355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Место действия » Текст книги (страница 16)
Место действия
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:07

Текст книги "Место действия"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

4

Расплавленные обрезки двутавра с каплями синей стали.

Раздробленная гусеницей доска с каплями красной смолы.

Потный, ревущий компрессор с каплями дрожащей воды.

Кулак с трезубцем держателя, огарок стальной иглы.

Трескучий огонь, и слезы в зрачках.

Растресканная до крови губа и выдох паром.

Бой в металл.

Лязг цепей.

Скрип ключей.

– Гайка диаметром…

– Чертов снег!

– Болт трехдюймовый…

– Сам скажи мастеру…

– Ну тя к бесу!

– По-бе-ре-гись!

Автомост новейшей, бесшовной конструкции на гибких V-образных опорах выгнулся длинным телом, пропуская под собой размытые, в свисте, составы. Уперся бетонными пятками в городскую окраину. Запрокинул в небо бетонное лицо. Врезал бетонные ладони в снега окрестных полей. Его грудь из балок и плит в мерзлых наростах и наледях. Вдоль хребта в стальных желобах гудит водовод. Труба в асбестовой шубе качает горячий пар. В свинцовой рубашке повис телефонный кабель. Мост, живой и дышащий, несет свою жизнь в единстве земли и неба.

Варились последние стыки. Мост был готов стряхнуть строительный сор, принять на себя ревущие тонны. Небо над ним не имело веса и цвета, сеяло белизну. В глубине под опорами таилась брусчатка старого тракта, гниль древнего былого моста. Новый мост отпечатал в бетоне его хрупкий чертеж.

Кран с полосатой стрелой и обрывок железного троса.

Бульдозер с ковшом.

Каток.

– Взяли, ребята!

– Еще разом!

– Ну ты, косолапый!

– Сам не обедал!

– Залить за ворот…

– И так мокрый!

– Еще маленько!

– По-бе-ре-гись!

Далеко от тех мест сотрудники института наполнили актовый зал. Ахнул в ретрансляторах гимн. Поднялись из кресел, вытягиваясь. На сцену вынесли знамя. Маленький лысоватый директор неумело стискивал древко. Пронес бархатно-красное расшитое полотнище. Шагал на месте, сверкая стеклышками очков, пока кто-то не принял знамя, умело и бережно поставил к стене.

Уселись. Директор взошел на трибуну. Поздравил коллектив с наградой, с высокой оценкой, с выплатой премий.

– Вот теперь, товарищи, с полной уверенностью можно сказать, мы были правы, отстаивая наш мост, кладя на него, как говорится, и душу и тело. Он полностью себя оправдал. Не уступает, а, наоборот, опережает по всем показателям мосты предыдущих конструкций. Именно там, в суровых условиях, где важна быстрота, дешевизна и прочность, наш мост сооружен в кратчайший, небывалый срок. Готов принять на себя уникальные грузы. Теперь, повторяю, воочию видна наша правота. Скептики уже замолчали. Они уже с нами, товарищи. В этот радостный день, когда мы празднуем трудовую победу, разрешите еще раз высказать слова благодарности в добрую, незабвенную память ушедшего от нас прежнего директора, безвременно скончавшегося Евгения Григорьевича Тихонова, чей организаторский и инженерный талант мы так высоко ценили. Как жаль, что он не увидел свое детище, свое творение, свой мост. Предлагаю, товарищи, почтить память Евгения Григорьевича вставанием!

Снова встали. И опустились со стуком спинок. Расходились в вечернюю, ревущую моторами сырость. Несли в себе это неловкое стояние молча, скоротечную, красно-бархатную минуту торжества, черно-бархатную минуту траура.

Два сослуживца, не желая так быстро расстаться, завернули в ресторанчик, где звякала музыка, пела певичка поддельно-цыганские песни. Сидели, наслаждались теплом, возможностью рассуждать и раскидывать.

– Директор-то наш больно собой невиден. На паучка похож на какого-то. Одно слово правда – не дожил Евгений Григорьевич до моста своего. Немного не дотянул, – говорил один, едкий, длинноголовый, с хрящевидными ушами, похожими на капустные листья. – Чуть-чуть не дожил. А сколько его добивался, сколько ждал! Может, и ушел-то из-за него раньше срока. А вот взглянуть не пришлось. Я что думаю: может, ему за все и аукнулось? Может, это ему в наказание?

– Ну какое еще наказание! – возразил второй, румяный, ситный, с розоватым старческим пухом на голове. – Сегодня жив, завтра нет. Сегодня ты, завтра я. Пусть, как говорится, неудачник плачет. Без всякой мистики. Какое тут наказание?

– А все-таки есть. Может, и не надо мне говорить такое. Может, это и нехорошо. Тем более, что правда, то правда, – инженер-то он был дай бог. Такую башку поискать. А все-таки мост-то свой Евгений Григорьевич из живых людей сделал. К мосту своему по живому шел. По нас с вами шел.

– Это уж точно. Под ноги себе не глядел.

– Как он Филиппова-то, старика раздавил! Кто бы подумал? «Учитель, учитель!..» Вперед себя пропускал. А оплел, оплел и аккуратно так в яму спустил. Ну что говорить, у Филиппова мозги высохли, старая перечница. Только и знал, что старыми орденами трясти. Против тихоновского моста воевал. Но все же нельзя так! Старик, уважение, седины. Труды, переводы. По всей России мосты стоят. А он его хлоп и в яму. Как он мне плакал, Филиппов, как клял ученичка своего, да поздно!

– Уж точно. На пенсию ловко его спровадил. Со срамом, но почетно. Старик-то недолго после того протянул. Правду говорят, после пенсии долго не жить. Я как выйду, решил, – хоть вахтером, хоть билетером, а буду работать. Нельзя отрываться от дела.

– Согласен, башка у Тихонова была золотая. А душа? Какая душа, позвольте спросить? А вот души-то у него и не было. Железобетонная конструкция вместо души. Этот мост вот тут вот у всех встал. Я ему говорю: «Евгений Григорьевич, смилуйтесь. У расчетной группы сил больше нет. Ночами работаем. У меня все дома больны, некому воды подать. Дайте отгул, ради бога!» А он мне: «Мне, – говорит, – нужны работники, а не больничные сиделки». Так и не дал отгула. Когда документацию гнали, у нас одна сметчица, беременная, от усталости в обморок упала. А он хоть бы что! Беспощадный был человек!

– Как к себе, так и к другим. Себя уморил до смерти. Вот пример, как не надо работать. Работаешь – отдыхай. Совмещай работу и отдых. Вы, кстати, профкомовскую путевку берите, не раздумывайте. Ну и что ж, что зима! Освежитесь, водички попьете. Мне в прошлом году понравилось. Я и в этом хочу заявить. Посмотрите на меня. Старик, а румянец. Молодым сто очков вперед дам.

– И еще вам скажу, хоть и грех. Мы ведь с Тихоновым-то до директорства его друзьями были. Кому первому проект моста показал? Мне. Кто против Филиппова ему помогал? Я. Думал, и после запросто, по-товарищески. Куда там! Директором стал – подменили. Вся дружба побоку. Новых молодчиков себе понабрал, чтоб все ему в рот смотрели, славу ему пели. А чуть что не по его – до свиданья! От филипповцев всех поизбавился и мне грозил, как свидетелю его махинаций. И понял тут я, правда уже с опозданием, что не дружба ему нужна, а чтоб все под его дудку плясали да мост его строили! Не было, не было совести!

– Ну это тоже, знаете, на совести одной не проедешь. Был хозяин. Держал институт. А то ведь с нашим-то братом как? Не цыкнешь – вмиг разболтаемся. Вот вы, вы… Что вы про нового директора распускаете? Что, мол, слабый, мол, раньше марка была. Что вы с Бритиковым против него затеваете? Я ведь знаю, хотя и молчу.

– Что вы такое знаете?

– А вот знаю, хоть и молчу.

– Ну, что именно?

– Был, говорю, хозяин. Язычки пообрезать умел. И новый тоже хорош.

– Я и говорю: хорош.

– То-то. Ну выпьем.

– Выпьем, давайте выпьем. Выпьем за хозяина. А то, вы правы, нам с вами твердость нужна. А то ни работать, ни дела делать не станем. Выпьем за хозяина. Пьем за тебя, Евгений Григорьевич. Как тебе там? Как ты там теперь без нас поживаешь?..

И они выпили, осторожно друг на друга поглядывая. Принялись смотреть на певичку, на приколотый к платью цветок.

Мост – гром.

Мост – блеск.

Сварщик прикован к мосту.

Укол электрода – огонь.

Укол электрода – хрусталь.

Сварщик как люстра в огнях.

Погасла…

Пустота. Ветер в спину и в бок. Сварщик висит на цепях.

Стыки как бетонные челюсти. Сжали железные зубы. Сварщики наваривают на них красно-золотые коронки. Зубы сыплют искры. Спаиваются намертво в стальном оскале.

Мост пульсировал светом, словно стеклянный. В нем струились и теплились сосуды и трубочки крови. Виднелось алое сердце. Вздымались прозрачные легкие. Мост дышал, наливался. Наполнял пространство огромной зреющей жизнью. Нес в себе слабую память о былом, деревянном.

– Маску подай!

– Запотела!

– Кабель подчисть!

– Пробьет!

– Эх, просыпались иглы!

– А ты в голенища заткни!

– Висишь, как летчик, качаешься…

– Как космонавт…

– Ладно, кончай травить!

– Ладно, пошел варить!..

Иглы, уколы, люстры.

Стеклянный в огне человек…

Автомост…

Старая, сморщенная, мать умершего Тихонова, Екатерина Андреевна, получала у себя дома пенсию, усадив почтальоншу. Близоруко целилась пером, не решаясь коснуться строчки. Почтальонша, знавшая ее долгие годы, терпеливо и жалостливо следила за дрожанием руки.

– Вот, моя милая, дожила. И глаза не видят, и руки не пишут, – усмехнулась Екатерина Андреевна, ставя каракули-подписи. – Пора, пора собирать пожитки. Да вот что будешь делать – земля не берет. Мужа взяла, сына взяла, а меня, старуху, не берет. Видно, еще нужна для чего-то тут.

– Еще поживите, на белый свет поглядите, – вздохнула почтальонша, стряхивая в ладонь мелочь. – Еще денежки вам поношу.

– И вот, говорю, не пойму, зачем меня на земле держит? Они ушли, а я осталась. Так себе, небо копчу. Кому это нужно?

– Внукам нужно. Внуки вас навещают?

– Им со мной скучно. Слепая, глухая, зачем я им? Скорей бы, скорей… – она закивала вслед исчезающей почтальонше, и все расплылось, стало водяным, бестелесным в слезящихся светлых глазах.

День продолжался как бесшумное, чуть заметное шевеление тени и света на блеклых обоях, как дремота ее и усталость, сквозь которые залетали случайные мысли или чувства. Трепетали недолго, обессиленно падали. И опять дремота без мыслей, течение из сумерек в сумерки.

– Скорей бы, – слабо повторила она, сидя в кресле, трогая полысевшую от бессчетных касаний, истертую до волокон резную ручку. – К Грише, к Жене…

Ей казалось она, сын и муж разлучены случайно и ненадолго. Соединятся и встретятся для совместного продолжения жизни. Это умиляло ее и радовало. Она думала снова о сыне, не о том, неживом, в холодных цветах, с чужой отточенно-белой линией лба и носа, а о другом, внезапно к ней возвращенном. О маленьком, жарко орущем, с красным и влажным ртом, когда раскрывала, поражаясь пульсирующей, цепкой силе его крохотных рук и ног. Грудь ее мгновенно набухала от его крика и запаха.

– Женя, опять нам заново жить…

Исчезнувшие, небывалые дни на их даче в Орловке, тоже теперь исчезнувшей. В мокрых, без птичьего крика лесах, в желтых, сжатых полях с косыми полетами галок больнее чувствовалось ее раннее вдовство и покинутость. Усилием любви превращалось в слезную нежность к сыну, хрупкому во всех чертах и движениях, беззащитному, с шелестящим, прозрачным смехом. Целовала его в теплый хохолок, в воротничок рубашки, беззвучно плача о себе и о муже. А сын, заглядевшись в соломенную полевую воронью даль, спросил косноязычно и мягко:

– Все плачешь и плачешь. Разве все навсегда умирают? – и пошел и пошел по стерне.

Течение быстрых, ветром пронесенных лет, когда возникло их сложное, живое единство. От тянулся и рос, а она уменьшалась, отдавая ему свой румянец и цвет и чувствуя свою жизнь средоточием любви и бережной власти, вокруг которых, наподобие легкой планеты, шло вращение сыновней судьбы. Малым светилом он удалялся и вновь приближался, вызывая в ней приливы страха и нежности. Она вела его по кругам, и они вместе летели, созданные один из другого.

И первое потрясение, разлад, напугавший ее. Она вдруг увидела: сын может он нее отделиться, продолжить полет отдельно. И такая ревность, и боль, и гнев, и вина на сыне. Как он мог, как он смел ослушаться? Как мог о ней не подумать? И смирение, начало пугливого, на всю жизнь ожидания.

Она хотела, чтоб он стал историком, как и отец. Окружала его книгами мужа. Подарила коллекцию бронзовых хрупко-зеленых колец, ожерелий, извлеченных мужем из древних псковских курганов. Полагала: оборванный труд одного будет подхвачен другим и тем самым осуществится высшая, задуманная в их роду справедливость. Но он сказал, что желает строить мосты. В этом видит призвание.

– Почему? Какие мосты? Что за вздор? Есть, наконец, память отца! Это можно счесть за измену…

– Я тебе не могу объяснить, – ответил он, бережно отводя ее гнев. – Мне нравятся мосты, их стальные лучистые формы. Чувствую их напряжение и крепость. Мне видится некое тождество, волнует их затканное сталью пространство…

Их союз потрясался. Появление молодой, обожаемой сыном женщины, а в ней, матери, – недоверие и ревность. Рождение внуков и уход их всех от нее под другую крышу, а в ней – обида и боль. Их женские ссоры с невесткой, обращения к нему. И их примирения, когда купали, кормили, лечили непрестанно болевших детей, деля между собой неоглядные труды и заботы. Вечная боязнь за него, уносящегося на сибирские реки, где строит мосты, ночные молитвы о нем и счастье при его возвращении. Спустя много лет она поняла, что все это было похоже в других родах и семействах – обычное смещение центра. Сын вылетел из ее притяжения, оттолкнул ее. И вернул обратно в лоно новой семьи, повел вкруг себя. И они, в своих ссорах и радостях, продолжали полет.

С тех пор ее как бы заслонили от сына другие, ставшие родными лица. И он стал недоступней и дальше. Его судьба, во многом ей непонятная, шла в отдалении. В изнурительных поездках, в сокрушительной с кем-то борьбе, в жестоких победах над кем-то, в замыслах каких-то проектов. Она удивлялась: неужели этот жесткий, угрюмый, начинавший седеть мужчина и тот розовый, хрупкий отрок, убегавший от нее по траве, – неужели они одно? И была от этого робость, любовное, горькое удивление, похожее на моленье о сыне.

В последний год сын болел, и что-то в нем таяло, его стальная неприступность и жесткость. Он начал к ней возвращаться, в то время, когда понимали друг друга по вздоху, по тихому смеху, по быстрому, в поля обращенному взгляду, где солома, стога и галки и такая осенняя тишь.

– Мама, ты помнишь в Орловке на веранде было такое стеклышко, которое все время звенело? Ты его все хотела заклеить, – он обнял ее за плечи, неуверенный, большерукий, и она замерла, чувствуя, как время, опрокинувшись, понесло их обратно, на далекие синеватые тропки, расцвеченные палой листвой. И такое круженье и сладость, – ее сын, ненаглядный и милый, к ней снова вернулся, и уж будут теперь неразлучны.

Теперь, когда все отшумело, одна среди бесшумного перебора теней, забываясь дремотно в кресле, подумала свою любимую мысль. Скоро, скоро выйдет из осинового на ветру мелколесья на ту тропку в стерне, все в гору, в гору, мимо разрушенной кузни, где под елкой и тополем стоит их дом, с темной, отсыревшей верандой, и стеклышко звенит на ветру, и в комнате на бревенчатых стенах висят расписные подносы и за длинным столом сидят ее муж и сын, оба молодые, похожие, радуясь ее появлению. Принимают в застолье, чтоб уж никогда не прощаться.

Мост выгибался разящим, вдаль уходящим прострелом. Казался отрезком планетарного, охваченного свечением кольца. Сварщики таились в его поднебесном теле, обнаруживая себя водопадом комет. Подвешенные на цепях, парили. Ныряли и перевертывались, роняя струи огня.

– Расход металла…

– Момент вращения…

– С моментом инерции…

– В борьбе с коррозией…

– Ваш амперметр…

– Блуждание токов…

– Покройте пленкой…

– Мороз и влага…

– Если можно, еще сигаретку. Только такой ветрило, не знаю, как прикурить…

Мост выдирался из сорной трухи домишек, из разорванных мокрых полей как бетонное ребро земли. Был частью единой и неделимой планеты. Его железо, намагниченное полюсами, было едино со всем мировым железом. Его бетон был частью земных пород. Влага в его водоводе была все той же водой, текущей в океанах и реках. В телефонном кабеле, в перевитых медных волокнах, билась людская речь:

– Катенька, Катя, слышишь меня? Ну как там, доченька, в твоем общежитии? Ты платочки мои получила?..

– Приезжай, говорю, отец умер. Да, пришлем телеграмму. Нет, без тебя хоронить не станем…

– Ты Сивкову хвост-то намыль! Что он накладные не шлет? Ты ему скажи: к прокурору захотел или как? Ты прокурором его пугни…

– Деньги шлю, и довольно! А видеть тебя не хочу. На сына высылаю, и все. А тебя сто лет не видал…

– Катя, Катенька, плохо слышу тебя! Ты платочки получила?

Мост сочетал воедино бесчисленные разобщенные части. Сам был частью сотворенного прежде мира, входил в его план и чертеж. Нес в себе древнюю деревянную память о старинных стуках и скрипах.

Вера Ивановна, жена умершего Тихонова, не могла уложить расшалившихся сына и дочь. Они кидались подушками, визжали, дразнили друг друга, пока мать, выйдя из себя, не накричала на них:

– Бессовестные, когда же вы меня пожалеете? Был бы отец, он бы цыкнул на вас!

В слезах, слыша, как утихли дети, казня себя за то, что по ничтожному поводу тронула память мужа, вышла на кухню. Плача, жалея себя и их, мыла посуду. Думала, как сложно стало с детьми, как все вдруг рассыпалось, вышло из рук. Устройство дома и быта, налаженно-хрупкий механизм знакомств и родственных связей – все разбрелось, утратя былое единство. Ибо этим единством был он, ее Женя.

Дети уснули. Она вошла в кабинет мужа, уже тронутый переменами. Сын обосновался за отцовским столом, набросав тетради, рисунки. Дочь перетащила к себе разноцветные шерстяные подушки с кушетки отца. Вера Ивановна почувствовала, как налетает на нее обморочность ночных одиноких часов.

Так ценили возможность оказаться наконец вдвоем, когда дети здоровы и спят, умолк телефон, прокрутилось грохочущее колесо исчезнувшего, испепеленного дня. И вот чудесная тишина кабинета, шерстяные подушки. И можно тихо, устало лежать, наслаждаясь самой тишиной, белизной его белой рубахи. Или звуком его близкого голоса, когда он рассказывал об институтских делах, колко, едко высмеивал старца Филиппова, посвящая ее в хитрости научной борьбы, никогда до конца ей не ясной. Но верила: в ней победит справедливость, ум, доброта ее Жени, его талант и энергия.

Теперь, вызывая недавние и как будто возможные дни, она, до почернения света в лампе, ощутила, что этого нет и не будет.

Но он вдруг вошел и сел рядом с ней на кушетку, положив большую горячую руку ей на лоб, проводя по бровям и векам. И она успевала губами касаться его ладони, скользящей на шею и грудь.

– Подожди, дети могут проснуться…

И опять они лежат в легкой, прозрачной траве, худые, серебристые, словно упавшие из небес, в отпечатках стеблей и листьев. Она занавешивается гривой трав, пригибая ее к животу, к коленям, умоляет:

– Ну пожалуйста, не смотри на меня. Лучше туда, туда, где белая лошадь пасется…

Неужели где-то существует то место и можно подняться, поездом, самолетом добраться туда и увидеть сквозь снег остатки темных метелок, коснуться себя, исчезнувшей?

Он уносился в поездки. Возвращался белозубый и смуглый, вынося на лице отблеск далеких рек, запах лесов. Его рассказы о мостах и дорогах, о стальных лучистых конструкциях, сквозь которые проносились составы. Она ожидала ребенка, неподвижная и тяжелая, в колокольном просторном платье. Вязала на спицах, распуская шерсть. Колдовала, мотая клубок:

– В этом белом клубочке – все твои пути и дороги, все метелки, бураны, все твои встречи. Сколько ни кружи, ни плутай, а ко мне вернешься.

Он смеялся счастливо, держа на раскрытых пальцах белую пряжу.

Медленно, почти незаметно, исчезая и вновь возвращаясь, ушел в отдаление тот свет. Рождение детей. Бег стремительных, похожих на бурю лет. Словно бежали по льду, торопясь скорей пробежать. Не успев оглянуться, оказались на той стороне. И время уже вспоминать.

– А помнишь, в Карелии белье полоскала, и вдруг рубахи поплыли, как белые гуси?

– А помнишь, лодку смолил, а я тебе бруснику носила?

– Подожди, а как звали того старика-балагура, который брагу варил? Баня-то у него загорелась, и мы ее тушили в ночи…

– Нет, не помню, как звали…

Но свет уходил. Были беспомощны его удержать. Каждый возвращался в свое, не вместе, а порознь.

Мост, который он проектировал, новейший, небывалой конструкции. Ей казалось, что этот мост, возникнув однажды как робкий, серебристый на кальке чертеж, разрастался с годами в громаду, охватившую мужа своими конструкциями. Им отдавал свой румянец, свою силу, кровь, доброту, становясь железней и жестче.

Однажды, изведенный на службе, больной, раздраженный, кричал на нее, на детей:

– Вы можете меня пощадить? Что вы нагружаете меня своими тоннами? Я ведь рухну, рухну! Неужели не можете меня пощадить?

Ей казалось, у мужа появилось недоступное ей измерение и он не замечает ее. Ночами слушала его частое сухое дыхание. Чудилось, что и он, и она, и дети уловлены в стальные узлы. Все небо над ними склепано из железных квадратов и ромбов.

Оп болел и таял, сначала дома, потом в больнице. Мост уже строился, и он знал, что ему не встать, все рвался увидеть мост. Молодая женщина-врач, лечившая его, возникшая позднее на похоронах, – Вера Ивановна сквозь горе успевала удивляться ее слезам, испытывая к ней, темноволосой и смуглой, недоброе, враждебное чувство. Эта женщина за несколько дней до развязки позвонила ей ночью:

– Евгений Григорьевич хочет вас немедленно видеть…

Их ночное свидание в палате, в бестелесных, стерильных сумерках. Его худое, бурно дышащее горло. Глазища, блуждающие под седыми бровями. Говорили о детях, отметках, о подарках к рождению сына. Он вдруг тихо сказал:

– Вера, Вера, как быстро все пролетело… Куда оно все подевалось? Еще бы немножко пожить. И быть может, все по-другому… Ты прости меня, Вера. Нет, не понять, не понять… И куда оно все подевалось?..

И теперь, в пустом кабинете, слушая беззвучную протяженность ночи, видя ее малый озаренный отрезок, теряющийся в обе стороны в бесконечность, думала отрешенно: в самом деле, не понять, не понять. И куда оно все подевалось?..

Желтая каска.

Красная каска.

Белая каска.

Пар!

Свист!

– Сгинь, обожгу!..

Рабочие в пластмассовых шлемах орудовали трубками с паром. Обдували железные стыки жаркими, шипящими струями. Нагревали железо, готовя его к бетону. Накрывали бережно сухими холстами, как скатертью.

Въезжали на мост самосвалы. Вываливали жидкий, в парном дыхании раствор. Наполняли бадьи и корыта. Бетонщики лопатами, как хлебопеки, шлепали тяжелое тесто. Окунали вибраторы в сдобную гущу. Месили, сбивали в квашне. Бетон созревал, неся в себе стальную начинку, спекая намертво стыки.

– Давай шибче!

– Буханку черного!

– А хошь бородинский?

– Не, мне с изюмом!

– Ему ситный!

– А мне батоны!

Мост, упругий и гибкий, пружинил, играл тетивой. Сжимался, откликаясь на холодный, плывущий с севера воздух. Сквозь вой и грохот вибраторов в нем неслышно скрипело исчезнувшее старое дерево, лежал в глубине обломок оброненной подковы.

Молодая женщина-врач, Кира Аркадьевна, с темными непокрытыми волосами, заблестевшими на воздухе изморозью, вышла на волю после праздничного карнавального вечера. Садилась в такси вместе с доктором Шмаковым, который ухаживал за ней и за которого она собиралась замуж.

Утром на операции она ассистировала Шмакову. Была белизна, забрызганная красным. Билось липко-алое всхлипывающее сердце. Пахло спиртом, йодом, распахнутым парным нутром. Несколько часов шла операция. А вечером, заслоняя все это, – танцы, пузырьки шампанского, не очень умные, не слишком смешные шутки Шмакова, который охватывал ее шею цветной бумажной лентой, сыпал ей на волосы конфетти.

Садясь в такси, она вдруг остро почувствовала абсурд пролетевшего дня: сначала белое в красных брызгах, потом шампанское в пузырьках, а теперь золото куполов «Ивана Великого», мимо которого они проносились, и Шмаков наклонился к ней, не чувствуя ее состояния, каламбурил:

– Я сказал Никулиным: «Друзья, до коньяку ли нам?»

Она чуть отстранилась, следя за исчезающим черно-сверкнувшим золотом. И вдруг поймала на куполах проблеск высокого молчаливо-зоркого лица, в котором узнала, захотела узнать лицо инженера Тихонова, кого недавно любила, спасала, не сумела спасти. Подумала: в ее жизнь негаданно, на кратчайший миг ворвалась другая душа, которую так хотелось удержать и понять. Не хватило умения и сил. Отлетела, оставя по себе боль, отражение то на куполе, то на воде.

Казалось, недавно он приходил к ней, занося вместе с запахом табака ворохи трескучих, электрических состояний, которые постепенно гасли от ее прикосновений. Утихал, умягчался, следя за ее легким счастливым кружением по комнате: накрывала на стол, подставляла глиняную пепельницу с остатками вчерашнего пепла, задергивала шторы. Говорил ей:

– Господи, как у тебя хорошо! Мне всегда казалось, что в этом безумном городе должна же быть вот такая комната, вот с такой занавеской, с такой вот пепельницей, где так хорошо…

Он жаловался, как измучен работой, как теряет к ней интерес. Этот мост его раздавил, и надо опомниться, уберечь, что еще можно спасти, куда-то бежать и скрыться. И она его может спасти.

Теперь, когда все уже позади, но все-таки остался еще крохотный уцелевший зеленый лоскуток жизни, хочется его уберечь, укрыться ото всех. Чтоб – лес, тишина, может быть, падают шишки, может, белочка синим комочком и чтобы ты…

В больнице, забываясь, пьянея от уколов, держал ее руку и все говорил про какой-то старый извечный мост, по которому им всем предстоит пройти.

Теперь, в летящем такси, отпуская золоченый, случайно слетевший образ, думала: все осталось незавершенным, неясным и будет неизбежно забыто в другой, возникающей жизни, которую готова принять.

Старый мост через реку уводил на пылящий тракт.

Из города выступали полки в колыхании штыков, киверов, входили на шаткий мост, исчезали в хлебах. Кто-то с криком кидался им вслед, срывал с головы белый плат, хватался за солдатский рукав.

– Соколик ты мой ненаглядный! Да на кого ты меня покидаешь? И за что нас с тобой разлучают? Тебя на злую войну снаряжают? Да кто же тебя там приголубит? Да кто же тебя там поцелует? Да кто же тебя там обымет? Востра сабля тебя приголубит! Быстра пуля тебя поцелует! Сыра земля обымет! Не увижу больше твои ясные очи!..

Полки пропадали в хлебах, в зеленых ржаных колосьях.

Колодники выходили на мост. Гремели цепями по бревнам. Крестились на далекий собор. И кто-то бежал им вслед, хватал арестантскую руку, совал серебряный рубль.

– Уж ты мой горький голубчик! И кака така наша доля? Отымают тебя от мово сердца! Целовала твои ручки, ножки! Любила твое молодо, бело тело! А теперь обобьют твои ручки об железо! Изотрут твои ножки об дорогу! Изведут по тюрьмам твое бело тело! А мне по тебе убиваться…

Пропадали колодники в хлебной дали под крики дергачей, перепелок.

Выходили на мост богомольцы. Скребли посохами бревна. И кто-то им вслед убивался:

– Уж тако теперь наше счастье! Уж таки теперь наши слезы! Отлетает от нас наш родимец! Не мила ему родна сторонка! Не красна ему молода невеста! Не наряден ему злат-серебрян перстень! А мила ему матерь-пустыня! Красна ему черна ряса! Наряден деревянный посох! Ему бога молить, а мне слезы лить!..

Исчезали богомольцы в хлебах и травах.

Старый мост чернел над рекой. Блестел на бревнах обломок оброненной подковы.

Двенадцатилетний сын умершего Тихонова слышал, как мать, вздыхая, ходит по комнатам, сестра чуть слышно что-то лепечет во сне. Он не спал, а думал, как всего два года назад все вместе мчались на машине по летней горячей степи среди разлива белой пшеницы. Под вечер, когда солнце садилось, отец поставил машину у края дороги, у одинокого большого холма, и позвал их на курган. Мать и сестра не пошли, а они с отцом взобрались на пологий, округлый склон, хрустящий горячими травами. Отец говорил о князе, лежавшем в холме. Степь, красно-медная от низкого солнца, казалась огромной, дышащей, с гудением далеких комбайнов, с полынными ароматами.

Отец, большой и сутулый, смотрел в степь. Лицо его казалось усталым, печальным. И такая любовь к отцу, желание потянуться к нему, прижаться щекой к его красной от солнца щеке. Что-то спросить, узнать. Таким и запомнить.

Все пронеслось и исчезло, словно уже было когда-то. И, глядя на холм, насыпанный другими, исчезнувшими навеки руками, сын спросил:

– А разве и мы так исчезнем? Разве все навсегда умирают?..

Автомост выгнул в темноте свое тело. Опустевший, огромный, чуть искрился в свете прожектора. К полуночи снег перестал. Ветер раздул облака, и в небе высоко и бездонно открылся другой мост, необъятный, мерцающий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю