколько дней «Владимирку» у себя,– у художника не было тридцати копеек на извозчика, чтобы увезти картину домой...

– Что же все-таки сталось с «Владимиркой»? – спросил я Виктора Михайловича Лобанова – зятя Гиляровского, известного советского искусствоведа, рассказавшего мне эту историю, невольным свидетелем которой он был.

– Все обошлось как нельзя лучше,– ответил Лобанов, улыбнувшись.– Через несколько дней Владимир Алексеевич «затащил» к себе Павла Михайловича Третьякова и усиленно советовал ему приобрести «Владимирку».

– А Третьяков?..

– Последовал совету Гиляровского и украсил свое собрание новой картиной Левитана...

ВОПРОС И ОТВЕТ

Редактор отдела художественной литературы Госиздата Стефан Коляджин читал рукопись повести одного известного литератора. Это была первая самостоятельная работа молодого редактора, только что окончившего университет. В рукописи встретился ряд мест, которые, как показалось Коляджину, требовали исправлений. Он уже собирался переделать смутившие его фразы, но вдруг поколебался и решил посоветоваться с заведующим отделом – Дмитрием Андреевичем Фурмановым.

Фурманов работал в маленьком кабинете, обставленном со спартанской простотой. Здесь царила та атмосфера суровой скромности, к какой привык автор «Чапаева» за годы фронтовой жизни. Внешний облик Фурманова,– он постоянно носил полувоенную форму: френч и галифе,– удивительно гармонировал с непритязательной обстановкой кабинета.

Коляджин вошел в кабинет. За письменным столом сидел Фурманов. Увидев Коляджина, Фурманов отложил в сторону рукопись, над которой увлеченно работал, и вопросительно взглянул на него.

– Меня смущают несколько мест, Дмитрий Андреевич,– сказал Коляджин и протянул Фурманову рукопись.

Фурманов прочитал, подумал и медленно проговорил:

– Да, не совсем хорошо, но оставьте как есть...

Ответ Фурманова удивил и озадачил редактора. Он недоуменно посмотрел на Фурманова, на его глаза, ставшие вдруг ласковыми. Отвечая на немой вопрос Коляджина, Дмитрий Андреевич сказал:

– Искусство редактирования состоит в том, чтобы не редактировать: удержаться и не править, не причесывать автора под свой вкус. Я уверен, вы все сделаете очень хорошо, гладко, даже безупречно правильно – ни одной волосинки, ни одной бородавочки в рукописи не останется... Ну, хоть ставь манекеном на витрину парикмахерской!.. А автора в рукописи уже не будет... Мертвая штука получится!.. Нет, пускай немножко царапает, немножко задевает, но зато автор останется «живым», таким, каков он есть. Править надо только то, что абсолютно неправильно. И править притом не самому, а убедить автора в необходимости правки, став на его позиции и взглянув на рукопись его глазами. Вы должны сделать в рукописи все, что необходимо, но непременно – рукой автора.

СТРАНИЧКИ ИЗ ПОГИБШЕГО ДНЕВНИКА

Стефан Юрьевич Коляджин – один из старейших редакторов Государственного издательства художественной литературы – в течение многих лет вел дневник. Назывался он «Писатель в редакции». Коляджин записывал беседы с писателями, с которыми он работал или встречался, их мысли о литературе, о писательском труде.

– Мне рассказывали, что у вас есть какой-то ценный дневник,– спросил я однажды Коляджина.– Говорят, там есть очень интересные вещи...

– Был... – неохотно ответил Коляджин.– Я вел его почти тридцать лет... Но он погиб при бомбежке во время войны...

– И вы не думаете его восстановить? – поинтересовался я.

– Восстановить невозможно... Память не удержала, да и не в состоянии удержать многие мелкие, но характерные детали, которые я старательно записывал...

– Неужели вы так ничего и не помните?

– Помню отдельные эпизоды, запавшие в память, но, конечно, уже не столь точно, как они были записаны, а лишь в общих чертах...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю