Текст книги "Сорок пять"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
ПРОВЕРКА
Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, оказалась скорой и простой. Им нужно было только вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и если обе сходились, права носителя карточки были доказаны.
Гасконец без шляпы подошел первым. С него и началась проверка.
– Ваше имя? – спросил офицер.
– Мое имя, господин офицер? Оно же написано на этой карточке, где вы найдете и еще кое-что.
– Не важно, назовите свое имя! – нетерпеливо повторил офицер. – Или вы не знаете своего имени?
– Как же, отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, то вы могли бы мне его напомнить, мы ведь земляки и даже родичи.

– Ваше имя, тысяча чертей! Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать каждого?
– Ладно. Меня зовут Пердикка де Пенкорнэ.
– Пердикка де Пенкорнэ? – переспросил г-н де Луаньяк, которого мы будем называть так, как назвал его, здороваясь с ним, его земляк.
Бросив взгляд на карточку, он прочел:
– “Пердикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень”.
– Сент-Антуанские ворота, – добавил гасконец, тыча худым черным пальцем в карточку.
– Отлично. Порядок. Входите, – произнес г-н де Луаньяк, обрывая дальнейшую беседу с земляком. – Теперь вы, – обратился он ко второму.
Подошел человек в кирасе.
– Ваша карточка? – спросил Луаньяк.
– Как, господин де Луаньяк, – воскликнул тот, – неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я так часто играл у вас на коленях!
– Не узнаю.
– Я Пертинакс де Монкрабо, – продолжал с удивлением молодой человек. – Вы меня не узнали?
– На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку!
Молодой человек в кирасе протянул карточку.
– “Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота”. Проходите.
Молодой человек, немного ошалевший от подобного приема, прошел и присоединился к Пердикка, который дожидался у ворот.
Подошел третий гасконец, тот, с которым были женщина и дети.
– Ваша карточка? – спросил Луаньяк.
Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в ягдташ косульей кожи, болтавшийся у него на правом боку. Но тщетно: обремененный младенцем, который был у него на руках, он не мог найти требуемой бумаги.
– Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, что он вам мешает.
– Это мой сын, господин де Луаньяк.
– Ну так опустите его на землю.
Гасконец повиновался. Младенец заревел.
– Вы что, женаты? – спросил Луаньяк.
– Так точно, господин офицер.
– В двадцать лет?
– У нас рано женятся, вы хорошо это знаете, господин де Луаньяк, вы ведь женились в восемнадцать лет.
– Ну вот, – заметил Луаньяк, – и этот меня знает.
Тем временем подошла женщина с двумя малышами, уцепившимися за ее юбку.
– А почему бы ему не быть женатым? – спросила она, выпрямляясь и откидывая с загорелого лица волосы, слипшиеся от дорожной пыли. – Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, называющих его отцом.
– Да, но это дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас. Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком, господином де Луаньяком.
Заткнув руки за пояс из буйволовой кожи, подошел малый лет шестнадцати-семнадцати, сильный, ловкий, круглыми глазами и крючковатым носом похожий на сокола. На нем была плотная шерстяная вязаная накидка, замшевые штаны обтягивали мускулистые ноги. Чувственный рот оттеняли пробивающиеся усики.
– Это мой пасынок, Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками. Милитор де Шавантрад, к вашим услугам. Да поздоровайся же, Милитор.
И он тут же нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле:
– Помолчи, Сципион, помолчи, малыш, – приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам.
Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса.
– Ради всего святого, дайте же мне вашу карточку, сударь! – нетерпеливо вскричал Луаньяк.
– Поди-ка сюда, Лардиль, и помоги мне – покраснев, обратился гасконец к жене.
Лардиль оторвала от своей юбки одну за другой вцепившиеся в нее ручонки и принялась шарить в сумке и карманах мужа.
– Хорошенькое дело! – молвила она. – Мы ее, видно, потеряли.
– Тогда придется вас задержать, – сказал Луаньяк.
Гасконец побледнел.
– Меня зовут Эсташ де Мираду, – сказал он, – за меня поручится мой родственник, господин де Сент-Малин.
– А вы в родстве с Сент-Малином? – сказал, несколько смягчившись, Луаньяк. – Впрочем, послушать вас, так вы со всеми в родстве! Ну ладно, ищите дальше, а главное – найдите.
– Ищи, Лардиль, пошарь в детских вещах, – произнес Эсташ, трясясь от досады и тревоги.
Лардиль нагнулась над небольшим узелком с тряпьем и стала перебирать вещи, что-то бормоча себе под нос.
Малолетний Сципион орал благим матом – его единоутробные братцы, видя, что предоставлены сами себе, развлекались, набивая ему в рот песок.
Милитор не двигался. Можно было подумать, что семейные невзгоды не касались этого здорового парня.
– Э! – вскричал вдруг г-н де Луаньяк. – А что там в кожаном кармане на рукаве у этого верзилы?
– Да, да, правда! – ликуя, закричал Эсташ. – Теперь я вспомнил: это же Лардиль придумала – она сама нашила карточку Милитору на рукав.
– Чтобы он тоже что-нибудь нес, – насмешливо заметил Луаньяк. – Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли.
Губы Милитора побелели от ярости, а на носу, подбородке и на лбу выступили красные пятна.
– У телят рук нет, – пробурчал он, злобно тараща глаза, – у них копыта, как кое у кого из известных мне людей.
– Замолчи! – произнес Эсташ. – Ты же видишь, Милитор, что господин де Луаньяк изволит шутить.
– Нет, черт побери, я не шучу, – возразил Луаньяк, – напротив, я хочу, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он мне пасынком, я б его заставил тащить мать, брата, узел, и разрази меня гром, если я сам не уселся бы на него в придачу, да еще не вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел.
Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения.
Торопясь покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек г-на де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаного кармана карточку и протянула ее офицеру.
Господин де Луаньяк взял ее и прочел:
– “Эсташ де Мираду. 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота”. Ну, проходите, да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят, хороши они там или нет.
Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона, Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым плелся молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку.
– Дьявольщина, – пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду с домочадцами проходит в ворота, – ну и солдатиков же получит господин д’Эпернон!
Затем, обращаясь к четвертому претенденту на право войти в город, он сказал:
– Ну, теперь ваша очередь!
Этот был без спутников. Прямой, как палка, он щелчками сбивал пыль со своей куртки серо-стального цвета. Усы, похожие на кошачьи, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, нависавшие над выступающими скулами, и тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, одинаково тщательно скрывающего и дно своего кошелька, и глубины своего сердца.
– “Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота”. Хорошо, идите! – сказал Луаньяк.
– Я полагаю, дорожные издержки должны быть возмещены? – кротким голосом спросил гасконец.
– Я не казначей, сударь, – сухо ответил Луаньяк. – Я пока только привратник. Проходите.
Шалабр отошел.
За Шалабром явился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт.
Он назвался Сен-Капотелем, и, так как это было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, последовал за Шалабром.
Оставался шестой, которого самозваный паж вынудил спешиться. Он протянул г-ну де Луаньяку карточку. На ней значилось:
“Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота”.
Пока г-н де Луаньяк читал, паж, тоже спешившийся, старался не показывать лица, для чего подтягивал и без того отлично закрепленные поводья лошади своего мнимого господина.
– Это ваш паж, сударь? – спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая пальцем на юношу.
– Вы же видите, господин капитан, – сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни выдавать юношу, – вы видите, он взнуздывает моего коня.
– Проходите, – сказал Луаньяк, внимательно осматривая г-на де Карменжа, лицом и фигурой пришедшегося ему по нраву, видимо, больше других.
– Этот-то хоть, по крайней мере, подходит, – пробормотал он.
Эрнотон вскочил в седло. Паж, не торопясь, но и не медля, двинулся вперед и уже смешался с толпой тех, кто ожидал, когда их впустят в город.
– Открыть ворота, – приказал Луаньяк, – и пропустить этих шестерых лиц и их спутников.
– Скорей, скорей, хозяин, – сказал паж, – не задерживайтесь.
Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывал на него странный юноша. Ворота распахнулись, он пришпорил коня и, следуя указаниям пажа, углубился в Сент-Антуанское предместье.
Когда шестеро избранников вошли, Луаньяк велел запереть за ними ворота, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания всех формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее не оправдались, она стала громко выражать свое возмущение.
После стремительной пробежки через пустырь мэтр Митон мало-помалу обрел мужество и, осторожно ступая, как бы нащупывая при каждом шаге почву, возвратился в конце концов на то самое место, откуда начал свой бег. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преградившую людям путь в город.
Мэтр Фриар, разыскавший жену, под защитой которой он, видимо, уже ничего не боялся, сообщал дражайшей половине новости дня, сопровождая их собственными комментариями.
Наконец всадники, одного из которых юный паж назвал Мейнвилем, стали держать совет, не обогнуть ли им крепостную стену, в небезосновательном расчете на то, что там может найтись какой-нибудь проход; через него они, пожалуй, проникнут в Париж, избежав обязательной проверки у Сент-Антуанских или иных ворот.
Будучи философом, анализирующим происходящее, и ученым, докапывающимся до сути явлений, Робер Брике пришел к выводу, что развязка всей сцены, о которой мы рассказывали, совершится у самых ворот и что из разговоров между всадниками, горожанами и крестьянами он уже больше ничего не узнает. Поэтому он приблизился, насколько мог, к небольшому строению, служившему сторожкой для привратника и оснащенному двумя окошками, одно из которых выходило на Париж, а другое на окрестные поля.
Не успел он занять этот пост, как некий верховой, примчавшийся галопом из Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку и выглянул из окна.
– Ага! – промолвил Луаньяк.
– Вот и я, господин де Луаньяк, – сказал этот человек.
– Хорошо. Вы откуда?
– От ворот Сен-Виктор.
– Сколько вас там?
– Пятеро.
– Карточки?
– Извольте получить.
Луаньяк взял карточки, проверил их и написал, видимо, на специально приготовленной для этого аспидной доске цифру “5”.
Гонец удалился.
Не прошло и пяти минут, как появились двое других.
Луаньяк расспросил через свое окошечко каждого из них.
Один прибыл от ворот Бурдель и привез четыре карточки.
Другой – от ворот Тампль и назвал цифру “6”.
Луаньяк старательно записал эти цифры на доске.
Гонцы исчезли, как и первый, сменившись четырьмя другими, прибывшими:
Первый – от ворот Сен-Дени с цифрой “5”.
Второй – от ворот Сен-Жак с цифрой “3”.
Третий – от ворот Сен-Оноре с цифрой “8”.
Четвертый – от ворот Монмартр с цифрой “4”.
И наконец, появился пятый – от ворот Бюсси: он привез цифру “4”.
Тогда Луаньяк тщательно подсчитал нижеследующие цифры:
– Теперь, – крикнул Луаньяк зычным голосом, – открыть ворота и впустить всех желающих.
Ворота распахнулись.
Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж с риском задохнуться в узком пространстве между столбами подъемного моста.
За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой улицей Сент-Антуан, растекся весь человеческий поток, в самого утра скоплявшийся у временно возникшей плотины.
Шум понемногу стих.
Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике, оставшийся здесь последним, хотя явился первым, флегматично переступил через цепь, замыкающую мост, приговаривая:
– Все эти люди хотели что-то понять – и так ничего и не поняли даже в своих собственных делах. Я ничего не хотел увидеть – и единственный кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продолжать. Но к чему? Я, черт побери, знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разорвут на четыре части? Нет, к чертям! К тому же я отошел от политики. Пойду пообедаю. Солнце показывало бы полдень, если бы оно вообще выглянуло. Пора.
С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей лукавой улыбкой.
IVЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОЩАДИ
Если бы по самой людной улице Сент-Антуанского квартала мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе много наших знакомых. Но пока все эти несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, тянутся один за другим в толкотне, сутолоке, давке, мы, пользуясь правом историка, сразу перенесемся на площадь и, охватив одним взглядом всю развертывающуюся перед нами картину, на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы наблюдали следствие.
Можно смело сказать, что мэтр Фриар был прав, полагая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек, чтобы насладиться подготовлявшимся там зрелищем. Все парижане назначили друг другу свидание у ратуши, а парижане – народ точный. Уж они не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом необычное – казнь человека, возбудившего такие страсти, что одни его клянут, другие славят, а большинство испытывает к нему жалость.
Зритель, которому удалось пробраться на Гревскую площадь либо с набережной у кабачка “Образ Богоматери”, либо крытым проходом от площади Бодуайе, замечал прежде всего посреди Гревской площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот, который возвышался фута на четыре над землей.
Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь непосредственно стоявшие подле него или те, кому посчастливилось занять место у одного из выходивших на площадь окон, ожидал осужденного, которым с самого утра завладели монахи и для которого уже были приготовлены лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие.
И действительно, под навесом первого дома на углу улицы Мутон, у самой площади, четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами, нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы.
Лошади эти были не объезжены. Лишь изредка на травянистых равнинах их родины случалось им нести на широкой спине толстощекого младенца какого-нибудь крестьянина, задержавшегося в поле на закате солнца.
Но после пустого эшафота, после ржущих коней больше всего привлекало взоры толпы центральное окно ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, и балкон, украшенный королевским гербом.
Ибо это и было окно королевской ложи. В церкви св. Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались лица, которые должны были изображать самое картину.
Первым появился король Генрих III, бледный, облысевший, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза глубоко запали в темных орбитах, нервная судорога кривила рот.
Угрюмый, с безжизненным взглядом, он вошел величаво и в то же время едва держась на ногах, странно одетый и странно передвигающийся, скорее тень, чем человек, скорее призрак, чем король. Для подданных он являлся загадкой, недоступной их пониманию и так и не разгаданной: при его появлении они недоумевали, что им делать – кричать “Да здравствует король” или молиться за упокой его души.
На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом; ни орденов, ни драгоценностей – лишь на маленькой шапочке сверкал бриллиант – пряжка, скреплявшая три коротких завитых пера. В левой руке он держал черную болонку, которую прислала ему в подарок из своей тюрьмы его невестка Мария Стюарт: на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно мраморные пальцы.
За ним шла Екатерина Медичи, уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору лет шестьдесят шесть– шестьдесят семь. Тем не менее голову она держала еще твердо и прямо. Из-под привычно нахмуренных бровей устремлялся острый взгляд, но, несмотря на это, в неизменно траурной одежде и с матово-бледным лицом она походила на восковую статую.
Рядом с ней – печальное и кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской, жены Генриха III, на первый взгляд ничем не примечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, исполненной треволнений жизни.
Королева Екатерина Медичи намеревалась присутствовать при своем триумфе.
Королева Луиза шла смотреть на казнь.
Король Генрих замышлял важную сделку.
Оттенки этих трех чувств отражались на высокомерном челе первой, в покорном выражении лица второй и в сумрачной озабоченности третьего.
За венценосными особами, на которых с любопытством глазел народ, следовали два красивых молодых человека: одному было лет двадцать, другому – не больше двадцати пяти.
Они шли рука об руку, несмотря на этикет, не допускавший, чтобы в присутствии монархов, как и в церкви перед лицом Бога, люди показывали свою взаимную привязанность.
Они улыбались: младший – какой-то невыразимо печальной, старший – пленительной, покоряющей улыбкой. Они были красивы, высокого роста – родные братья.
Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж; второй был герцог Анн де Жуаез. Еще недавно он был известен под именем д’Арка. Но король Генрих, любивший его больше всех на свете, год назад назначил своего фаворита пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство.
К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу: вся ненависть досталась одному д’Эпернону.
Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила короля и обоих братьев не слишком бурными, но все же приветственными возгласами.
Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал собачку и обернулся к молодым людям.
– Прислонитесь к ковру, Анн, – молвил он старшему, – вы устанете все время стоять. Это может продлиться довольно долго.
– Надеюсь, – вмешалась Екатерина, – что это будет долгое и приятное зрелище, сир.
– Значит, вы полагаете, что Сальсед заговорит, матушка? – спросил Генрих.
– Господь Бог, надеюсь, повергнет наших врагов в смущение. Я говорю “наших врагов”, ибо они также и ваши враги, дочь моя, – прибавила она, обернувшись к королеве; та, побледнев, опустила кроткие глаза долу.
Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу и заметив, что тот, несмотря на его слова, продолжает стоять, сказал:
– Послушайте же, Анн, сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла.
– Ваше величество поистине слишком добры, – отозвался юный герцог, – я воспользуюсь вашим разрешением лишь тогда, когда по-настоящему устану.
– А мы ведь не станем дожидаться, чтобы ты устал, не правда ли, брат? – тихонько прошептал Анри.
– Будь покоен, – ответил Анн больше взглядом, чем голосом.
– Сын мой, – произнесла Екатерина, – по-моему, там, на углу набережной, происходит какая-то давка?
– И острое же у вас зрение, матушка! Да, действительно, кажется, вы правы. Какие же у меня плохие глаза, а ведь я совсем не стар.
– Сир, – бесцеремонно прервал его Жуаез, – давка там потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного.
– Как это лестно для королей, – сказала Екатерина, – присутствовать при четвертовании человека, у которого в жилах течет королевская кровь.
Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы.
– О мадам, простите, пощадите меня, – вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. – Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье; вы ведь не хотели сказать, что я с ним в родстве?
– Конечно, нет, – сказал король. – Я уверен, что моя мать не это имела в виду.
– Однако же, – едко произнесла Екатерина, – он сродни Лотарингскому дому, а лотарингцы – ваши родичи, сударыня. Я, по крайней мере, так полагаю. Значит, этот Сальсед имеет к вам отношение, и даже самое непосредственное.
– То есть, – вмешался Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры и проявлялось при всех обстоятельствах, кем бы ни был тот, кто его вызвал), – то есть он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции.
– Ах, вы здесь, господин де Жуаез? – протянула Екатерина непередаваемо высокомерным тоном, платя ему унижением за свою досаду. – А я вас и не заметила.
– Да, я здесь, не столько даже по собственной воле, сколько по приказу короля, ваше величество, – ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. – Не такое уж это приятное зрелище – четвертование человека, – чтобы я на него явился, если бы не был к этому принужден.
– Жуаез прав, матушка, – сказал Генрих, – сейчас речь идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и – главное – отнюдь не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин де Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата.
– Мне сегодня что-то не везет, – сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее самым ловким тактическим ходом, – до слез обидела свою дочь и – да простит мне Бог, – кажется, насмешила господина де Жуаеза.
– Ах, ваше величество, – вскричала Луиза, хватая Екатерину за руки, – возможно ли, чтобы вы так неправильно поняли мое огорчение!
– И усомнились в моем глубочайшем почтении, – прибавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла.
– Да, правда, правда, – ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. – Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Хоть вы тут и ни при чем, но не можете не страдать от этого родства.
– Ах, это, пожалуй, верно, матушка, – сказал король, стараясь примирить всех. – На этот раз мы наконец-то можем не сомневаться в причастности Гизов к этому заговору.
– Но, сир, – прервала его Луиза Лотарингская смелее, чем прежде, – вашему величеству отлично известно, что, став королевой Французской, я оставила всех своих родичей далеко внизу, у подножия трона.
– О, – вскричал Анн де Жуаез, – видите, сир, я не ошибся. Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, и гнусный же у него вид!
– Он боится, – сказала Екатерина, – он будет говорить.
– Если у него хватит сил, – заметил король. – Глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника.
– Я и говорю, ваше величество, – сказал Жуаез, – он ужасен.
– Что же вы хотите – чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно? Я ведь рассказывал вам, Анн, о тайном соответствии между физической и нравственной природой человека, как его поняли и истолковали Гиппократ и Гален.
– Не отрицаю, ваше величество, но я не такой понятливый ученик, как вы, к тому же мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были очень доблестными воинами. Верно, Анри?
Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Но Анри смотрел прямо перед собою, ничего не видя, и слушал, ничего не слыша. Вместо него ответил король.
– Бог ты мой, дорогой Анн, – вскричал он, – а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните, что он делал? Он сжег одного нормандского дворянина, своего врага, в его же доме. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Его застали за чеканкой фальшивой монеты и за это приговорили к смерти.
– Следует прибавить, – сказала Екатерина, – что помилование ему выхлопотал герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя.
На этот раз силы изменили Луизе. Она только глубоко вздохнула.
– Что и говорить, – сказал Жуаез, – жизнь весьма деятельная. Но она скоро кончится.
– Напротив, господин де Жуаез, – сказала Екатерина, – надеюсь, что конец наступит не слишком скоро.
– Но, ваше величество, – качая головой, возразил Жуаез, – там, под навесом, я вижу добрых коней, видимо истомившихся от безделья, и не рассчитываю на чрезмерную выносливость мышц, связок и хрящей господина де Сальседа.
– Да, но это уже предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, – прибавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться она одна, – и он велит передать помощникам палача, чтобы они тянули не слишком сильно.
– Однако, ваше величество, – робко заметила королева Луиза, – я слышала, как вы утром говорили госпоже де Меркер – так мне, по крайней мере, показалось, – что несчастного будут растягивать только два раза.
– Да, если он поведет себя хорошо, – сказала Екатерина. – В этом случае с ним будет покончено быстро. Но понимаете, дочь моя, раз уж вас так волнует его участь, я хотела бы, чтобы вы как-нибудь сообщили ему об этом: пусть он ведет себя хорошо, это ведь в его интересах.
– Дело в том, ваше величество, – ответила королева, – что Господь не дал мне таких сил, как вам, и я не очень-то люблю смотреть, как мучаются люди.
– Ну, так не смотрите, дочь моя.
Луиза умолкла.
Король ничего не слышал. Он смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низкий эшафот.
Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы основательно расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа, несмотря на то что эшафот был не так уж высок.
Сальседу было лет тридцать, он казался сильным и был крепко сложен. Бледное лицо его, на котором проступило несколько капель пота и крови, оживлялось, когда он озирался по сторонам с каким-то неописуемым выражением – то надежды, то смертного страха.
Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что вместо спасения оттуда придет только смерть, он тотчас же отвел глаза.
Вся надежда его была на толпу. Его горящие глаза, его душа, словно трепещущая у самых уст, искали чего-то в недрах этой грозовой пучины.
Толпа безмолвствовала.
Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду, недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, хотя и делала вид, будто не придает им значения, обнаружила в его жилах королевскую кровь. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, стянутая теперь позорной веревкой, когда-то доблестно орудовала шпагой, за мертвенно-бледным челом, отражавшим страх смерти, страх, который осужденный, наверно, схоронил бы глубоко в недрах души, если бы все место там не занимала надежда, – за этим мертвенно-бледным челом таились некогда великие замыслы.
Из того, что мы сказали, следовало, что для многих зрителей Сальсед был героем. Для других – жертвой; некоторые действительно считали его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрения преступников тех знаменитых убийц, чьи имена отмечаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории.
В толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против кардинала Лотарингского и со славой погиб во время Варфоломеевской резни. Но что впоследствии сын, забыв об этой смерти или же, вернее, поступившись ненавистью ради того честолюбия, к которому народ всегда питает сочувствие, вступил в сговор с Испанией и Гизами, для того чтобы воспрепятствовать намечавшемуся воцарению во Фландрии столь ненавистного французам герцога Анжуйского.
Упоминали о его связях с База и Балуэном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франсуа, брату Генриха III. Рассказывали, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых еще дымилась кровь его сообщников. Он один, сделав признания, по словам лотарингцев, лживые и весьма искусные, так соблазнил судей, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправил во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Правда, результат в конце концов оказался тот же; но Сальсед рассчитывал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими сторонниками. На свою беду, он просчитался: г-н де Бельевр, которому была поручена охрана драгоценного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники Лиги не смогли приблизиться к нему на расстояние и одного лье.
В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся в застенке, где его пытали, продолжал надеяться в повозке, в которой его везли к месту казни, не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, что ему не хватало мужества или силы примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнестойких людей, которые защищаются до последнего вздоха с таким упорством, какого не хватает натурам менее цельным.
Королю, как и всему народу, было ясно, о чем неотступно думает Сальсед.
Екатерина, со своей стороны, тревожно следила за малейшим движением злосчастного молодого человека. Но она находилась слишком далеко от него, чтобы уловить направление его взглядов и заметить их непрестанную игру.
При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами: мужчины, женщины, дети располагались друг перед другом. Всякий раз как над этим волнующимся морем возникала новая голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа: в одну секунду он мог заметить столько, сколько другие обозрели бы лишь за час. Время, ставшее вдруг столь драгоценным, в десять, даже во сто раз обострило его возбужденное сознание.
Бросив на новое, незнакомое лицо молниеносный взгляд, Сальсед снова мрачнел и переносил все свое внимание куда-нибудь в другое место.

Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту, в самом центре его, охватив веревкой поперек туловища.







