355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузьменков » Группа продленного дня » Текст книги (страница 5)
Группа продленного дня
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:53

Текст книги "Группа продленного дня"


Автор книги: Александр Кузьменков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Хотелось курить, но Карпов не позволял себе встать из-за стола: тема слишком долго не давалась в руки; смолкнет кавалерийский перестук клавиатуры, – она опять ускользнет, и поминай как звали. Нет уж, первым делом мы испортим самолеты, – пока кураж не сгинул, пока на мониторе одна за другой возникают крепко сколоченные фразы: мэрия распродает все, что под руку попало…

Он писал, привычно избегая фрикативных и не скупясь на сонорные, – фоносемантикой пренебрегать тоже нельзя; а ну-ка, что у нас там получается? Он оторвался от клавиатуры и щелкнул мышью по пиктограмме «ВААЛа». Программа исправно доложила: данный текст производит впечатление страшного, простого, злого, величественного, грубого, мужественного, сильного, яркого и Карпов остался доволен. Страшный и злой, – что ж, того и добивались. Обывателя первым делом надо от души пугануть, и он, болезный, кинется спасаться куда угодно. Вернее, куда ему укажут. Едем дальше: действия городского головы напоминают поведение конченного алконавта, готового за бесценок загнать последние портки, – лишь бы на опохмелку хватило… Не ссы, любезный Валентин Петрович, мы тебя не больно зарежем. Потом отмазывайся, как хошь, да вряд ли получится. Показатели социально-экономического роста, упакованные в табличные рамки, тут откровенно не канают. Подробности у Ле Бона: не факты сами по себе поражают воображение, а то, как они представляются толпе. Однако, Валентин Петрович, в пресс-центре у тебя сидит толстожопая дура, озабоченная лишь целлюлитом на филейных частях, а потому она слыхом не слыхала ни про Ле Бона, ни про Дебора, не говоря уж про царицу Хатшепсут. Ты тоже не слыхал? Да правила такая в Египте, еще до рождества Христова. Египтянам, видишь ли, западло было бабе кланяться, так эта ушлая особа себе бороду привязала – на радость подданным. Мораль сей басни такова: народу откровенно по хую, кто ты есть; важно, как ты выглядишь. Мы ж тебе, Валентин Петрович, такую бороду привяжем, – любо-дорого глядеть. И к медведям ты напрасно ломанулся: за грош в церкви пернут, каиново племя. А что сына в армию отправил на общих основаниях, – так ты ж его от мусоров спасал, скажем… скажем, от сто тридцать четвертой статьи УК. Как сообщил источник в ГУВД… гнилое дело, бля, малолеток портить! а для города, где тридцать процентов ранее судимых, – так и вдвойне. Гитлера еще никто не опроверг: публика скорее поверит недоказанному обвинению, чем доказанному оправданию. Прошу прощения, отвлекся: сравните 90-тысячное жалование городничего с 3-тысячной зарплатой медсестры, и вы поймете мэрский принцип дележки бюджетных средств… Вот так, Валентин Петрович, с бизнесом ссориться – оно себе дороже. Уж будь благонадежен, до конца срока не дотянешь, явится тебе на смену, куды не на хуй, народный герой под слоганом «такой-как-путин»; недурно было бы сблатовать кого-нибудь из НКВД. А придет время, – и его в говно затопчем, ибо несть власти, аще не от лукаваго… городская экономика работает не на горожан, а на градоначальника и его приближенных, но мы пока еще в силах прекратить эту порочную практику. Точка. Shift+F12.

Карпов оторвался от монитора и глянул на циферблат: на исходе был пятый час ожесточенного единоборства с текстом, и словесная глина наконец-то стала податлива и покорно приняла нужную форму. Он не жаловал черную репортерскую работу; куда занятнее было изобретать стратегию, расставлять капканы, однако хули делать! иных уж нет, а те далече, газеты оккупировала желторотая молодежь, – сявки, дико воспитанные, ни украсть, ни покараулить.

Карпов встал из-за стола. Серебряная цепь с зодиакальными весами змейкой скользнула по груди и легла под ноги. Он наклонился: надо же, звено совсем перетерлось, ну и хер с ней, потом починим, а сейчас покурим.

Он зажег сигарету. Окружающее мало-помалу вернулось к нему, обрело контуры, вес и голос. Стрелки часов посекундно упраздняли жизнь. Сизая табачная струйка поднималась к потолку. Кубики льда в кружке давным-давно растаяли, оставив на чайной поверхности белые пятна. За стеной Инесса Климук, в миру Ирина Аллегрова рвала связки песней про шальную императрицу: соседка Наталья опять квасила в одну харю, ибо у сорокалетней домохозяйки была сухая стать текинской кобылы, но бирюзовых офицерских глаз рядом не было, а был муж, средней руки начальник, пошитый из канцелярского сукна, и был сын-студент, по-сиамски приросший к компьютеру. В старые времена Карпов, закончив труды, тоже премировал себя рюмкой коньяку в капитанском чине; впрочем, то было давно и неправда, нынче ему оставался холодный чай.

Он вернулся к столу и просмотрел материал, расчленяя сложные предложения на простые и выбрасывая разного рода иноземщину, вроде «децильного коэффициента»: не для профессуры, однако, стараемся. Ладно, третий сорт – не брак. Теперь инструкция, а то, не дай Бог, изгадят все тупой версткой: Валера, резервируй во вторничном номере подвал на второй полосе, текст – Arial или Verdana п/ж, 9-й кегль; заголовок – FuturaPress, растровый, 45-й; каждый абзац начнете с инициала – FuturaPress, растровый, 30-й; псевдоним на твое усмотрение. Карпов усмехнулся, представляя, как массивные рубленые буквицы в начале абзацев сольются в акростих: ж-о-п-а, и как дивно это увяжется с заголовком «Наша перспектива». Хохма в духе перестроечного «АиФ» отдавала подворотней, но, как ни крути, прав Павловский: пипл хавает политику лишь в виде анекдота. Карпов отправил файл на [email protected], заранее зная, что Валера Иванов, жертва пьяной акушерки часа через полтора-два позвонит и начнет нудно причитать про оскорбление и суд, будто ему и не платили вперед. Блядь, не заебет же жить в обосранных штанах… Хватит, оборвал он сам себя, понимая, что вот-вот опять угодит в торную профессиональную колею, право слово, хватит. Мы славно поработали и славно отдохнем.

Карпов наугад перебрал кнопки телевизионного пульта и поймал густо-синюю выгородку «Своей игры» и обрывок кулешовской фразы: …впереди второй раунд. Ну вот, начало пропустил. Он не любил телевизор, сделав исключение для интеллект-шоу, чей формат не допускал откровенной джинсы и постановочных планов. На экране возникла мутная зеленоватая заставка местной студии, – сетевые партнеры НТВ прилежно поганили столичный эфир своими поделками. В кадре припудренный и подкрашенный пацан беззубо и беззвучно радовался новой куртке, а за кадром Маринка Баранова сахарным голосом киношного пидора читала бойкий, как пионерская речевка, слоган про распродажу в «Детском мире»: есть и кожа, и меха, – все для вашего дитя. Реклама местной выпечки всегда отличалась умеренной дебильностью, но на сей раз ребятишки переплюнули сами себя. Карпов раздраженно поморщился: ебете вы свое говно вприсядку, спецы сраные. Пойду-ка я за чаем.

Он вернулся к началу второго раунда. За центральным столом играл психиатр Арон Ройзман. Справа от него поместилась Жанна, рыхлая, ядовито-пшеничная блондинка made by Garnier Color Naturals, слева – из сырого теста вылепленный Антон, программист, кажется. Кулешов уже огласил реестр спонсорских щедрот и бегло перечислял темы; Карпов тем временем рассматривал четверку в студии. Ему нравился Кулешов – барственный, добродушно-насмешливый, и еще больше нравился Ройзман, скроенный на манер сталинского командарма, – с выскобленным в лоск черепом, еловой щеткой коротко стриженных усов и жестким, как солдатский сапог, лицом. Карпов мысленно примерил ему портупею и пятизвездные петлицы: нет уж, такому не дураков лечить…

Арон Моисеевич, прошу, сказал Кулешов, и Ройзман выбрал «Кушать подано» за четыреста. Голос психиатра был заржавлен и зазубрен. Свою нелюбовь к огурцам он обосновал этим средневековым арабским аргументом. Карпов изумился: совсем как я, даже доводы совпали. Арабы считали их безвкусными, ответил Ройзман. И потому очень удивлялись европейской кухне, прибавил Кулешов свой довесок. «Кушать подано» за тысячу, потребовал Арон Моисеевич. Он помог продать партию непопулярного продукта, приписав ему свойства афродизиака; продукт назовите. Тунец, коротко лязгнул Ройзман.

Карпова обожгли ледяные капли тревожной, почти болезненной дрожи, сердце дважды охнуло тяжко и глухо, а потом выбило мелкий и рваный чечеточный ритм, и он отправил под язык таблетку нитроглицерина. Ну да, тунец; Бизон тогда открыл торгово-закупочный кооператив и привез откуда-то атлантических рыбин, но никто никто не хотел их брать. Тунцовое мясо было свекольного цвета, в розовых прожилках; Бизон, загромоздив кухню квадратным торсом, кромсал рыбу на толстые шматки и швырял их на жаркую сковороду, а потом потчевал Карпова: ну как? Нормально, тем более под водку. Вот и я говорю: дикий народ, сперва пиздят, что жрать нечего, потом морду воротят, надо было трески взять, что ли. Наверно, дорого, предположил Карпов. Ну на хуй! ты погляди на витрины, везде цена договорная, Михал Сергеич вконец охуел. Ты бы знал, как я с этим тунцом влетел, торговля под реализацию берет, а мне вот-вот счетчик включат, бабки-то я занял… короче, неудачно занял. Тут такая тема, сказал Карпов, химики на заводе всякой дряни нанюхаются, а потом у них не стоит. Ты это к чему? Давай я публикацию организую, что тунец помогает, хуже не будет. Я много дать не могу, сознался Бизон в очевидном, может, рыбой возьмешь, по бартеру? Он взял, – жрать и впрямь было нечего.

Сексолог Одинцов, как тетерев на токовище, слышал лишь самого себя, и потому нелегко было протаранить его бетонное соло тунцовым вопросом. Ну да, махнул он рукой, тем не менее… Большую часть интервью пришлось переписывать из книжек: про селен и сперматогенез, про цинк и потенцию и досочинять про тунец, кладезь целебных элементов. Одинцов, сдвинув очки на лоб, вычитывал материал и поминутно кивал: да-да, именно так я и говорил, благодарю, вы очень бережно относитесь к чужим мыслям…

Первый PR-блин, вопреки пословице, был удачен, и Одинцов заработал галочку в графе «санпросветработа», и Бизон весело гоготал в телефонную трубку: начали потихоньку брать, начали! а теперь кто-то неведомый эксгумировал давнюю историю –какой корысти ради? Происходящее не имело ни имени, ни объяснения, и потому Карпов чуял в нем угрозу, отчетливую и резкую, как щелчок затвора.

Версия о проплаченном эфире выглядела чистым идиотизмом: слишком дорогое удовольствие – мочить безвестного провинциала на московском канале. Более достоверной показалась мысль о собственном сумасшествии. Гипотезу можно было разъяснить без особого труда, и Карпов вышел на лестничную площадку и постучал в соседскую дверь. Наталья дохнула на него водкой: привет, Серый, проходи, а как насчет?.. Здорово, мать, ты же знаешь, я в завязке, а НТВ у тебя нормально кажет? у меня хрень какая-то прет вместо картинки. Хриплая кабацкая удаль Аллегровой оборвалась: щас глянем. Арон Моисеевич на экране сосредоточенно щурился: «Кама Сутра» за тысячу. Кулешов не замедлил озадачить: этой цитатой он склонил подругу к анальному сексу. Ройзман замялся, собирая и распуская складки на кирзовом лице. Скороговоркой вступила Жанна, слова на ее губах пузырились, обгоняя друг друга: по-моему, это звучало так – когда я буду сыт ею как девочкой, она послужит мне как мальчик. Совершенно верно – Гете, «Венецианская эпиграмма». На Жанну высыпали пригоршню аплодисментов. Ни хера себе вопросы, изумилась Наталья, совсем страх потеряли, я, пожалуй, погляжу, оставайся, если хочешь. Спасибо, сказал Карпов, попробую со своим разобраться.

Крышу, стало быть, не сорвало. А лучше бы сорвало, подавленно подумал он, увязнув в покорном недоумении, и капитулировал перед игрой: такого досье и у чекистов нет, – можно подумать, свечку держали. Оставалось лишь глухо бормотать себе под нос: дилетанты, еб вашу мать через коромысло; habe ich als Mädchen sie satt… и далее по тексту, – это, к вашему сведению, было сказано на языке оригинала. Перевод попросту не имел смысла. По правде говоря, на язык просилось другое: как широко! как глубоко! нет, Бога ради, позволь мне сзади, – да галантная гетевская содомия выглядела ласковее охального пушкинского жопоебства.

Бракоразводная кривая вывезла Карпова на улицу ХХ партсъезда. Барак, овеянный борьбой с культом личности, дожил до ее рецидива, но в промежутке одряхлел, утратил прямоугольную выправку и норовил сделаться трапецией. Дом стоял на выгребной яме, и вечная сырость людских испражнений сгубила его деревянный скелет, и левый его край сползал в говно. Пол в комнатах также страдал детской болезнью левизны, а стены коробились, выгибались горбом, и штукатурка не выдерживала, трескалась и осыпалась, обнажая ветхую серую дранку. Запах нужника здесь никогда не выветривался. Открытые форточки мало помогали: мусор со двора вывозили раз в неделю, и бурые картофельные очистки, тускло-серебряные рыбьи головы и масляно-желтые дынные корки успевали протухнуть, подернуться единообразной зеленой слизью в ржавых кривобоких баках, густо облепленных мухами. Рабочий поселок на городской окраине был свалкой отбросов, и его обитатели были отбросы, человечье отребье и отрепье, обреченное заживо гнить вместе со своим жильем.

Ей было двадцать восемь, и ее жизнь состояла из романо-германского отделения иняза, десяти лет брака с алкоголиком, развода, шести беременностей и четырех абортов. Ее первый сын родился анацефалом и потому не протянул и дня; второму, Ване было восемь, и он был одутловат, непроницаемо молчалив и прожорлив. Дни напролет он просиживал на краю пустой песочницы, не мигая, рассматривал что-то, неразличимое для остальных, и часто, по-птичьи наклонял голову к прянику, зажатому в кулаке. Его мать тем временем без конца ворошила страницы вдоль и поперек исчерканного «Вертера» и мучительно нежила себя воображением томного тевтонского мачо.

На прощание она сказала: я понимаю, просто встретились два одиночества, да? Он не стал возражать, хотя бисквитно-кремовая цитата была совсем не к месту. Какое, на хер, одиночество? – не одиночество это было, но желание хотя бы на полчаса избыть окружающую мерзость запустения, и все было попусту.

В одежде Лена казалась подростком, но под одеждой обитало тело бывшей женщины, утомленное ненужным умножением рода. Чехол из дряблой, тряпичной кожи существовал на нем отдельно от мяса и костей и при каждом движении собирался в складки по своему усмотрению. Увядшие острые груди козьими сосцами стекали на сморщенный, как печеное яблоко, живот. Добывать постное удовольствие из этого усталого, скудного и скучного тела было тягостной работой, тем паче, манда, дважды разодранная детьми алкоголика, напоминала разношенный башмак. Лена, сознавая это, кротко следовала прихотям Карпова – до крови скребла лобок тупым ленинградским лезвием, старательно и неуклюже коверкала себя в скрученных и переломленных позах, но тут наотрез отказалась, спрятав глаза в чайную чашку: Бог с тобой, Сережа, разве можно, ведь это извращение… Он пожал плечами: все относительно, подробности у Гете – habe ich als Mädchen sie satt, dient es als Knabe mir noch. Лена ринулась вон из опасной зоны: ты что, немецкий знаешь? откуда такое произношение?

Мальчиком она стала через неделю. Притиснутая ничком к дивану, она не противилась, лишь обреченно скулила слабым щенячьим голосом: я боюсь, боюсь! – но, ощутив, как чужая напряженная плоть жестоко протискивается куда не след, зачастила громко и отрывисто: я-блядь-я-дрянь-я-блядь-я-блядь-я-дря… ой!.. дрянь. Карпов зажал ей рот: соседка, радея о ночном покое, принялась долбить кулаком в стену. Штукатурка, потревоженная стуком, тонкой струйкой посыпалась на спину. Sturm-und-Drang  захлебнулся тошнотворным отвращением, и Карпов зашарил по полу в поисках сигарет. Сзади шевелились длинные мокрые всхлипы: прости, пожалуйста, я привыкну, правда… Если эта лярва еще хоть слово вякнет, я ей пизды дам, уныло решил он. Но не дал.

Карпов вернулся к себе. Пустот на синем игровом поле стало заметно больше. Студия наполнилась настойчивой кошачьей истерикой. Вам достается «Кот в мешке», вопрос надо отдать – кому? Жанна, вестимо, гнобила опасного конкурента: конечно, Антону. Антон, играем с вами, тема – «Возраст»; этот случай убедил его в наступлении старости. Н-ну, промычал Антон, контролеры в автобусе попросили у него не билет, а э-э… пенсионное удостоверение.

Открытием это не стало: старость давно пометила лицо седой щетиной, синими прожилками на крыльях носа, тяжелым ожерелком второго подбородка. Карпов встретил свой вечер без сожалений: знамо дело, не мальчик, – сорок четыре. Удручало другое: он ждал от старости тихого умиротворения, неторопливой мудрости, но день за днем спотыкался о полудохлую, беззубую злобу, да и та на глазах вырождалась в брюзгливое раздражение. Так-то вот, и тут паренька наебали.

Поздравляю, улыбнулся Кулешов, вы наконец-то выбрались из минуса, играйте, Антон. «Кама Сутра», э-э… за шестьсот, сонно произнес тот. Впервые он увидел голую женщину именно там. Программист задумчиво жевал толстыми пельменными губами. Паузу оборвал писк таймера. Ну?! – подстегнул Кулешов: раз… два… Антон предположил: на пляже? Мимо кассы, придурок, презрительно хмыкнул Карпов. Кулешов съязвил в унисон: по-вашему, в Советском Союзе были нудистские пляжи? дело было в процедурном кабинете кожвендиспансера. К губам Карпова приклеилась кривая, жалкая усмешка.

Потолок читального зала был по-церковному высок; красный с золотом иконостас книжных корешков внушал благоговейную робость – даже сейчас. Он с болезненным любопытством выхватывал из россыпи петита нужное: фурункул (чирей) – острое гнойно-некротическое воспаление волосяного мешочка и окружающей соединительной ткани, вызываемое гноеродными бактериями, гл. обр. стафилококком; возникновению ф. способствуют загрязнение и микротравмы кожи, повышенное пото– и салоотделение, нарушения обмена веществ и т.п. – и проклинал ебаные гноеродные бактерии, сраное пототделение и бесстрастный тон справочника. Книга продолжала со стерильным равнодушием: плотный, болезненный узел багрово-красного цвета, в центре которого через несколько дней появляется размягчение, вскрывается с выделением большего или меньшего количества гноя, – полная хуйня, как оказалось. Ни один из чирьев, усеявших нос и щеки, и не думал вскрываться. Он постоянно пробовал горячие бугорки пальцами в поисках обещанного размягчения, а потом, морщась от боли, выдавливал их. Тонкая, глянцевая пленка воспаленной кожи лопалась с еле слышным, призрачным треском, и густой, изжелта-белый гной брызгал на зеркало. Краснота пятнала лицо еще недели полторы. Отец, глядя на него, выпускал на волю засаленный смешок: парня-то женить пора, и мать в тон ему отвечала: женилка не выросла, и врачиха в диспансере недовольно кривилась: зачем ты их давишь, ведь не маленький уже, должен понимать… После уроков он тащил свои болячки в процедурный кабинет, низкий сводчатый цоколь старинного дома с полукружьями окон, утонувших в серой овчине февральских сугробов. Дожидаясь, когда его с повязкой на глазах усадят под кварц, он рассматривал блеклые таблицы с выцветшими сифилитическими гуммами и думал: кому-то еще хуже. Впрочем, без особого оптимизма.

Следующий, проходим! – распорядилась медсестра сварливым рыночным голосом, но сама где-то замешкалась. Закуток с кварцевыми лампами делила пополам застиранная простыня, клейменная выцветшим больничным штампом, край ее предательски завернулся и позволил видеть полукруглый никелированный колпак над кушеткой и литое, резиновое тело, от плеч до живота покрытое бугристой чешуей шелушащихся струпьев. Вошедшая медсестра, недоверчиво глянув на него, вернула простыне целомудрие, умело соорудила из марли и двух ватных комочков повязку, но напрасно, – он и с завязанными глазами видел спелые ягоды темно-коричневых сосков, окруженных розовой, с белым налетом коростой, и курчавый клок черной, полуночной шерсти, с двух сторон стиснутый молочными овалами бедер. Все его естество скрутилось в корабельный канат, туго натянутый якорем вздыбленного, раскаленного хуя. Сучка паршивая, повторял он про себя, содрогаясь от гадливого желания, блядь паршивая, разложила тут свою пиздень.

Унитаз в больничном сортире был засыпан подмокшей хлоркой, расхлябанный шпингалет упрямо не хотел запираться. Пуговица отлетела от штанов и запрыгала по выщербленному кафелю с сухим костяным стуком, пальцы нащупали твердый кусок пылающего мяса. Вот так тебя, блядь паршивая. Увесистый, пластилиново плотный сгусток белесой слизи с тяжелым шлепком упал в хлорку. Вот так. Он потянул допотопную цепочку с треснувшей фаянсовой ручкой, бачок отозвался хлюпающим, насморочным звуком. У дверей туалета дожидалась техничка с ведром грязной воды.

Жанна нацелилась на «Кушать подано» за шестьсот. Этот продукт был постоянной причиной скандалов с родителями. Жирное мясо, ответила Жанна.

Мать засиделась на педсовете, и ужинать пришлось вдвоем с отцом. Борщ был съеден, на дне тарелки остался кусок желтого, блестящего жира с прилипшими мясными волокнами, – что доброго на талоны возьмешь. Ну? спросил отец выжидательно. Я-не-мо-гу, выдавил он по слогам. Отцовские глаза заволокла дымная муть, голос сорвался в надсадный и яростный хрип: не можешь? мы в оккупации кору сосновую жрали, а ты… Жесткая пятерня пригнула его голову к тарелке: а ну, давай сейчас же. Он поддел жир ложкой и, не жуя, кое-как втиснул склизкий комок в глотку. Нутро тут же вывернулось наизнанку, – он даже не успел почувствовать тошноты, – и в тарелку хлынула густая, красная от помидоров и моркови блевота. По щекам потекли бессильные слезы. Отец поднялся из-за стола и сказал: прибери за собой, и с брезгливым присвистом добавил сквозь зубы: с-слякоть.

«Кама Сутра» за восемьсот, по-сорочьи протрещала Жанна. На экране завертелся скрипичный ключ, и грянули погребальные, профундовые аккорды фортепиано; строчка из этого популярного романса положила конец его первой любви. Скороговорка Жанны превратила галантерейные вирши Вейнберга в считалку: он-был-ти-ту-ляр-ный-со-вет-ник… Поскольку название романса прозвучало, я принимаю ваш ответ, сказал Кулешов.

Она звалась Татьяна, и она была генеральская дочь: секретарь рудничного парткома вполне мог сойти за его превосходительство. После каникул она явилась в класс отполированная ореховым загаром и обремененная мягкой, колыхающейся тяжестью нового, недетского тела, и он перестал прогуливать физкультуру, чтобы видеть, как резинка черного, наглухо закрытого купальника впивается в бархатистую, персиковую кожу ее ягодиц. На переменах она не выпускала из рук общую тетрадь, распухшую от лаковых открыточных вклеек, и он читал через ее плечо аккуратные, завитушками украшенные строчки: любовь – эти шесть букв приносят много мук, любовь – солома, сердце – жар, одно мгновенье, – и пожар. Танька повернулась к нему: чё уставился, интересно? Дай поглядеть, попросил он и потянул тетрадь к себе, но тут же получил по рукам: не твое, не лапай. Тетрадь была картинно закрыта и убрана с глаз долой, но он все-таки успел зацепить глазами: в миг первой пронзительной боли… что ты уж не девушка боле… Стихи всегда липли к его памяти, как мухи на клейкую ленту, он знал и опресненного хрестоматией Пушкина: я вас любил так искренно, так нежно, и топором тесанную дворовую лирику: ебет, ебет, соскочит, об камень хуй поточит, но здесь было что-то другое, томительно сладкое и терпкое, как запах Таньки в спортзале – духи пополам с горячим потом, как звонкое, червонного золота бабье лето за окнами. Мысль о том, что эта пряная грусть прервется, была невыносима; после уроков он добрых полчаса ждал Таньку на школьном крыльце: может, погуляем? Ладно, согласилась она, я, вообще-то, на рынок, – семечек хочется. Время растворило рынок до неузнаваемости, до разноцветного акварельного пятна, сквозь которое смутно виделась оса, повисшая над багровыми, ребристыми гранатами. Танька купила стакан хрустких пузатых семечек, и он подарил ей три лохматые астры, потратив на них свой единственный рубль, и бабка-цветочница одобрительно шамкала: ну-у, кавале-ер...

Вечер занавесил небо драным облачным войлоком. Отец за ужином, высасывая соленый помидор, плотоядно причмокивал: парень-то наш девок вовсю обхаживает, сегодня гляжу – за Танькой за Жуковой портфель несет, во как. Мать недовольно качала головой: ну-ну, он был титулярный советник, она – генеральская дочь. Он почувствовал, что отделился сам от себя и валится в темную, глинистую канаву, и пробормотал, сознавая всю ненадежность в лохмотья истрепанного аргумента: в Советском Союзе все равны. Еще как равны, подхватила мать, она – в кримплене и ты – в залатанных штанах. Отец убрал с лица ухмылку: вот, не дай Бог, чего случится, – мы ж с тобой на передовую пойдем, под пули, а они драгоценное свое барахло в тыл повезут, я в сорок первом это уже видел. Он поспешно, целиком сунул в рот картофелину: можно, я посуду не буду мыть? а то алгебра еще не доделана…

У себя в комнате он зачем-то снял со спинки стула синие школьные штаны и дотошно изучил заплату на причинном месте. Сусальная позолота нынешнего дня осыпалась крупными хлопьями, под ней обнаружилась дыра с траурно обугленными краями. Он вернул штаны на стул и раскрыл учебник: алгебра воистину была не доделана.

Эти бляди ведают, что творят, решил Карпов. Память, злобная ворона сыта лишь падалью утрат и унижений; позволь ей нарушить границу забвения – тут же скорчишься от фантомных болей, благо, репертуар у хитрой твари побогаче, чем классическое «nevermore». Что пройдет, то будет мило, спиздел Александр Сергеич, но тут же сам себя и оспорил: и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю… Однако хули толку проклинать? Перфект – самая мудреная ипостась времени: действие окончено в прошлом, но результат его длится в настоящем, а тут уж проклинай, не проклинай, все едино. История уже написана, расслабься и получай удовольствие.

Давайте с «Кама Сутрой» закончим, предложила Жанна. Давайте, поддержал Кулешов, «Кама Сутра» за двести: он ушел из большого секса по этой причине. Ройзман перехватил инициативу: был вынужден принимать бета-блокаторы. Именно, сокрушенно сказал Кулешов, побочное действие этих препаратов – нарушения потенции.

А что вы хотели, подумал Карпов. Анаприлин, как выяснилось, избавлял не только от тахикардии, да жить захочешь – не так раскорячишься. Забавнее всего было полное отсутствие трагизма: одной заботой меньше, и только. Он смотрел на баб, как на музейные экспонаты, не покидая пределов вялого и отчужденного любопытства: ну, недурна, да что с того? Жизнь, по большому счету, стала покойнее: ни трипперов, ни алиментов, ни объяснений навзрыд.

Ройзман опять бил крупную дичь: «Привычки» за восемьсот. Эту вредную привычку он приобрел во время армейской службы, сказал Кулешов. Курение, проскрежетал Арон Моисеевич. Абсолютно точно, кивнул Кулешов.

Папироска, друг мой тайный, как тебя мне не любить? не по прихоти случайной стали все тебя курить, невесело вспомнил Карпов старинную рифмованную чушь. Он, стоя на четвереньках, подновлял разметку на плацу и услышал за спиной: эй, сынок. Он оторвался от скучной прямоугольной геометрии строевого шага. Ты, ты, подтвердил сержант-каптер, по-дембельски развинченный во всех суставах, иди сюда. Карпов отряхнул колени и подошел: чего надо? Боец, ты какой армии воин? Карпов пожал плечами: ну, Советской... А хули к старшему по званию обращаешься как попало? учись, ебтыть: товарищ дедушка Советской Армии, рядовой такой-то по вашему приказанию прибыл. А ну, кру-гом! и повторить, как положено. Он, деревенея от нутряной, безголосой и безысходной ненависти, повторил; а что поделаешь, если повестка из жопы торчит. Как служишь, сынок? Нормально. Сынок, да ты, бля, ни разу не грамотный! отвечать будешь так: нас ебут, а мы мужаем, понял? Так точно, ответил Карпов, надеясь положить конец глумливой забаве. Ладно, хер с тобой, сказал сержант, закурить есть? Никак нет, не курю. Ни хуя-а! изумился сержант, чтоб завтра же курил, а щас пиздуй вкалывать, дармоед, мухой! Сержант вскоре дембельнулся, украсив себя самодельным веревочным аксельбантом и пестрыми железками значков, а горький табачный дым остался, потому как перебивал сосущий голод и едкую, портяночной вони подстать, рекрутскую тоску. Хотя бы на время.

 «Привычки» за тысячу, сказал Ройзман. На всю жизнь он сохранил детскую привычку проделывать это с чужими стихами. Арон Моисеевич непотребно осклабился: перекраивать их на непристойный лад. Да, заметил Кулешов, и такие привычки бывают.

Первой жертвой сопливого похабника пал Чуковский: а злодей-то, злодей-то не шутит, титьки белые мухе он крутит, хуй отточенный в кунку вонзает и малофьей заливает… Потом были пионерские песни: дети рабочих, дружно подрочим! а потом манера надолго сгинула, чтоб вернуться при воцарении попсы. Право слово, грешно было не вымазать говном картонное геройство Макара: пусть жопа рвется в клочья, а гондоны – до дыр, и пусть тебе кричат «пидорас»… Жить, как сказал товарищ Коба, становилось веселее. Правда, ненадолго.

Арон Моисеевич вослед своему библейскому тезке чтил златого тельца: «In vino veritas» за восемьсот. Причиной его отчисления из института послужило это обстоятельство. Попадание в медвытрезвитель. Надели на Ванечку клифт полосатый, вздохнул Карпов, и совершенно не за хуй.

Институтский день был расплющен шершавым шлакоблоком политэкономии – лекция плюс семинар, дремотный, непрожеванный монолог доцента Маргулиса: бу’жуазные экономисты ошибочно п’иписывают капитаву способность к самовоз’астанию, независимо от т’уда… А пошло оно в жопу, привычно решил Карпов, кому должен – всем прощаю.

Сквер по щиколотку утонул в ржавчине палых листьев, на рогах голых ветвей повис сухой ментоловый холод; прозрачный покой поздней осени был припорошен матовым лунным инеем. Невесть откуда взялся Клим, сплюнул прилипший к губе бычок: хули, прогульщик, по рублю и в школу не пойдем? Карпов порадовался встрече. Клим уже пережил все свои амбиции и потому не действовал на нервы. В последний год он отощал и обносился, но на бормотень бывшему завлиту время от времени хватало: выручали рифмованные сценарии к политическим праздникам, и сейчас он пропивал прошедший День Конституции.

В штучном отделе гастронома дебелая продавщица налила два стакана «Хаями» – вино кр. алжир. 50 коп./200 гр., злая отрава, подернутая маслянистой радужной пленкой. Клим из уважения к публике перешел на эвфемизмы: ну, чтоб Кремль стоял и деньги были. Карпов, задержав дыхание, выплеснул кр. алжир. пойло в рот. От уксусно кислого вина свело челюсти. Клим громко крякнул в кулак и взъерошил дремучую кержацкую бороду: я требую продолжения банкета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю