Текст книги "НРЗБ"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
«A-а, ваша группа на втором этаже».
Мы поднялись наверх, открыли указанную дверь и… оказались в комнате, полной сияющих смуглых турок. Когда же мы, наконец, нашли своих и собирались позабавить их этой виньеткой, мы заметили, что тональность беседы тем временем изменилась. Пока нас не было, Сергей, недавно побывавший в Москве, поведал о нелепой гибели Генриха, одного из наших старинных кумиров, и все неловко, с отчасти напускной панихидностью, молчали.
У меня с Генрихом было много общих друзей, но вышло так, что видел я его только однажды, хотя слышал о нем постоянно из самых разных источников и был очень даже в курсе его жизни. Наша встреча произошла при любопытных обстоятельствах. Я шел в гости к нему и его тогдашней жене Вере, приглашенный кем-то, кто был уже там. Было не заперто, я вошел, открыл дверь в комнату и оторопел: прямо на меня, в строго вертикальном положении, летела огромная бутылка, не меньше, чем ноль-восемь. Но она безвредно плюхнулась к моим ногам, я даже успел подхватить ее, не дав особенно пролиться, и услышал облегченный смех публики.
Мне тут же стали хором объяснять про обычай Генриха, в ответ на просьбу жены передать вино, неожиданно бросать через весь стол открытую бутылку, которую хрупкая Верочка ловила как ни в чем не бывало и принималась под общие аплодисменты разливать на своем конце. Именно это и случилось в момент моего прихода, с той разницей, что, услышав шум в передней, Вера, сидевшая у входа, отодвинула стул, чтобы встретить гостя, и таким образом предоставила бутылке беспрепятственно завершить свою траекторию.
Так я в первый и последний раз увидел Генриха, невысокого, скорее уродливого, мускулистого весельчака, против бешеной энергии которого, казалось, не могло устоять ничто. И однако, теперь, в этом мюнхенском бирхалле я присутствовал при чем-то, что постепенно превращалось в несколько скабрезные поминки по нему. Одни помнили его с университетских времен, в курчавых локонах, другие познакомились в Нью-Йорке с облысевшим плейбоем московского разлива, но каждому он врезался в память чем-нибудь из ряда вон. Все хорошо знали его биографию диссидента, но рассказывали, как будто сговорившись, исключительно любовные истории.
«Подумать, что нет в живых мужика, который подклеил чувиху в библиотеке, показав ей американский учебник секса и поспорив, что за одну ночь пройдет с ней первые три главы!»
«Его байка?»
«Ну, это был его коронный номер – доказательств сколько угодно».
Воспоминания сыпались, словно из рога изобилия. Быстро, как всегда вокруг Генриха, образовалась атмосфера вседозволенности, так что даже одна из американок, смущаясь, рассказала, как он пытался за ней ухаживать. Когда выяснилось, что он женат и что ее это не устраивает, он удивленно спросил, почему. Она, в свою очередь, удивилась вопросу и сказала, что хотя бы потому, что у него будет мало времени для общения с ней.
«И знаете, что он ответил? Он сказал: с чего я взяла, что у неженатого у него было бы для меня больше времени?! Если же под «временем» я эвфемистически подразумеваю нечто иное, то, дескать, давайте проверим. Это было так шокирующе неотразимо, что мы остались друзьями».
Поражает, заговорили все наперебой, сколь обаятельным представал в его исполнении образ маньяка, помешанного на самоутверждении. Он постоянно упражнялся в проверке, как он сам выражался, расположенности к нему мироздания. Он издали целился огрызком яблока в урну, чтобы убедиться, что боги его любят. По той же логике, женщины должны были отдаваться ему сразу – иначе что это за успех?! И их ни в коем случае не следовало содержать – только так можно было быть уверенным, что они любят тебя, а не твои деньги, удобства и т. п. Другое дело, когда их бросаешь, тут мелочиться не надо; но чрезмерная щедрость может выглядеть, как попытка откупиться, а это унижает обоих.
Денежная тема вызвала поток комментариев.
«Психоаналитически с деньгами все не так просто».
«Конечно – румынские офицеры с женщин денег не берут!»
«Однажды у нас зашла об этом речь, и я сослался на Казанову, который только и описывает, как угощениями, подарками, а то и прямым подкупом он добивается благосклонности женщин, кстати, в подавляющем большинстве из низшего сословия. И что оказалось? Что мемуары Казановы…»
«Поддельные!..»
«Неважно, оказалось, что по ним он учил французский язык, что это его настольная книга, но что он принципиально не принимает идею оплаты, считая ее отступлением от чистоты жанра, в чем и видит свой шанс превзойти великого венецианца!»
«Тем не менее, в готовности измерять любовь деньгами – теми ли, которые берешь, или теми, которых не даешь, – есть определенный привкус. Он, конечно, был еврей?»
«Как все, наполовину. Его родители работали в органах. Чекист с фамилией Лабков мог быть кем угодно, но от него ли родился Генрих, неясно. A мать была типичная еврейка, к тому же дочь своего времени, этакая «гадюка» припадочная, он о ней расказывал ужасы…»
«Одно имечко чего стоит!»
«При чем здесь имя?»
«A откуда, вы думаете, в нашем поколении вдруг Генрих?! Он какого года рождения – 35-го? 36-го? Вот-вот! Генрих Ягода был наркомом до 1936 года, когда его самого сцапали. И все-таки в последнюю минуту она успела назвать сыночка в его честь! В следующем году исчез и отец, но семью не тронули».
«Признаться, я всегда думал, что его назвали, как Нейгауза. Он ведь мечтал стать пианистом…»
«Ну, мечтал, положим, не он, а мамаша, сажавшая его за гаммы, хотя у него даже слуха не было…»
«Так он у нее, как говорится, заиграл Моцарта примерно в том же возрасте, в каком сам Моцарт заиграл Моцарта?!»
«Это и есть ужасы?»
«Вам ужасов? Извольте. Прибегает маленький Геня в слезах со двора – соседский мальчик биту ему не отдает. Он рассказывает матери, ждет сочувствия, а она курит, как паровоз, и то ли слушает, то ли нет, потом вдруг как схватит его своей простреленной клешней за руку, да как выпустит ему дым в лицо: «A-а, нюни распустил? К мамочке приполз? A ты в горло нож ему воткнул…?! Воткнешь, повернешь, тогда и приходи!» Ничего?»
«Мамулька-то грамотная, Лермонтова читала!»
«После этого я не удивляюсь, что он считал возможным бить женщин».
«Как это? В самом деле?»
«Он на полном серьезе это проповедовал».
«Что особенного – обыкновенное ницшеанство. Кстати, и Лермонтову это не противоречит, взять хотя бы «Я не унижусь пред тобою…».
«Расселл пишет, что, идя к женщинам, Ницше брал плетку потому, что он их боялся».
«Ну, Генрих в плетке не нуждался. Он любил показывать открытую ладонь с выразительно шевелящимся средним пальцем. Этой ладонью он при первой возможности залезал женщине между ног и ею же мог дать по заднице или смазать по лицу. На людях – игриво, наедине иной раз до боли».
«Да он настоящий садист и насильник! – заговорила одна из иностранок, слышавшая о Генрихе впервые. – Женщину надо бить, она должна отдаваться сразу, и денег ей за это не причитается!»
«Садист – допустим, но не насильник. Помню, как при нем обсуждалось знаменитое дело об изнасиловании, и он долго допытывался, что в этом может быть хорошего. Он именно так и сказал, «что хорошего?», встав на точку зрения преступника и не находя в ней логики. Для него смысл секса состоял в демонстрации любви к нему женщин, а значит, богов, и потому ни подкуп, ни насилие не входили в число дозволенных средств. Другое дело – как мера уже завоеванной любви. Тут годились и побои. Любит – значит стерпит, любит – значит будет, как шелковая».
Я слушал с двойственным чувством человека, знающего и меньше, и больше других. Дело в том, что я несколько лет прожил с Верой; мы разошлись, только когда я собрался уезжать. И хотя по молчаливому согласию мы никогда о нем не говорили, след его личности витал в воздухе нашего дома, превращая его – и меня – в невольное вместилище самого интимного знания о Генрихе. И все, что я слышал сегодня, идеально ложилось в этот слепок.
Неправда, впрочем, что Вера не рассказала совсем ничего. Одну вещь я у нее все-таки выпытал – почему они разошлись и кто кого бросил.
Генрих любил повторять, что душевная тонкость людей, в особенности претендующих на нее дамочек, сильно преувеличена. Он лично берется переспать в один день с двумя женщинами, сначала с одной, предвкушая другую, потом с другой, вспоминая первую, и никто ничего не заметит. Неизвестно, сколько раз это ему удавалось, но однажды Вера почувствовала, сама не зная как, может быть, по особой самоупоенности его ласк и грубостей (это я уже добавляю от себя, она в интимности не пускалась), что он пришел от женщины. Она ничего не сказала, только грустно отстранилась. (Она вообще не отвечала вызовом на его вызов, например, никогда не бросала бутылку ему в ответ, хотя, если подумать, чтобы поймать, да еще без предупреждения, нужна никак не менее твердая рука, чем чтобы кинуть.) Что произошло дальше, она не говорила, как я ее ни упрашивал, но вскоре они расстались, причем он отдал ей квартиру, где я потом и прожил свои последние годы в Москве.
Таким образом, то, что говорилось за столом в Мюнхене, было мне знакомо – понаслышке и по внутреннему камертону. Но услышал я и кое-что новое. Сергей, знавший Генриха ближе всех, стал рассказывать историю его роковой предотъездной любви, известную ему со слов Генриха.
Началось с того, что в приступе черной меланхолии Генрих забрел к одним полубогемным знакомым. Единственная маленькая комната тонула в полутьме, горел только огарок свечи, играла музыка. В остальном было тихо – большинство уже напились и то ли дремали, то ли слушали. Генрих сразу узнал 20-й концерт Моцарта, шла как раз его любимая вторая часть, то место, где правая рука как бы наудачу, со скучающей опытностью таперского аккомпанемента, трижды ляпает свой разнеженный форшлаг, «б-лям, б-лям, б-лям», не сомневаясь, что податливая, но упругая форма, взнузданная всем предыдущим, выдержит эту наглую приблизительность. В эту секунду над ним раздался женский голос, лица не было видно: «Водку будете?» – «Не знаю, все равно». – «A хотите, я вам туда выжму?» В свечном кружке появился желтый абрис щеки, прядь еще более желтых волос и рука, выдавливающая в рюмку совершенно уже желтый лимон, и Генрих почувствовал (Сергей сказал, что никогда не слышал от него подобных признаний), что больше всего на свете ему хочется, чтобы эта рука взяла и выдавила его самого…
Роман закрутился тут же и, невзирая на Моцарта, в каком-то брутальном ключе. Она была гораздо моложе него, здоровая высокая блондинка, и, когда он, играя интеллектуала не от мира сего, попросил показать ему, как танцуют рок, она сказала: «Как попало», – отошла на противоположный конец комнаты и с разбегу забодала его в живот, так что оба с хохотом повалились на диван, будя остальные парочки. A когда под утро он отвез ее на такси к ее дому и, театрально поцеловав на прощанье, укатил, муж, с полуночи ждавший, как оказалось, в подъезде, впервые в жизни навешал ей, что называется, п…..ей, о чем к вечеру знало чуть не пол-Москвы.
Это ускорило ход событий. Генрих и Вероника стали встречаться, сначала тайно, на квартирах у знакомых, причем в одной из них сломали кровать хозяина, потом ее муж и его тогдашняя подруга почти одновременно уехали заграницу… Однако они должны были, опять-таки одновременно, вернуться, и тогда Генрих с Вероникой отправились на Валдай, а оттуда на Рижское взморье, но не в заезженную Юрмалу, а по другую сторону от Риги, в немодные еще Саулкрасты.
Желание скрыться подальше от чужих глаз диктовалось не только соображениями декорума, но и быстро определившимся внутренним поединком. Генрих требовал безраздельной страсти, Вероника не хотела совсем оставлять мужа и только что обставленную ее усилиями квартиру… Оба видели, что вообще мало подходят друг другу, но чем трезвее на это смотрела она, тем больше его подмывало доказать, что он способен разгладить любые жизненные шероховатости.
Взаимному раздражению способствовала и добровольная изоляция, и потому они скорее обрадовались, когда столкнулись на пляже с небольшой компанией москвичей, среди которых были давняя подруга Генриха Сонечка и Виктор, коллега Вероникиного мужа по студии. Напряжение внешне как будто разрядилось, но подспудно продолжало нарастать. Развязка наступила во время долго планировавшегося и наконец осуществленного выезда в престижный ресторан в Дубултах.
Попасть туда, особенно на морскую веранду, было трудно, но Виктор, которому принадлежала эта идея, пустил в ход киносвязи и все устроил. Генрих ехать не жаждал, тем более, что ему никак не предстояло играть первую скрипку, зато Веронике давно хотелось чего-нибудь эдакого, и возразить было нечего.
Дорога с пересадкой в Риге заняла больше полутора часов, но ресторан не обманул ожиданий, оказавшись действительно роскошным, в новом тогда архитектурном стиле – стекло, гранит, черный кафель, с официантами в белых пиджаках и бабочках. По слухам, впрочем, европейский лоск облекал обычную российскую плутоватость: невозмутимые латыши славились умением затягивать подачу раздутого счета, справедливо полагая, что клиенты, спешащие на последний поезд, не станут спорить из-за лишней сотни. Против этого у нашей компании имелся стратегический план, продиктованный коллективной материальной заинтересованностью и детально выверенный в ходе долгой поездки. Его основными козырями были безошибочное чувство времени у Генриха и бухгалтерское хладнокровие Виктора, закаленное в московских барах.
Все шло, как надо, и где-то в районе пол-двенадцатого Генрих стал делать руками закругляющие жесты, когда Вероника вдруг подозвала проходившего официанта и заказала еще шампанского.
«Тебе давно уже хватит, но если мало – держи!» – заорал Генрих и бросил ей через стол недопитую бутылку. Вероника, хотя была порядком навеселе, поймала ее и тут же метнула обратно. От неожиданности Генрих вскочил, пошатнулся, но бутылку удержал, покосился на Сонечку и, выпрямившись, бросил опять. Однако Вероника тем временем с грохотом выскочила из-за стола и побежала прочь. Бутылка упала на пол, увлекая за собой несколько бокалов. Официанты с отсутствующим видом стали прибирать.
Последствия всего этого были, естественно, самые деструктивные. Генрих считал, что надо либо начинать отход немедля, либо махнуть рукой на финансовую тяжбу. Виктор, однако, рвался в бой, и Генрих, авторитет которого был к этому моменту подмочен, не мог ни помешать ему, ни обеспечить дисциплинированное отступление. Так что, когда счет, дополнительно разбухший благодаря включению стоимости бокалов и заказанной, но не выпитой, бутылки шампанского, был, наконец, подан, опротестован и – после продолжительного совещания между Виктором и официантом, проходившего в самых достойных тонах, чуть ли не шепотом, – значительно, к горделивому торжеству Виктора, урезан, и вся компания, включая не глядевших друг на друга Генриха и Веронику, вышла на воздух, часы показывали без четверти час, т. е. время отправления последнего поезда на Ригу. Станция была примерно в десяти минутах ходьбы. Прошел дождь, и было свежо.
До первого утреннего поезда оставалось больше четырех часов, которые несчастная компания, вместе с другими опоздавшими, прокантовалась кое-как в зале ожидания. Хмель безрадостно проходил, оставляя чувство усталости и унижения. Генрих винил во всем Веронику и не желал с ней разговаривать. Она много выпила, тоже, видимо, дошла до точки и одиноко слонялась вокруг станции.
Генрих клевал носом на лавке, когда его тронул за плечо Виктор:
«Пойди, уйми Веронику».
«A что такое?»
«Стоит в луже посреди площади и орет благим матом».
Щурясь спросонок, Генрих вышел на крыльцо станции, где уже собралась вся компания. Вероника, босая и по щиколотку в воде, с заплаканным лицом ходила взад и вперед по луже, аккуратно оставаясь в ее пределах и выкликая на одной ноте:
«Не хочу! Не буду! Не хочу-у!»
Генрих спустился с крыльца и стал уговаривать ее выйти из лужи и вообще успокоиться.
«A-а! Сухоньким хочешь остаться?! Иди сюда, если ты такой хороший! A я не пойду-у! Не хочу-у!»
«У нее истерика, ее надо отшлепать по щекам», – посоветовал кто-то.
Генрих вступил в воду, взял Веронику за руку, она стала вырываться, он резко развернул ее к себе и двумя привычными легкими движениями хлестнул по лицу. Вместо ожидаемого успокоения, она отчаянно заполоскала обеими руками, явно пытаясь добраться до его глаз, он попятился, поймал любопытный взгляд Сонечки и изо всей силы заехал Веронике по скуле.
Раздался общий выдох, как будто спустил огромный воздушный шар. Опьянение, напряженнность, истерика, компанейский дух – все мгновенно и бесповоротно испарилось. Стало ясно, что никому ни с кем больше уже нечего делать. Думаю, закончил свой рассказ Сергей, именно тогда перед Генрихом всерьез замаячила эмиграция.
Последующая траектория Генриха была известна мне наизусть. Недолгий шумный успех на Западе, жена-американка, метания по глобусу, внезапные, все удлинявшиеся заезды в Россию, и вот эта дурацкая смерть под грузовиком, ночью сбившим его с велосипеда на Садовом кольце. Держу пари, что на полпути от женщины к женщине…
Могла ли его жизнь сложиться иначе? Отступать он не умел и не хотел. Мне кажется, он с упорством великого естествоиспытателя ставил на себе эксперимент за экспериментом, и у богов просто не было другого выхода. A уж какую форму приняло пожатье каменной десницы, не все ли равно…
Мне передавали, что? он сказал, узнав, что я женился на филиппинке:
«Полинезийку это неплохо, но уж тогда дикорастущую. Как у Мельвиля на Тайпи, с людоедством в перспективе. A так, что ж – русская крепостная с американскими удобствами? – И припечатал: – Росита без шипов!»
Что на это ответить? Что его самого под конец опять потянуло на крепостных? Что у Лейбница каждая монада знает, что существовать лучше, чем не существовать? Что я тоже до боли в зубах люблю Моцарта и, может быть, на том и держусь, что надеюсь описать, что? для всех нас значат вот эти, опять вернувшиеся (великое дело магнитофон!) фортепианные ляпы, почти китч, почти джаз, не в точку, а куда-то рядом, но тем вернее и неподражаемее.
Бранденбургский концерт № 6
1.
Парти подходила к концу. Стол был покрыт грязными тарелками, бутылками из-под водки и содовой, окурками, золотистой рыбной шелухой. Несколько блюд с тортами стояли почти нетронутые – на десерт, как всегда в русской компании, аппетита не хватило. Разговор, постепенно увядая, шел о вечных вопросах, планах на лето и перспективах реформ в России. Немногие американцы уже разошлись, и самые кощунственные заявления падали, как в вату, в привычные отечественные уши.
«Пока они откажутся от своего коллективизма, еще лет сто пройдет. Это у них не советское, а еще славянское, знаете, община, задруга».
«Задруга?»
«Ну да, задруга – большая семья у южных славян, вы что, по истории не проходили?»
«Во память. Но, знаете, жить в обществе и быть свободным от общества тоже нельзя».
«Поздравляю – Ленин, который, конечно, имел в виду, что общество это он».
«Ладно, тогда так: «Никто не остров» – Хемингуэй».
«Положим, Джон Донн…»
«Остров-шмостров, лишь бы не архипелаг».
«Архипелаг смотря какой. Мы прошлым летом были на Эгейском море. Мы сначала хотели из Израиля проехать в Мессопотамию – Бальбек там, Вавилон, но нас отговорили – жарко и толкучка».
«Туда бы сначала парочку нейтронных бомб кинуть, потом уже ехать».
«Вот ты скажи об этом американцам, они тебе съездят».
«Я недавно стал объяснять тут одним, что японцы им по гроб жизни благодарны должны быть за Хиросиму, так они говорят, этого не то что вслух произносить – думать и то нельзя».
«Вот тебе и свобода».
«A я бы им выдал из Гейне: «Чем больше я узнаю людей, тем больше я люблю собак».
«Да здесь о Гейне никто не слыхал».
«У меня приятель любил повторять эти слова, но жизнь отучила. Жена вечно таскала его к своим старикам, а у них собака, большой такой доберман, но глупый, всего его облизывал, пока он не развелся».
«Гейне тоже, наверно, для красного словца сказал. Вообще-то евреи собак не любят».
«Евреи и мусульмане».
«A я не понимаю, почему я обязан любить собак, мусульман, христиан и, раз на то пошло, евреев. Если вы так любите евреев, что ж вы все сидите здесь, а не в Израиле? Я, извините, терпеть не могу толпы, да и самые отборные экземпляры человеческого рода переношу только в ограниченных дозах и в специально отведенных местах».
«A карнавализация? Бахтин тебя по головке бы не погладил».
«Бахтин это типичное порождение сталинизма с его культом массы, подавляющей личность. Карнавал – не свободная стихия, а принудиловка, вроде посылки на картошку. Что если во время вашего карнавала я хочу в своей башне слоновой кости книжку почитать?»
«Почему же Бахтин так моден на Западе?»
«Массовая популярность ему как раз идет. Запад же только и мечтает избавиться от своей свободы».
«Ну, а в России почему? Там-то по свободе соскучились».
«Соскучились, но по-своему. Я помню, как однажды, в самый разгар оттепели, я был в Москве (сам я из Риги) и меня взяли с компанией за город, тогда это называлось в поход. Все свои ребята, туристы, интеллектуалы. Вождем у них был знаменитый молодой философ, Андрей, кажется, фамилии не запомнил. Его все знали, народу пришло куча, ну, протащились сколько-то там километров, и привал. Поели, все общее, еды навалом, а компоту, сливового, оказалось только две банки. Андрей говорит, будем делить на всех. Сосчитали людей, потом, применив какую-то хитрую математическую модель, вычислили, сколько в двух банках должно быть половинок слив, и, в восторге от собственной справедливости, разъели. Один только выискался оригинал, Юлик или Люсик, как-то так звали, говорит, чем делить, давайте лучше разыграем, пусть кому-нибудь одному или двоим достанется, зато они получат полное удовольствие. Ну, ему дали! «Индивидуалист! Ты хочешь все себе. Ты будешь есть, а я на тебя облизываться?!» Он стал объяснять, что сливового компота вообще не любит, а рассуждает ради принципа, но это не помогло. «Ах, сливовый Вашу светлость не устраивает? У вас принципы?! Какого же прикажете Вам подать – ананасного?»…»
«A про пирожное там ничего не говорилось?» – неожиданно перебила молчавшая до сих пор женщина. Она недавно переехала из Техаса и еще никого не знала. Все с интересом на нее посмотрели.
«Про пирожное?»
«Да, про неделимость пирожного на части как предмета роскоши, теряющего при расчленении бо?льшую часть своей ценности».
«Теперь, когда вы это говорите, припоминаю. A вы откуда знаете? Неужели вы тоже там были?»
«Нет, но я потом довольно хорошо знала всю эту компанию. В походы они уже не ходили, но пресловутая теорема о неделимости пирожного дебатировалась у них еще многие годы. На моей памяти она так и не была признана доказанной».
«Ну, теперь у нее есть шансы. A Андрея вы тоже знали?»
«Очень хорошо. Он был, да что я, наверняка, и остался, очень интересной фигурой. Мне вдруг вспомнилась одна забавная история с ним, только она не вполне аппетитная».
«Ничего, все уже поели. Рассказывайте».
«Я-то по образованию биолог, меня подобные вещи не смущают. Я расскажу, тем более, что имена вы, к счастью, слегка перепутали. И вообще, все это было давно и чуть ли не на другой планете».
2.
«Андрей, – начала она свой рассказ, – был человек замечательный во многих отношениях. Талантливый философ (что-то он там придумал раньше американцев), турист и вообще мужчина хоть куда, всем помогал, диссидент… Но это ерунда по сравнению с его главной страстью…»
«Не иначе, бабы?»
«Бабы не то слово».
«Извините, женщины».
«И не просто женщины – жены».
«Чужие?»
«В том-то и дело, что свои».
«Сколько же у него было?»
«В лучшие годы – в среднем пять-шесть. Он был убежденный, преданный, заботливый многоженец. Он любил всех своих «жен», вместе с их детьми от прошлых браков, а еще больше – с его собственными. Жен он устраивал на работу, а детей в школы, в том числе специализированные – музыкальные, математические, спортивные. И у них не было не только никаких склок и ревности, но и никаких секретов. Все делалось, думалось и оценивалось сообща…»
«Какой-то утопический гарем. Что же, они так открыто и жили вместе?»
«Ну, жили, известно, как – кто где мог, и гусей нарочно тоже не дразнили, но друзья знали, да и принцип был такой, что это хорошо, они этим гордились».
«Они или он? Неужели бабы между собой не цапались?»
«Идея, повторяю, была, что это правильно. Поймите, мужик был – поискать, к тому же он в них во всех действительно души не чаял. Знаете, в народе говорят не «любит», а «жалеет». Вот он их жалел. Он и выбирал всегда каких-то незаметных, слабых, брошенных и – спасал».
«Мышек сереньких?»
«Да нет, почему. Это были женщины как женщины, нуждающиеся в мужчине-покровителе, отце семейства, лидере, и он был всем этим и его хватало на всех. A что это был вызов обществу, никого не смущало, наоборот, придавало новаторский оттенок. Тогда, если помните, все начиналось с нуля, догмы и предрассудки отметались, и это выглядело как еще один смелый эксперимент. Плюс все были молоды, немелочны, нацелены на духовное. Вместе ездили в походы, ходили на выставки, и заводилой был Андрей. Вдруг объявлялось, что все должны читать Дудинцева, идти на Пикассо и Монтана, разбираться в Рублеве…
Очередным, как здесь говорят, must оказался ансамбль солистов, созданный знаменитым полуопальным пианистом из группы самых ярких его учеников, в большинстве евреев, и исполнявший исключительно Баха. Попасть, разумеется, было невозможно, но на Андрея и всю его компанию билеты достала одна его бывшая студентка, такая Саночка Розенштейн. Она без мужа растила дочку, работала на двух работах, периодически решала всерьез заняться философией, обожала музыку и вечерами иногда устраивалась на эфемерную, но престижную должность – перелистывать ноты у концертирующих маэстро. Отсюда связи и билеты.
Ансамбль произвел фурор. Секрет состоял в том, что каждая партия исполнялась солистом-виртуозом и потому была отчетливо слышна, не сливаясь с другими в единый фон, как это бывает в обычном оркестре. Не знаю, в какой мере Андрей расслышал это сам, а в какой сыграли роль Саночкины объяснения, но некоторое время все только и говорили что о полифонизме 6-го Бранденбургского концерта. Все немедля ринулись в «Мелодию» и раскупили последние имевшиеся там пластинки; правда, новый ансамбль еще не записывался, и пришлось удовлетвориться тем, что было. Пластинку придирчиво прослушали (каждая по нескольку раз у себя и однажды все вместе, специально для этого собравшись у Андрея) и критически покачали головами – звучание было не то. Но решено было, что как память о концерте сойдет. Пластинку продолжали крутить, а однажды Андрей даже объявил, что, чем больше он слушает это исполнение, тем оно становится лучше, – не по хорошу мил, а по милу хорош.
Эти и другие музыкальные идеи он все чаще обсуждал с Саночкой, которую с восхищением цитировал к месту и не к месту, и люди, хорошо его знавшие, с улыбкой констатировали наступление первой фазы брачного цикла. За громкими публичными восторгами должно было последовать затишье, знаменующее тайный роман…»
«Вы же сказали, никаких секретов?»
«Браво, браво, но, знаете, и на солнце есть пятна. Краткая интерлюдия вдали от нескромных глаз бывала необходима, чтобы опробовать и скрепить новый союз, который затем провозглашался официально, и новая кандидатка становилась полноправным членом клана.
Вот и теперь все шло к этому. Сблизившись с Саночкой, Андрей узнал историю ее жизни и проникся к ней еще большим сочувствием. Ее родители, советские граждане американского происхождения, после войны работали в советском представительстве в ООН, и их дочь Сусанна выросла в Нью-Йорке. Давно утратив коммунистические иллюзии, они мечтали об Израиле, но вместо этого были внезапно отозваны из Америки и несколько лет провели в Сибири. В голове у Сусанны все перемешалось; всюду она была транзитным пассажиром, нигде не дома. Еврейская самоирония, американская честность, страх перед КГБ и коммунизм с оттепельным лицом образовали нелепо-трогательную смесь. Это привлекало к ней, особенно мужчин. Было легко воспользоваться ее мягкостью и беззащитностью, но, осознав обиду, она обращалась в бегство, часто самым непрактичным образом.
Ее любовный опыт был до смешного незначителен. Соблазненная во время поездки в Грузию местным музыкальным гением, имя которого она сохранила в тайне, она родила от него дочку и с тех пор вела практически целомудренную жизнь. Во всяком случае, как вскоре со смешанными чувствами жалости и облегчения установил Андрей, эротической изощренностью она не отличалась. Этот поворотный момент в их отношениях наступил при следующих обстоятельствах.
Андрей увлекся Саночкой с самого начала баховских концертов, однако окружавшая ее аура всеобщего внимания мешала ему перейти с шумной дружеской ноги на интимную. Саночка особенно расцвела в последнюю неделю; в ее манере появилась даже какая-то не свойственная ей самоуверенность. Но на заключительном концерте ее словно подменили. Она только что не плакала и со своего скромного стула позади пианиста беззвучно излучала в зал такое неподдельное горе, что, казалось, заглушала весь ансамбль.
Андрей настоял на том, чтобы проводить ее, заехал вместе с ней за дочкой, которую она оставила у матери, начал было расспрашивать, в чем дело, но, не получая ответа, перестал. Девочку уложили спать, немного выпили, Саночка беспомощно расплакалась, он стал ее утешать, и это послужило тем толчком к окончательной близости, которого до сих пор недоставало.
Последствия были самые неожиданные. Через несколько дней Андрей и его жены начали безбожно чесаться в интимных местах и вскоре обнаружили, что причиной беспокойства является известный род паразита, гнездящегося между корней волос внизу живота. Андрей бросился к Саночке, не для того чтобы допрашивать ее (он вычислил, что виновником должен быть отец ее дочери, иногда навещавший их), а чтобы помочь. Она сначала отнекивалась, стесняясь признаться в постыдной чесотке, но, увидев, что он не только не сердится, а полон заботы, разрыдалась от счастья и благодарности, каких не испытывала уже давно.
Андрей привез ее к себе, где уже собрались остальные и был устроен своего рода взаимный лазарет. Не вдаваясь в подробности, скажу, что удаление лобковой вши (Phthirius pubis) – процедура малоприятная, длительная, в несколько циклов, да и потом обритые волосы долго колются, пока не отрастут… Для Саночки это было мучительно вдвойне, но и радостно: после многолетней неравной борьбы с судьбой она особенно остро почувствовала счастье быть принятой в коллектив, в дружном лоне которого растворились остатки одиночества, стыда и уязвимости.