412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Сорок пять » Текст книги (страница 10)
Сорок пять
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:42

Текст книги "Сорок пять"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

XVI
КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО

Да не посетуют на нас те из читателей, которые из склонности своей к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в свое повествование призрак. Шико был существом из плоти и крови. Высказав, по своему обыкновению под видом насмешек и шуток, всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.

Вот как сложилась его судьба.

После смерти друзей короля, после того, как начались смуты и заговоры, возбуждаемые Гизами, Шико призадумался.

Храбрый и беспечный, как хорошо известно читателю, он тем не менее весьма дорожил жизнью: она забавляла его, как забавляет все избранные натуры.

В этом мире одни дураки скучают и ждут развлечений на том свете.

После некоей забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет его от мщения со стороны г-на де Майена. Со свойственным ему философским практицизмом он полагал, что, если уж в этом мире нечто физически свершилось, возврата к прежнему быть не может и что поэтому никакие алебарды и никакие трибуналы короля Франции не зачинят даже ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом г-на де Майена.

Вот он и принял соответствующее решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута и который все время стремится играть вполне серьезную роль, надоело и фамильярное обращение короля – времена наступили такие, что именно оно и грозило ему верной гибелью.

Поэтому он начал с того, что постарался, насколько было возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой г-на де Майена. Осуществляя это намерение, он отправился в Бон с тройной целью – покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать пресловутого вина розлива 1550 года, о котором шла речь в письме, завершающем наше повествование “Графиня де Монсоро”.

Надо сказать, что мера эта оказалась вполне действенной: месяца через два Шико заметил, что толстеет не по дням, а по часам и что одного этого достаточно, чтобы он стал неузнаваем. Но заметил он также, что, толстея, уподобляется Горанфло гораздо больше, чем это пристало бы человеку с головой.

И дух возобладал над плотью.

Осушив несколько сот бутылок знаменитого вина 1550 года и поглотив двадцать два тома, составляющих монастырскую библиотеку, откуда почерпнул латинское изречение: “Вопит vinum laetificat cor hominis”[3]3
  Доброе вино веселит сердце человека (лат.).


[Закрыть]
, Шико почувствовал великую тяжесть в желудке и великую пустоту в голове.

“Можно, конечно, было бы постричься в монахи, – подумал он. – Но у Горанфло я буду уж слишком по-хозяйски распоряжаться, а в других аббатствах – недостаточно. Конечно, ряса навсегда укроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, есть же, кроме самых обычных способов, и другие: поразмыслим. В другой латинской книжке – правда, не из библиотеки Горанфло – я прочитал: “Quaere et invenies”[4]4
  Ищи и обрящешь (лат.).


[Закрыть]
.

Шико стал размышлять, и вот что пришло ему в голову.

Для того времени мысль была довольно новая.

Он доверился Горанфло и попросил его написать королю; письмо продиктовал он сам. Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, все же под конец написал, что Шико удалился к нему в монастырь, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с г-ном де Майеном, он с горя заболел, пытался бороться с болезнями, кое-как развлекаясь, но горе оказалось сильнее, и в конце концов он скончался.

Со своей стороны и Шико написал королю.

Письмо его, датированное 1580 годом, разделено было на пять абзацев. Предполагалось, что между каждым абзацем протекал один день и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.

Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.

Во втором почерк был неуверенный, а подпись, хотя еще разборчивая, представляла собой каракули.

Под третьим стояло – “Шик…”

Под четвертым – “Ши…”

И наконец, под пятым – “Ш” и клякса.

Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.

Вот почему он принял Шико за явившуюся ему тень.

Можно было бы привести здесь письмо Шико, но, как сказали бы мы сейчас, Шико был человек эксцентричный, а так как стиль – это человек, эпистолярный стиль Шико был настолько эксцентричен, что мы не решаемся привести здесь это письмо, какого бы эффекта от него ни ожидали. Но его можно найти в мемуарах л’Этуаля. Оно датировано, как мы уже говорили, 1580 годом, “годом великого распутства”, добавляет Шико.

В конце этого письма, дабы интерес Генриха не остывал, Горанфло добавлял, что после смерти Шико Бонский монастырь ему опротивел и что он предпочел бы перебраться в Париж.

Именно этот постскриптум Шико с особенным трудом вырвал из пальцев Горанфло. Ибо Горанфло, подобно Панургу, как раз отлично чувствовал себя в Боне. Он жалобно возражал Шико, что, когда вино разливаешь не сам, к нему всегда подмешивают воду.

Но Шико обещал достойному приору, что ежегодно сам будет ездить и заготовлять для него и романею, и вольнэ, и шамбертен. Признавая превосходство Шико и в данном деле, как и во многом другом, Горанфло уступил настояниям друга.

В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно начертал:

“Господин настоятель! Поручаю Вам совершить в какой-нибудь поэтичной местности святое погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином благородного происхождения, хотя сам не ведал своей родословной дальше прапрадеда.

На могиле его Вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается Вас, чью скорбь я тем более уважаю, что она разделяется мною самим, то Вы, согласно выраженному Вами желанию, покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь, в Париже, преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал Вас в отдалении. Поэтому я назначаю Вас приором аббатства святого Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш бедный друг особенно любил этот квартал.

Сердечно благосклонный к Вам Генрих – с просьбой не забывать его в Ваших святых молитвах”.

Легко представить себе, как округлились от изумления глаза приора при получении подобного автографа, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он гениальной изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидавшим его почестям. Ибо – читатель может это припомнить – честолюбие и ранее пускало цепкие ростки в сердце Горанфло: при крещении он получил имя Модест[5]5
  Модест (modestus) – скромный (лат.).


[Закрыть]
, но, сделавшись бонским настоятелем, он стал зваться доном Модестом Горанфло.

Все свершилось согласно желанию как короля, так и Шико.

Связка терновника, и материально, и аллегорически представляющая тело покойника, была зарыта на освещенном солнцем месте, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем умерший и символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.

Дон Модест с великой пышностью водворился в качестве настоятеля в монастыре св. Иакова.

Шико под покровом ночи перебрался в Париж. За триста экю он приобрел домик у ворот Бюсси. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он шел одной из трех дорог: самой короткой – через город, самой поэтической – по берегу реки и, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и являлась наиболее безопасной.

Но, будучи мечтателем, Шико почти всегда выбирал дорогу, шедшую вдоль реки. В то время Сена еще не была зажата между каменными стенами, волны, как говорит поэт, лобзали ее широкие берега, и жители города не раз могли видеть на этих берегах вырисовывавшийся в лунном сиянии длинный силуэт Шико.

Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении своей внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робер Брике и при ходьбе немного наклонялся вперед. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и от этого он почти облысел, так что его прежняя курчавая черная шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.

Ко всему, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускулов и выражение, и черты лица.

Благодаря столь усердным стараниям Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот раздвигался до ушей, нос доходил до подбородка, а глаза ужасающим образом косили. Всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами находили даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное, заостренное, с тонкими чертами, превращалось в широкое, расплывшееся, тупое и невыразительное. Лишь свои длинные руки и длиннющие ноги Шико не был в состоянии укоротить. Но, будучи весьма изобретательным, он, как мы уже упоминали, сгорбил спину, отчего руки его стали почти такой же длины, как ноги.

Кроме упражнений лицевых мускулов, он прибег еще к одной предосторожности – ни с кем не завязывал близкого знакомства. И правда – как Шико ни владел своим телом, он все же не в состоянии был вечно сохранять одно и то же положение. Но в таком случае как можешь ты представляться горбуном в полдень, когда в десять утра был прям, и как объяснить свое поведение приятелю, когда он, прогуливаясь с тобой, видит вдруг, как у тебя меняется весь облик, потому что ты случайно увидел подозрительного тебе человека?

Вот Роберу Брике и приходилось жить отшельником. Впрочем, такая жизнь была ему по вкусу. Единственным его развлечением были посещения Горанфло, когда они допивали вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.

Однако переменам подвержены не только личности выдающиеся, но и существа вполне заурядные: изменился также и Горанфло, хотя и не физически.

Он увидел, что человек, раньше управлявший судьбами, находится теперь в его власти и зависит от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.

Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему впавшим в рабское состояние, и с этого момента Горанфло стал чрезмерно высокого мнения о себе и недостаточно высокого – о Шико.

Шико не оскорбился этой переменой в своем приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философский взгляд на вещи. Он стал внимательнее следить за своим собственным поведением – вот и все. Вместо того чтобы появляться в аббатстве через день, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.

Горанфло теперь до такой степени мнил о себе, что даже этого не заметил.

Шико был слишком мудрым, чтобы принимать перемену в отношении приятеля близко к сердцу. Про себя он смеялся над неблагодарностью Горанфло и по своему обыкновению почесывал нос и подбородок.

“Вода и время, – сказал он себе, – два могущественных растворителя: одна точит камень, другое подтачивает самолюбие. Подождем”.

И он стал ждать.

Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события: в некоторых из них он, как ему показалось, усмотрел новые черты, являющиеся предвестием великих политических катастроф.

Королю, которого, даже став покойником, он продолжал любить, грозили, по его мнению, в будущем опасности, подобные тем, от которых он его в свое время защищал. И он решил предстать перед королем в виде призрака и предсказать грядущие беды с единственной целью – предостеречь от них.

Мы уже знаем, что в разговоре об отъезде Жуаеза обнаружился намек на приезд г-на Майена и что Шико со своей лисьей пронырливостью вылущил этот намек из его оболочки. Все это привело к тому, что из призрака Шико превратился в живого человека и роль пророка сменил на роль посланца.

Теперь же, когда все, что в нашем повествовании могло показаться неясным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.

XVII
СЕРЕНАДА

Шико не пришлось долго идти от Лувра к себе. Он спустился на берег и на лодочке, в которой он был и рулевым, и гребцом, стал перебираться через Сену: эта лодочка и привезла его с Нельского берега к Лувру, где он пришвартовал ее у пустынной набережной.

“Странное дело, – думал он, работая веслами и глядя на окна дворца, из которых лишь в одном – окне королевской спальни – еще горел свет, несмотря на позднее время, – странное дело: сколько прошло лет, а Генрих все тот же; другие либо возвысились, либо принизились, либо умерли, у него же на лице и на сердце появилось несколько новых морщин – больше ничего… Все тот же ум – неустойчивый, благородный, склонный к поэтическим причудам, все та же себялюбивая душа, всегда требующая больше, чем ей могут дать: от равнодушия – дружбу, от дружбы – любовь, от любви – самопожертвование. И при всем этом – бедный, несчастный король, самый печальный человек во всем королевстве. Поистине, кажется, один лишь я глубоко изучил это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как один лишь я хорошо знаю Лувр с его коридорами, где столько королевских любимцев проходило на своем пути к могиле, изгнанию или забвению, как один лишь я без всякой опасности для себя верчу в руках эту корону, играю с нею, – а ведь стольким людям мысль о ней обжигает душу еще до того, как успела обжечь им пальцы”.

У Шико вырвался вздох, скорее философский, чем грустный, и он сильнее налег на весла.

“Между прочим, – снова подумал он, – король даже не упомянул о деньгах на дорогу: такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом”.

И Шико по своему обыкновению тихонько засмеялся. Он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в песчаный берег.

Шико привязал нос лодки к свае, затянув узел одному ему известным способом, что в те невинные (по сравнению с нашими) времена достаточно обеспечивало сохранность лодки, и направился к своему жилью, расположенному, как известно, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.

Завернув в улицу Августинцев, он с недоумением и даже с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса, наполнявшие музыкальным благозвучием квартал, обычно безмолвный в столь поздний час.

“Свадьба здесь где-нибудь, что ли? – подумал он сперва. – Черти полосатые! Мне оставалось пять часов сна, теперь же всю ночь глаз не удастся сомкнуть, а я-то ведь не женюсь!”

Подойдя ближе, он увидел, что на оконных стеклах немногих домов, стоявших вдоль улицы, пляшут отблески пламени: то плыла в руках пажей и лакеев добрая дюжина факелов, и тут же оркестр из двадцати четырех музыкантов под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играл на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.

Вся эта армия нарушителей тишины в образцовом порядке расположилась перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.

Невидимый полководец, руководивший движением этого воинства, расставил музыкантов и пажей таким образом, чтобы все они, повернувшись лицом к жилью Робера Брике и не спуская глаз с его окон, казалось, существовали, жили, дышали только этим созерцанием.

С минуту Шико стоял, неподвижно застыв на месте, глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот. Затем, хлопнув себя костлявыми руками по ляжкам, вскричал:

– Здесь явно какая-то ошибка! Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.

Подойдя еще ближе, он смешался с толпой зевак, которых привлекла серенада, и, внимательно осмотревшись, убедился, что и свет от факелов падал только на его дом, и звуки музыки устремлялись туда же: никто из музыкантов и факельщиков не обращал внимания ни на дома напротив, ни на соседние.

“Выходит, – сказал себе Шико, – что все это действительно ради меня. Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь неизвестная принцесса?”

Однако предположение это, сколь бы лестным оно ни было, видимо, не показалось Шико убедительным.

Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В единственных расположенных на третьем этаже окнах его, не имевших ставен, порою мелькали отсветы пламени. Никаких других развлечений не выпало на долю бедного жилища, из которого, казалось, не выглядывало ни одно человеческое лицо.

“В этом доме, наверно, крепко спят, черт побери, – подумал Шико. – От подобной вакханалии пробудился бы даже мертвец”.

Пока Шико задавал себе вопросы и сам же на них отвечал, оркестр продолжал играть свои симфонии, словно исполнял их перед собранием королей и императоров.

– Простите, друг мой, – обратился наконец Шико к одному из факельщиков, – не могли бы вы мне сказать, кому предназначена вся эта музыка?

– Тому буржуа, который здесь проживает, – ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.

“Мне, – подумал опять Шико, – оказывается, действительно мне”.

Он пробрался через толпу, чтобы прочесть разгадку на рукавах и на груди пажей. Однако все гербы были старательно скрыты под серыми балахонами.

– Чей вы, дружище? – спросил Шико у одного тамбуринщика, согревавшего дыханием пальцы, ибо в данный момент его тамбурину нечего было делать.

– Того буржуа, который тут живет, – ответил тамбуринщик, указывая палочкой на жилище Робера Брике.

“Ого, – сказал себе Шико, – они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше. Ну что ж, посмотрим”.

Изобразив на лице самую сложную гримасу, какую он только мог придумать, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев, музыкантов, чтобы пробраться к двери, что ему удалось не без труда. Там, хорошо видный в ярком свете образовавших круг факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов. Затем он поднялся на балкон, вынес кожаный стул, удобно уселся, положив подбородок на перила, и, делая вид, что не замечает смеха, встретившего его появление, сказал:

– Господа, вы не ошиблись – ваши трели, каденции и рулады действительно предназначены мне?

– Вы мэтр Робер Брике? – спросил дирижер оркестра.

– Я, собственной персоной.

– Ну, так мы всецело в вашем распоряжении, сударь, – ответил итальянец, подняв свою палочку, что вызвало новый взрыв музыки.

“Решительно, разобраться в этом нет никакой возможности”, – подумал Шико, пытливо вглядываясь в толпу и соседние дома.

Все обитатели домов высыпали к окнам, на пороги или же смешались с теми, кто стоял у его двери.

Все окна и двери “Меча гордого рыцаря” были заняты самим мэтром Фурнишоном, его женой и всеми чадами и домочадцами сорока пяти – их женами, детьми и слугами.

Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.

Шико все еще искал глазами объяснения этой таинственной загадке, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего дома, через щели в настиле балкона, он видит человека, закутанного в темный плащ, видит его черную шляпу с красным пером, длинную шпагу: человек этот, думая, что он никем не замечен, пожирал глазами дом напротив – безлюдный, немой, мертвый дом.

Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.

Шико сразу догадался, что именно в этом вся суть происходящего и что черная шляпа скрывает лицо знатного дворянина.

Тотчас же все внимание его обратилось на этого человека. Ему удобно было наблюдать: сидя у самых перил балкона, он мог видеть все, что делалось на улице и под навесом. Поэтому ему удалось проследить за всеми движениями таинственного незнакомца: при первой же неосторожности тот обязательно показал бы Шико свое лицо.

Внезапно, когда Шико был еще целиком поглощен своими наблюдениями, на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, принявшихся ударами хлыста энергично разгонять любопытных, обступивших оркестр.

– Господин де Жуаез! – прошептал Шико, узнав во всаднике адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.

Когда любопытные рассеялись, оркестр смолк.

Видимо, тишина воцарилась по знаку хозяина.

Всадник подъехал к господину, спрятавшемуся под навесом.

– Ну как, Анри, – спросил он, – что нового?

– Ничего, брат, ничего.

– Ничего?!

– Нет, она даже не показалась.

– Эти бездельники, значит, и не пошумели как следует!

– Они оглушили весь квартал.

– А разве они не кричали, как им было велено, что играют в честь этого буржуа?

– Они так громко кричали об этом, что он вышел на балкон и слушает серенаду.

– А она не появлялась?

– Ни она, ни кто-либо из других жильцов того дома.

– А ведь задумано было очень тонко, – сказал несколько уязвленный Жуаез. – Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти добрые люди, – послушать музыку, исполнявшуюся в честь ее соседа.

Анри покачал головой:

– Ах, сразу видно, что ты ее не знаешь, брат.

– Знаю, отлично знаю. То есть я знаю вообще всех женщин, и так как она входит в их число, отчаиваться нечего.

– О, Боже мой, Анн, ты говоришь это довольно безнадежным тоном.

– Ничуть. Только необходимо, чтобы теперь буржуа каждый вечер получал свою серенаду.

– Но тогда она переберется в другое место!

– Почему? Ты ничего не станешь говорить, ничем на нее не укажешь, все время будешь оставаться в тени. А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?

– Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, он опять заговорил.

И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить, в чем дело, поднялся с места, чтобы снова обратиться к дирижеру.

– Замолчите, вы, там, наверху, и убирайтесь к себе, – с раздражением крикнул Анн. – Серенаду вы, черт возьми, получили, говорить больше не о чем, сидите спокойно.

– Ах, серенаду, – ответил Шико с самым любезным видом. – Я хотел бы все-таки знать, кому она предназначается, эта моя серенада.

– Вашей дочери, болван.

– Простите, сударь, но у меня нет дочери.

– Значит, жене.

– Я, слава Тебе Господи, не женат!

– Тогда вам, лично вам.

– Мне?!

– Да, тебе, и если ты не зайдешь обратно в дом…

И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня к балкону Шико прямо сквозь толпу музыкантов.

– Черти полосатые! – вскричал Шико. – Если музыка предназначалась мне, кто же это давит моих музыкантов?

– Старый дурак! – проворчал Жуаез, поднимая голову, – если ты сейчас же не спрячешь свою гнусную рожу в свое воронье гнездо, музыканты разобьют инструменты о твою спину!

– Оставь беднягу, Анн, – сказал Бушаж. – Вполне естественно, что все это показалось ему странным.

– А чему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам, поэтому давай поколотим этого буржуа, подожжем его жилье, если понадобится, но, черт возьми, будем действовать, будем действовать!

– Молю тебя, брат, – произнес Анри, – не надо привлекать внимания этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.

Брике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные догадки. Зная нрав того, кто на него напустился, он мысленно подготовился к обороне.

Но Жуаез, подчинившись рассуждениям Анри, не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.

Затем, отведя брата в сторону, сказал:

– Я просто в отчаянии. Все против нас.

– Что ты хочешь этим сказать?

– У меня нет времени помочь тебе.

– Да, вижу, ты в дорожном платье, я этого сперва не заметил.

– Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.

– Когда же он тебе его дал?

– Сегодня вечером.

– Боже мой!

– Поедем вместе, умоляю тебя.

Анри опустил руки.

– Ты мне приказываешь, брат? – спросил он, бледнея при мысли об отъезде.

Анн сделал движение.

– Если ты приказываешь, – продолжал Анри, – я подчиняюсь.

– Я только прошу, дю Бушаж, больше ничего.

– Спасибо, брат.

Жуаез пожал плечами.

– Недоумевай, сколько хочешь, Жуаез. Но пойми, если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…

– Ну?

– Я бы умер.

– Безумец несчастный!

– Пойми, брат, там мое сердце, – сказал Анри, протягивая руку к дому, – там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце?

Герцог, покусывая тонкий ус, скрестил на груди руки, негодуя и в то же время испытывая жалость. Наступило молчание. Подумав немного, он сказал:

– Анри, а если отец попросит тебя допустить к себе Мирона – он не просто врач, он мыслитель…

– Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в полном порядке, что Мирон не способен вылечить от любви.

– Что ж, приходится принять твою точку зрения. Но что я, в самом деле, тревожусь? Она ведь женщина – всего-навсего женщина, ты же настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!

– Да, да, милый брат, – ответил юноша, схватив своего друга за руки. – Да, я излечусь, буду счастлив, буду весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое самое драгоценное сокровище.

– После твоей любви.

– Но прежде жизни!

Несмотря на кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут. Он внезапно прервал брата:

– Пойдем? Факелы погасли, музыканты собрали инструменты, пажи двинулись в путь…

– Ступай, ступай, я иду за тобой, – сказал дю Бушаж – ему жаль было расставаться с этой улицей.

– Понимаю, – сказал Жуаез, – последнее прости окну, правильно. Ну так простись же и со мной, Анри!

Анри обнял за шею брата, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.

– Нет, – сказал он, – я провожу тебя до городских ворот.

Анн подъехал к музыкантам и слугам, стоявшим в сотне шагов от них.

– Ладно, – сказал он, – пока вы нам больше не нужны. Можете идти.

Факелы исчезли, болтовня музыкантов и смех пажей замерли. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые из лютен и виол рукой, случайно задевавшей струны.

Анри еще раз окинул взглядом дом, устремив к его окнам последнюю мольбу, и медленно, все время оборачиваясь, присоединился к брату, который ехал за двумя своими слугами.

Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что, если эта сцена должна иметь развязку, развязка наступит теперь.

Поэтому он, нарочно производя как можно больше шума, ушел с балкона и закрыл окно.

Кое-кто из любопытных, упорствуя, еще стоял на своих местах. Но минут через десять разошлись и они.

За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, окаймленную каменными зубцами на фламандский манер, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, принялся обозревать окна противоположного дома.

Когда на улице прекратился шум, затихли инструменты, голоса, шаги и наконец все вошло в обычную колею, одно из верхних окон странного дома открылось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.

– Никого нет, – прошептал мужской голос, – значит, всякая опасность миновала. Это была какая-нибудь мистификация в адрес нашего соседа. Вы можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.

Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру и зажег лампу. Чья-то рука протянулась за лампой.

Шико изо всех сил напрягал зрение. Но едва он заметил бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, едва он уловил ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, как тоже побледнел, и дрожь пробежала по его телу.

Молодая женщина – ей было не больше двадцати четырех лет – стала спускаться по лестнице, за ней шел слуга.

– Ах, – прошептал Шико, стирая со лба выступившие капли пота и словно стараясь в то же время отогнать какое-то страшное видение, – ах, граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, только что обещавший стать радостным, веселым, петь песни, – передай свой девиз брату, ибо никогда больше не произнесешь ты слова “Hilariter”[6]6
  “Радостно”. Как мы уже упоминали, девизом Анри де Жуаеза было слово “Hilariter”. {Прим, автора.)


[Закрыть]
.

Потом Шико, в свою очередь, сошел вниз, в комнату. Лицо его омрачилось, словно он только что погрузился в какое-то ужасное прошлое, в какую-то кровавую бездну. Он сел в темном углу, поддавшись последнему, но зато, может быть, больше всех прочих, необычному наваждению скорби, исходившему от этого дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю