355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Место действия » Текст книги (страница 17)
Место действия
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:07

Текст книги "Место действия"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

5

Главный режиссер Творогов пил утренний, скверно сваренный кофе, поглядывая на Любовь Андреевну, бывшую билетершу театра, подругу жизни, с которой жил неразлучно долгие годы, худую, с накрученными на железки седеющими волосами.

Она ходила шумно по комнате, развевая халат, говорила:

– Так вот, представляешь, мне снится, что к нам приходят Елена Гавриловна, завторг, и завбиблиотекой Семен Ильич, и оба такие молодые, румяные и ничуть не таятся, и не где-нибудь, а у нас. Я ей говорю: «Елена Гавриловна, все-таки неудобно, у нас гости бывают, люди. Могут войти». А она только: хи-хи-хи! – Любовь Андреевна улыбалась голубоватыми вставными зубами, а Творогов отворачивался, закрывался краешком чашки.

Этот тонкий, горячий, в кофейных крапинах краешек закрывал всю убогую, когда-то казавшуюся временной, а теперь ставшую постоянной обстановку маленькой комнаты с засаленными над кроватью обоями, с афишами на скверной бумаге, где синими лысыми буквами отовсюду кричало, словно взывало о помощи: Творогов! Творогов! Творогов!

Как так случилось, что он, молодой и талантливый, явился однажды в Ядринск, презирая его и смеясь, надеясь перебиться в нем временно одну театральную зиму и продолжить движение к другим, столичным театрам, веря в свою звезду, в близкую свою знаменитость, и застрял тут? И временная, случайная должность, временная квартира, временная сожительница стали вдруг постоянными, стали им самим, несут на себе его имя: Творогов! Творогов! Творогов!

– И такие они, знаешь, полные, румяные, довольные. А я себе думаю: ведь могут войти, и твое положение, имя. Нельзя же так, в самом деле…

Творогов морщился, старался не слушать. Неужели все его молодые усилия, сулившие успех дарования, так и канули здесь, поблекли, засалились среди этих обоев, дурацких снов, утренних скоротечных репетиций и вечерних кустарных спектаклей в полупустом театре, никому не известных, тускло и быстро сгоревших в изъеденном мышами зале, где отвратительный, застиранный занавес…

Впрочем, стоп! Вот именно – занавес! В нем-то, в нем-то все дело!

Два дня назад явился в театр бодрый, долговязый, ироничный человек, назвавшись Янпольским. И передал в дар театру от комбината, «где много, поверьте, много настоящих театралов», передал в дар огромный бархатно-алый занавес «для новой вашей премьеры, о которой уже наслышаны, которую ждем с нетерпением, на которую придем, если не прогоните, всей дирекцией». Рабочие с натугой вносили тяжелые, запорошенные снегом огненно-красные свитки, и актеры подходили и ахали, оглаживали огнедышащий бархат.

Все недели занятый с головой репетициями, Творогов тем не менее замечал: что-то вокруг происходит. Какой-то крен, возбуждение. Какие-то разговоры. Какой-то фельетон пролетел. Одни за него, другие, как водится, против. Мелькнули Городков, Голубовский. Бранили комбинат, Пушкарева. Потом все умолкли, пропали. И возник этот крен.

Как-то при встрече с Городковым, топчась на морозе, желая поддержать разговор, он стал ругать сгоряча Пушкарева. Но Городков, к удивлению, не подхватил, уклонился. А потом заметил, что нельзя оставаться в хвосте. Эпоха, совершая великое, иногда принимает угрожающие черты, и нужна прозорливость, чтобы в ней разглядеть величие.

Забежал в музей к Голубовскому взглянуть на коллекцию народных костюмов. Желая угодить, что-то съязвил про космических незваных пришельцев в касках и спецодежде во главе с Пушкаревым. Но старик рассердился. Стал говорить о хлебах, накормивших голодных. О целителях, исцеливших больных. Потом перешел на петровскую реформу, вспомнил о ботике Петра, о дедушке русского флота.

«Сам ты дедушка русского флота», – раздраженно бормотал Творогов. Но чувствовал: что-то случилось. Другие что-то узнали. То, что неизвестно ему. Узнали и стали пользоваться. А он, как всегда, приотстал. Опоздал, проглядел, проворонил. Благодаря своему бескорыстию, неповоротливости, служению искусству. Не будь всего этого, он не угнездился бы здесь навечно. Его имя давно бы блистало в столичных списках. Но он пассивен и вял. Другие его обскакали.

«Ну что ж, зато талант. И пусть в тени, неизвестен. Зато творю, созидаю. Вот и сейчас придумал такое, что вправе сказать: «Ну и сукин сын, Творогов!» И подачками нас не купишь. Как же, сейчас побежали! Спасибочки, тряпочку нам поднесли! Рады служить, стараться! Нет, брат, мы не из тех».

А все-таки что же случилось?

Он видел: рядом с ним происходят события, сотрясающие прежнюю жизнь, Городков получает квартиру, выбирается из халупы. А он опять проморгал. Занавес – от кого и откуда? Как расценить и понять? Что скрыто за занавесом? Намек на кого и на что?

– И вот ты представляешь, – продолжала Любовь Андреевна, разворачивая перед зеркалом тощие завиточки. – Стоят они так, взявшись за руки, такие оба счастливые. И вдруг открываются двери и полно народу. И мне так страшно, страшно! Что же теперь нам всем делать? И проснулась… К чему бы это? К чему бы это? К чему такое приснилось?

– К тому, что бурду завариваешь! Лучше воду пустую хлебать, чем это пойло! – Творогов сердито поднялся, не глядя на оскорбленную Любовь Андреевну, оделся и пошел в театр.


6

Он «запускал» репетицию, «подымал на крыло» утренних, рассеянных, не желавших работать актеров, дымивших, судачивших, в домашних заботах и помыслах, в шуточках, сплетнях, в мелких своих несогласиях. Хитрили, делая серьезные мины, говорили о роли, вступали в прения, но, в сущности, отлынивали, не хотели работать. И он, режиссер, медленно и с усилием сбивал с них нагар и копоть домашних суесловий и мыслей, нацеливал в дело, ждал, пока не блеснет усилие настоящей работы.

– Вы не поверите, всю ночь не спала. Думала, как лучше мне выйти. Молча и прямо на Петра и на Веру, на их целование. Уставиться и клюкой в них: «Ироды, ироды!» Или не глядя, будто их нет, и мое проклятие не им, а всей новой жизни. Я – безумная, злая колдунья, проклинаю их всех: «Ироды! Ироды!» – Гречишкина весело, кокетничая с Твороговым, моргала кукольными чистыми глазками, – Хоть и малая роль, не чета горшенинской, а думаешь о ней дни и ночи!

– Ну, хватит притворства! Сколько можно в ступе воду толочь! Давайте наконец репетировать! – оборвала ее резко Маша. Повернулась к Творогову напряженным, бледным, нервно-красивым лицом, и тот успел разглядеть быстренький, злобный, непрощающий взгляд Гречишкиной, сразу же утонувший в радостных мелких морганиях.

– Конечно! Начинаем! К барьеру! – Творогов хлопнул в ладоши. – С начала четвертого действия!

И снова быстролетно подумал: «Нет, мы пойдем и узнаем, кто там скрылся за занавесом!»

Горшенина репетировала страстно, с наслаждением. Играла, словно не лысый, заляпанный пол, не голые лавки, а сцена, переполненный зал, разноцветное мерцание прожекторов. Любила, надеялась, верила, счастливо-молитвенным голосом выговаривала:

– Конь, а конь, ты чего? Ты добрый конь? Ты к нам с неба заехал? Возьми ты нас, конь, с собой. Возьми ты нас, конь, с собой по небу воду возить!

Но Слепков все время срывался в фальшь, в равнодушие. Подсовывал надоевшие, набившие оскомину жесты и интонации. Творогов останавливал его то и дело:

– Слепков, дорогой, играйте любовь! Ну взгляните вы на нее с любовью! Представьте – она ваша жена, молодая, прелестная, доступная. Можно руки протянуть, обнять. Вы любите, желаете ее. Ну как смотрит человек, когда любит? Ну как смотрел Онегин?.. «Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами… та-та-та-та… смотреть влюбленными глазами!..» Влюбленными, Слепков, влюбленными!.. Взгляните же наконец как следует… Так, начали!

Но Слепков взглядывал по-воловьи, тупо. Выпучивал свои неясные, бог весть на кого и на что глядевшие вчера очи. И Маша не выдержала, шмякнула об пол тетрадку с ролью:

– Нет, невозможно! Я лучше со столбом буду репетировать! Они оба деревянные, но столб честнее. Я не знаю, он актер или полотер. Неужели не чувствуете, что ножом по железу скребет? Ведь это бездарно, Слепков!

– А сама-то, сама-то!.. Тоже мне, звезда поднебесная! – багровея, защищался Слепков.

– Ага, хорошо! Вот это у тебя получается! Злость у тебя получается, а любовь нет! Злыдней ты можешь играть!

– А тебе играть знаешь кого? Тебе с твоим нахальством знаешь кого играть? Кого-нибудь, кто ночью по Захромай от своего мужа с чужими мужиками гуляет. В подворотнях обжимается и думает, что все шито-крыто. А у людей-то глаза тоже есть, тоже кое-что замечают! – задыхался Слепков.

– Стоп! – крикнул Творогов. – Перерыв! Перерыв на пятнадцать минут!.. Маша, ну разве так можно? Он же тебе товарищ. Ну не клеится сегодня. Ну не в ударе. А у тебя тоже не всегда получается. Надо его вдохновить!

– Сальный анекдотик ему рассказать, тогда вдохновится!

– Ну, ну, ну! – погрозил Творогов. Видел, как со злыми, возбужденными лицами шепчутся в углу Слепков и Гречишкина. До него долетело, испугало, на что-то навело мимолетно:

– Да что ты! А я-то думала, чего она ключ у меня попросила? Сестра, говорит, приезжает. Так вот она какая сестра!

– Это знаешь какая сестра? Скажу, да ты не поверишь!

– А ну скажи, скажи!

Они опять зашушукались, и Гречишкина таращила круглые, в радостном ужасе глаза.

Творогов, испугавшись их шепота, на мгновение догадавшись о чем-то и прогнав, как безумство, свою догадку, захлопал громко в ладоши:

– Так!.. Конец перерыва!.. Репетировать!..

Снова играли. Слепков все так же фальшиво. Творогов ему помогал, не обрывал, а нахваливал:

– Так… молодец, лучше!.. Вот теперь хорошо… получается!.. Молодец, Слепков, хорошо!.. Вот теперь замечательно!.. Маша, Слепков, молодцы!

И они вдруг поверили в то, что они молодцы. В то, что у них получается. И вдруг действительно получилось. Негаданно и случайно возникла интонация правды, и в ней растворилась, разрушилась преграда слепоты, глухоты. И они увидали друг друга…

Кончив репетировать, Творогов распустил актеров. Бродил по пустому театру, слыша, как звякает железом невидимый за сценой Файзулин. Сквозь прель и сырость доносился бензиновый запах паяльной лампы.

И опять подозрение и догадка еще неизвестно о чем вернулись к нему вместе с горьким раздражением и обидой: что-то кругом творится, все знают о чем-то, чего он, Творогов, не знает, все начали действовать втайне от него, во благо себе, а он все в неведении:

«Что же они все скрывают? О чем по углам шушукаются?»

Бухнула дверь. Застучали шаги. Вошли Городков и Голубовский, занося с собой холод и снег и мгновенно, проходя мимо раскаленной печки, оттаивая, окутываясь влажной испариной.

– Театралам поклон и привет – энергично кивал Городков, распахивая шубу и плюхаясь в кресло, и Творогов успел разглядеть его новый костюм, красный, в полоску, галстук, смелый и модный. «А ведь раньше таких не носил!» – Мы на ходу, на минутку… Горшенина нет?

– Ищу его целый день. – Голубовский снимал свою бархатную боярскую шапку. – Он не здесь, не в театре?

– Не слежу, не слежу. Делом занят! – раздраженно сказал Творогов. – Файзулина пригласил. Того и гляди театр спалит. Ну просто горе!

– А Маша как? – осторожно спросил Городков, и Творогов почувствовал эту осторожную вкрадчивость, за которой таилось ускользающее и двусмысленное.

– А что Маша?

– Ну вообще… Как себя чувствует?

– А как она должна себя чувствовать?

– Ну как репетирует, и вообще… Я просто так, к слову, спросил…

– Ну ты ведь знаешь, ей нелегко, – туманно, с сочувствием сказал Творогов. – Все говорят, ты же знаешь…

– Что говорят? – переспросил Городков.

– Ну ты сам, наверное, знаешь… Ну про ее ночные прогулки, про Захромы… Что сама и ключ попросила… И их видели, как в подворотнях… Ну что я буду тебе говорить?.. Ты ведь и сам все знаешь!

– Да, да, – закивал Городков. – Видите, всем уже все известно. И не только на стройке, но и в городе. Я-то думал, только на стройке.

– А я, наоборот, думал, что в городе…

– То-то и оно, что везде. На стройке их видели вместе, он в машине ее привозил, подымал на градирню… Потом на Иртыше… И в кремле… А сюда он к ней не приходит? В театр к ней не приходит?

– Кто? – спросил Творогов.

– Да он, Пушкарев.

– Пушкарев?! За ней?! – обомлел Творогов от мгновенной открывшейся ясности, ужаснувшись открытию, но в восторге от своей тонкой игры. – Знаешь, нет, не приходит… Я все боюсь, что придет!.. Нельзя же так, прямо на людях! В конце концов, Алексей тут бывает… Есть какие-то нормы, приличия!.. Вот это да! Вот оно как обернулось!.. Нет, пока не приходит.

– Да что вы, братцы? На что вы все намекаете? – Голубовский сердито крутил своей гривой. – Вы что, с ума посходили?

– А вы что, разве не слышали? – Творогов засмеялся трескуче. – Ничего не замечаете за своими делами? Надо иногда и оглядываться! Надо знать, что в мире-то делается, Егор Данилыч!

– Вы хотите сказать… – гневно насупился Голубовский. – Хотите сказать, что Маша… Что Маша и Пушкарев… Что Алеша… Вы хотите эту гнусную сплетню?

– Да это не сплетня, Егор Данилыч, – посмеивался Творогов. – У всех на виду! Сначала я пресекал. Бессилен, Егор Данилыч, бессилен! Думаете, мне приятно? Моя актриса, прекрасные знакомые, Алеша – друг наш общий! И вот тебе раз! Хотел посоветоваться: как быть? С ней поговорить? С Алешей? Может, пойти к Пушкареву? Так и так, кончайте эти шашни! Кончайте этот разврат! Женщину позорите! Весь город!.. Может, к нему, а?

– Ну нет, нельзя, – поспешно сказал Городков. – Дело интимное, личное… Как мы можем? Нельзя!

– Тебе нельзя, я понимаю, Пушкарев-то теперь твой начальник. Твой благодетель! Слышали, слышали! Жизнеописание начал? Житие? А об этом эпизодике умолчишь? Нет? Ну посмотрим, посмотрим!

– Да это все ложь, вранье! – гремел Голубовский. – Гнусная сплетня! К Маше пойду и спрошу… Прямо спрошу!

– Как же, она вам ответит! – ехидничал Творогов. – Как папаше родному! Как батюшке! Так и так, Егор Данилыч, каюсь, грешна! Вот он, ключик-то. Хожу, хожу в Захромы! Соблазнил меня лихой человек!.. Думаете так? Да она вам, как дикая кошка, глаза повыцарапает! Чуть кто намекнет, она, как кошка, кидается!

– Может, Алеше сказать? – предложил Городков. – Всем вместе пойти и открыть глаза? Нельзя же так, мы друзья…

– Нет, нет, лучше молчать, молчать. Время покажет, – сказал Голубовский.

И, напялив свою боярскую, с бархатным верхом шапку, суетясь, цепляясь за углы, по-стариковски торопливо вышел. Вслед за ним исчез Городков. Творогов заходил и заохал:

«Ну дела, ну дела! Вот оно что, оказывается! Вот что плетется!.. А ловко я их подвел! Ловко я их обнаружил!.. Ай да Творогов, ай да сукин сын!.. Думали от меня утаить! Да я же актер, актер! Я же насквозь их вижу!»

Ходил по пустому театру, слыша, как шипит паяльной лампой Файзулин.

«Сожжет, ей-богу, сожжет, – рассеянно думал Творогов. Коснулся плечом линялого занавеса. Словно обжегся, заострился мыслью: – Ах, так вот я о чем! О подачке! Ведь это Маше гостинчик! Оскорбительно! Есть иные каналы и формы. Бюджет отдела культуры. А здесь – на тебе! Спасибочки, вот спасибочки! Нет уж, пойду объяснюсь! Объяснюсь резко и твердо! Пусть забирает назад. Сейчас и поеду! Файзулина с собой захвачу!..»

Решительный, восхищенный собой, он пришел к Файзулину, лежавшему навзничь под трактором.

– Мне нужна твоя помощь! Немедленно! Едем!

– Ага, я сейчас, – послушно, не спрашивая, согласился Файзулин.

– Только руки отмой, ради бога. И на лбу пятно масла.

– Ага, ага, – улыбался виновато Файзулин, оттирая ветошью лапы.


7

Взвинчивая, себя накаляя, не давая остыть, Творогов явился в дирекцию, потребовал Янпольского.

– Заместителя генерального нет. А вам, собственно, что? – черненькая курчавая секретарша оглядывала его с любопытством.

– Мне, собственно, все! – гневно, разжигаясь от ее наглого тона, выдохнул Творогов.

– Если что-нибудь срочное, генеральный у себя, – кивнула секретарша на дверь.

– Вот его-то мне и надо! Он-то мне и ответит! Файзулин, пойдем! – И, нахохлившись, выставив презрительно губы, выкатив грудь колесом, он прошел сквозь двойные, обитые кожей двери. И пока проходил – вылуплялся из самого себя, выпутывался из рукавов, из гневного плотно сшитого лица, из всей своей горделивого покроя осанки. И уже притихший, робко перенес через порог ногу, пошел по ковровому ворсу.

Пушкарев, сидящий над бумагами в глубине кабинета, не сразу поднял голову. Секунду писал. Мимолетно взглянул. Еще раз. Что-то дрогнуло, веселое и незлое, в его серых глазах. Быстро встал. Зашагал навстречу:

– Очень рад! Проходите!

За обе руки усадил Творогова в глубокое шершавое кресло. Сжал Файзулину черную лапищу своей белой сухой рукой. Уселся напротив, не на прежнее место, а через маленький полированный столик. Литая хрустальная пепельница. Заморская пачка с верблюдом. Творогов, не глядя в его близкую, радушную, белозубую улыбку, начал торопиться, сбиваться:

– Мы вот пришли… Простите… Минуту одну… Оторвали… Понимаю, дела, дела… Но очень хотелось от всего театра, от всего коллектива и от себя лично… Ваш дар, знак внимания, и мы, со своей стороны, в знак признательности… Как вы, несмотря на огромную занятость, и все же не упустили из виду… И очень, и очень кстати. Прекрасный, изумительный бархат!

– Что, действительно кстати? А мы посовещались, решили: преподнесем родному театру. Рад, что угодили!

– Да, да, – продолжал мучительно мямлить Творогов, с ужасом глядя на заморского, явившегося в Ядринске верблюда. – Нам, конечно, далеко до столицы. Силы наши не те. Вдалеке от центров… Реквизит обносился… Труппа так себе, плохонькая… большая текучесть… Конечно, вы знакомы с другой сценой, с другой режиссурой. Нам, знаете, но хватает культуры.

– Ну что вы, отличный театр! Я несколько раз бывал и каждый раз получал удовольствие. И именно от режиссуры. «Даурия», например. Смелая, очень современная постановка, а, казалось бы, материал архаический. Или «Иркутская история»… Я даже хотел после спектакля пойти поблагодарить вас. Да как-то не решился.

– Правда? – встрепенулся Творогов. – Понравилось? «Даурия» в самом дело неплохо поставлена. Пьеса-старинушка, и пришлось, как говорится, реанимировать. Новая кровь, дыхание. Жаль, что не пришли за кулисы. – Он вновь почувствовал себя волевым и напористым. Уселся поудобнее в кресле, благодарно, с симпатией взглянул на Пушкарева, на его лицо, показавшееся вдруг милым, моложавым, почти мальчишеским. – Вы позволите? – он потянулся к сигаретам. Закурил от вспыхнувшего газового язычка пушкаревской зажигалки. – Файзулин, курите! – свободным, красивым жестом пригласил Файзулина. – А труппа у нас в самом деле прелюбопытная. Есть просто таланты. Горшенину, например, не заметили?

– Кажется, да, заметил. Отличная, труппа…

Творогову стало вдруг хорошо, уютно в этом большой, блистающем новизной кабинете, где поминутно решаются важнейшие, ответственные дела. А теперь из его, твороговских рук льется сладкий дымок, он не спешит говорить. «Ну и что ж, что занятой. Что ж, что генеральный. Что ж, что без пяти минут министр. Значит, считает нужным. Мы ведь тоже не просто, а люди искусства. Не со всяким, знаете ли, станем…»

Он вспомнил утренний скверный кофе, тощие ноги Любови Андреевны. Прогнал наваждение.

– Я искал встречи с вами. Но вы опередили меня, – произнес Пушкарев. – В городе любят театр. Ядринск на редкость театральный город. Все говорят о премьере. Ведь вы готовите новый спектакль? Все его ждут с нетерпением. И вот в связи с этим у меня возникла… не идея, а… как бы лучше выразиться… Предложение!.. Весна на носу, а с ней – навигация. Очень трудный, решающий для комбината момент. Грузы пойдут лавиной. Их надо брать прямо с причалов, сразу монтировать. А зима, вы знаете, была непростая. Я замечаю, люди устали. И вот я подумал… А что, если вашу премьеру провести не в театре, очень славном, очень милом, но все-таки, согласитесь, крохотном, камерном, а прямо на стройплощадках? А? Как вы на это смотрите?

– Что вы имеете в виду? – насторожился Творогов, почувствовав в пушкаревских словах грозное, сладостное приближение своей долгожданной минуты. – Как вас понять?

– Очень просто. Вы проводите свой первый спектакль под открытым небом, среди рабочих, среди механизмов, ну, знаете, как на фронте! Вдохновляете людей и сами, разумеется, вдохновляетесь, играя на переднем крае борьбы и работы. Мы вам сколотим открытую сцену. Поставим микрофоны, динамики – чтоб на всю тайгу! Хотите, пригоним прожекторы. Выстроим рядами грузовики, и люди сверху, из кузовов, будут смотреть. По-моему, это эффектно! Будет сенсация! На весь Союз! Можно ее подготовить. Вызовем из Москвы журналистов. Дадут репортажи, рецензии. Крупнейший комбинат и рабочий театр! А? Как вы считаете?

– Надо подумать. Надо подумать, – отвечал Творогов, а сам уже ухватился за нежданную, возникшую чудом возможность. Знал уже твердо: вот случай, которого дожидался годами, в который и верить уже перестал. Томился в безвестности, чах, задыхался. И теперь возникло: сенсация, из Москвы журналисты, репортажи, рецензии, комбинат и рабочий театр. – Надо подумать. Надо подумать…

Зависть – ненавидел себя за нее, чувствуя, как точит его, выедает. Глухота, безымянность – они глушили талант, живое чувство и мысль. Театральная бедность в латаном-перелатаном здании, с затасканными костюмами, ничтожными сборами, скороспелыми спектаклями. Его собственная, домашняя бедность – ненавистный ячменный кофе, Любовь Андреевна, опостылевшая комнатушка.

Все это кончается, исчезает бесследно, сейчас, сию минуту, в этом кабинете, и надо бить на лету.

– Заманчивое предложение, не скрою. И знаете, так уж мы устроены, режиссеры, сразу начинает вертеться, вытанцовываться кое-что… Конечно, вы правы в одном, искусство должно идти к массам, облучать их. В этом вы совершенно правы!

– Разумеется, я далек от искусства, далек от театра. Что поделать, уж такая работа. Но иногда, выезжая на стройплощадки, поражаюсь: как это все театрально – движение механизмов, вспышки огня, музыка двигателей, явление людей, – какое-то действо! Помню трубный завод в Челябинске. Действо огненное и стальное. Рождение труб, огромных, как киты, среди пара, горящего газа, режущих инструментов, колокольного боя!.. Или рождение грузовиков! Все это тоже театр. Может, я ошибаюсь? Может, мне интересно это как инженеру?

– Да нет, не вам, не только… – бурно вмешался Файзулин. – Я вон ему толкую. Выкати, говорю, на сцену машину. И ремонтируй! Интересно! Капот открывай, меняй карбюратор, включай, заводи! Во как смотрится! В зале-то все шоферы!

Творогов замахал на него руками. Однако Пушкарев, посмеиваясь, но и серьезно закивав, подхватил:

– Ведь это ваша скульптура тогда взорвалась так эффектно? Ну на том диспуте нашем, на комическом? Я с удовольствием вспоминаю. Где же я видел такое? Ах, да, в Роттердаме! Бело-стальная, отшлифованная, горящая, как солнце, плита вращается над толпой среди блеска машин, стекла. Фантастическая вертушка!

– Как карусель! – радостно скалился Файзулин.

– Например, наш новый проспект. Назовем его проспектом Техники. Возьмите и сделайте для него скульптуры. Не из гипса же ставить! Ну, скажем, техника, которая строила город. Поднимите на постамент экскаватор со сточенным о мерзлоту ковшом. На другой – КрАЗ с вмятинами от булыжников. На третий – вертолет, обломавший винт о ледяное небо. Разве не памятники нашим трудам и радениям? После войны на постаменты подняли танки, самолеты и пушки. А после наших трудов, таких же огромных, как битвы, мы поднимем наши машины. Займитесь, мы оформим заказ!

– Возьмусь, а что? Ей-богу, возмусь! Это по мне! Мое!..

– А к вам у меня будет еще один разговор, особый, – мягко отворачиваясь от Файзулина, обратился Пушкарев к Творогову. – У нас есть молодой архитектор, одареннейший парень, Елагин. Он показал мне проект театра, свой, собственный, очень, на мой взгляд, оригинальный. Я мало что в этом понимаю, но, по-моему, необычно. Переменный объем зала, выдвижная сцена, какая-то кибернетика, я бы сказал. Давайте-ка вместе соберемся, посмотрим проект, обсудим. Если общий язык найдете, то утвердим да и построим. Старый резной теремок сохраним там, под горой, а здесь, в новом городе, – основная, новая сцена. Как вы на это смотрите?

Творогов покидал кабинет опьяненный, боясь чрезмерно высказывать радость.

В коридоре наскочил на него Городков:

– Ну где были? У генерального? Ну и как впечатление?

– Здравомыслящий, весьма здравомыслящий человек, – кивал Творогов.

– Мужик головастый, – поддакнул Файзулин.

– Головастый! – усмехнулся Городков. – Да такие головы в Ядринск раз в сто лет заглядывают… Я вот что… У меня на квартиру ордер. Вот он. И вас всех приглашаю. Ну не новоселье, еще в голых стенах, а так, освятить, переселить домового. Горшениных позову, Голубовского. Приходите… А насчет головы, эта голова золотая, да, золотая…

И убежал, размахивая ордером. А Творогов подумал: «Ну что ж, справедливо. Резать пирог, так уж поровну. Ай да сукин сын, Творогов!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю