355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузьменков » Группа продленного дня » Текст книги (страница 12)
Группа продленного дня
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:53

Текст книги "Группа продленного дня"


Автор книги: Александр Кузьменков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Ольга избегала зеркал, чтобы не видеть серого, будто запыленного, лица и пожелтевших глаз, и говорила, почти не размыкая рта, чтобы не показывать раскрошенные зубы, и обращалась с собой бережно, как девочка со сломанной куклой, чтобы лишний раз не тревожить грудную клетку, где обитало угнетенное дыхание, и тщательно скрывала от мужа синюю сетку вен на впалом животе и россыпь черных точек на коже. Но он видел, и он читал изможденное тело жены, словно обвинительное заключение своему неуместному и непростительному здоровью.

Он вспомнил, как Ольга разбудила его и ткнула пальцем в мокрую простынь: глянь, какая-то лужа, это еще откуда? Перестилая постель, он думал: даже не поняла, что обоссалась, и думал: похоже, конец. Услужливая память подсунула ему величавую, невесть откуда, цитату: вся жизнь моя была досель нравоучительною школой, и смерть есть новый в ней урок, и он, прислушиваясь к горестным и шершавым вздохам жены, настороженно ждал урока, поскольку с наивным упрямством отказывался верить неизбежному: быть не может, чтобы меня обокрали просто так, и повторял: быть не может, – понимая, впрочем, что наверняка ничего не получит взамен.

Дальнейшее и впрямь не содержало ни назидания, ни даже смысла. Он вышел на кухню, чтобы налить чаю и услышал, что Ольга заговорила быстро и бессвязно. Оставив кружку на столе, он прибежал в комнату и увидел паучьи движения худых рук по одеялу и услышал хриплую, клочковатую речь; Ольга дернулась и простонала отчетливо и жалобно: я не хочу конфе-ет, – и тут же съежилась, потонула в мутной невнятице гаснущего бреда. Изношенная и тщетно залатанная ткань жизни распалась скоро и почти неощутимо. Он присел рядом, глядя, как смерть лепит из лица жены посмертную маску, – грубо, неприхотливо, избегая деталей и намеков: полузакрытые глаза сделались осколками тусклого фаянса, рот превратился в черную безгубую воронку, утыканную обломками зубов, контуры лба и скул отяжелели. Увиденное легко укладывалось в любые рамки, подчинялось любой трактовке, стало быть, вовсе не имело толкования, – вопиюще неправильная дробь с нолем в знаменателе. И это все, сказал он, не спрашивая, но утверждая, потому что внутри и вокруг была лишь мýка бесплодного утомления.

Мертвому с живым уютно: знает, что о нем позаботятся. Не то что живому с мертвым. В ванной он содрал с перекладины пластиковую штору, всю в рыбах и медузах, – раков среди морских тварей не оказалось, – и расстелил ее на полу комнаты. Завернув тело жены в полиэтилен, он за ноги выволок покойницу на балкон, на холод; голова трупа глухо стукнулась о порог. Отстраненно наблюдая за собой, как только что за Ольгой, он подумал с издевкой: бонус тебе, любезный Денис Николаич, любишь смородину, люби и оскомину.

Закрыв балконную дверь, он задернул шторы, и вечер в комнате сгустился, и следом уплотнилась пустота, вытесняя его за порог. Наскоро выкурив сигарету, он пошел в кладовку, – там его дожидался набитый рюкзак и старые яловые сапоги, загодя смазанные кремом.

Чайник, раздув щеки, выплюнул на уголья длинную струю кипятка. Он, обжигая ладонь, снял посудину с огня и высыпал туда пригоршню заварки: посидим еще, шавка, если ты не против…


7

Ночевать под низким цементным небом было страшно, но окунуться в непроницаемую, могильную темень внутри корпуса было еще страшнее, и Жуля сидел возле входа, защитив спину стеной. Страх наделяет человека звериным чутьем, и мир превратился в клубок сухих и зловещих шорохов, и внутри была жуть, не похожая на привычный, мятный холодок киношной готики, – нестерпимо ледяная, она не позволяла быть ничему другому, комкала лицо, превращала мышцы в мятую бумагу, запрещая дышать и жить. Время вновь рассыпалось на секунды, но теперь зубчатые, озлобленные осколки насквозь пронизывали тело, принуждая его вздрагивать и корчиться, и это было нескончаемо. Рассудок, который в моменты ужаса отделяется от дрожащего мяса, подсказал, что это было знакомо.

Так уже было в давнем детстве, когда маман читала ему на ночь Гоголя: губы засинели, подбородок задрожал и заострился, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и он не выдержал, с воем бросился ей на шею, и темно-зеленая книжка полетела на пол: ну что ты, Женечка, что ты, доченька моя, это же сказка, только сказка, а потом день рождения и здоровенная коробка карандашей «Спартак», двадцать четыре цвета, ни фига себе! и маман, полон рот приторного киселя: лапочка моя, ты с бантиком такая красивая, фотка в бантах до сих пор стоит на тумбочке, – и школа, и пацаны в туалете: секи, у Жули трусы бабские! трусы и впрямь были розовые, с кружевами, и Дэн, два изгоя за одной партой, и маман с истрепанными машинописными листами: вот послушай, тут про тебя, жить для Скорпиона первая трудность, его сложную творческую личность никто не поймет до конца, это твой крест, Женечка, твоя карма, и дирижерские взмахи Чумака на экране, и банки с водой возле экрана, по стакану утром и вечером, – и карамельный запах медовой акварели, и Алла Петровна, по рисованию: смотрите, какой смелый цвет, вашему сыну надо заниматься, а в изостудии Дома пионеров Владлен Сергеич, со всеми на «вы», независимо от возраста: Евгений, вы целиком уходите в детали, это взгляд дилетанта, мастер мыслит крупными объемами, – и маман: зубки болят? давай руками полечу, как Джуна, ну что, легче? и Ромеро, и Крейвен: welcome to prime-time, bitch!  и Владлен: я понимаю, Евгений, сталевары за семьдесят лет всем осточертели, но почему же непременно зомби? и на кой тут этот ужасный кобальт? и Дэн: да чё ты, на фиг, на своей живописи зарубился, приглядись к рекламе, к дизайну, там нормальные бабки крутятся, и Борис Валледжо, и Джулия Белл, и Владлен: мир постоянно движется, остановить предмет можно, лишь сравнив его с другим, снимите рубашку и посмотрите в зеркало, прекрасный торс, идеальный равнобедренный треугольник, и урок рисования уступил место другой науке, и он уступил настойчивой ласке умных пальцев, и в эпилоге снисходительный смешок: да ладно тебе, один-раз-не-пидорас, но, оказалось, не один и не два, – и маман по уши в агни-йоге, и недочитанный «Эдичка»: фуфло, троцкисты какие-то, голимая политика, и Кинг, и Лавкрафт, и томный, тягучий Владлен: знаешь, что сказал Лао Шэ? кто ест дурманные листья, всегда будет аристократом, пыхни, – и снова Владлен: думай, прежде всего думай! рисунок есть мысль, обведенная контуром, и Саша, упертый программёр: Владик, завязывай, на фига парню этот геморрой? «Корел» тебе любую мысль любым контуром в пять секунд зафигачит, прога могучая, и менюшки на мониторе: Arrange, Combine, Convert to Curves , и теория декоративной композиции: двадцать пять процентов площади должны занимать темные цвета, шестьдесят процентов средние и пятнадцать яркие, медиевальные шрифты отличаются наличием серифов, выломно, но полезно, и Уорхолл, и Лихтенберг, и второе место на городском фестивале рекламы, и Дэн: поздравляю, чувак, супер, фишку реально рубишь, – и маман по уши в радастейной премудрости, с утра до вечера благоговейный полушепот: ритмы «пойте» проработаны, ритмы «пейте» прорабатываются, крутая шиза от Дуси Марченко, классно баба лохов разводит, и недочитанный Кон: гены гомосексуальности расположены между двумя маркерами, GABRA3 и DXYS154, мозги сломаешь, ну на фиг эту лажу, и Владлен, сморщенный, похожий на мятый пиджак: Женя, опомнись, куда ты катишься, компьютеры существуют для бездарей, и что за жлобский лексикон: здраво, тупо, шоколадно? Сергеич, ты не догоняешь, постанова такая: или ты в мейнстриме, или в лузерах, – и хай лайф, и хай скул на плешке, и Леша Гордеев, клевый шармер: я в нашу долбаную демократию поверю, когда совки забудут слово «пидор», и римминг, чумовой улет, вэлкам ту прайм-тайм! а на фистинг так и не решился, ну на фиг такой экстрим, и Гордеев, надменный и мажорный: ты б хоть подкачался, меня пидовки не прикалывают, уж лучше с бабой, а приворот на яблоко не прокатил, с горя пришлось накуриваться по-взрослому, в полный стоун, до поноса, – и пакет с травой в шкафу, маман сдуру кинулась к ментам, и снова давний железный озноб, подписал все, чтоб не сгнить на пресс-хате, статья двести двадцать восемь, пункт два, и подписка о невыезде, и в перспективе минимум трояк, крутое попадалово, но маман опомнилась и кинулась к адвокатам, и бронебойная уверенность Бормана: установлено, что признательные показания были получены путем грубого нарушения следственных действий, таким образом, нет ни одного внятного и убедительного доказательства, что Жулавский хранил наркотическое вещество с целью сбыта, ваша честь, позволю себе напомнить, что недоказанная виновность тождественна доказанной невиновности, – и Дэн: ну да, под бандюков пошел, им бабло прокручиваю, такая жизнь, чувак, и в наушниках фракийское веселье напролом: vrei sa pleci dar nu ma, nu ma iei , и время от времени папка увядших пастелей: лох я был реальный, но вспомнить по-любому приятно, и пати у Гордеева, плакат гуашью «Гей, славяне!» и поганый, пролетарский хрип Либединского в колонках: я танцую пьяный на столе, ну ма, ну ма е, отстой, Раша стопудовая, ну на фиг, туда я больше не ездун, и Борман, удрученный и лиричный: повезло тебе, мужикам между собой договориться проще, моя-то дура, бля, вообще дальше сельпо не бывала и слаще репы не едала, – и сегодняшняя беспричинная и бесцельная злоба, вот ведь гоблин, и теперь один, лицом к лицу с враждебной полночью, и мерзлая, металлическая жуть внутри, и не за что ухватиться, позитива ноль, не за Владлена же, не за римминг же… Господи! страшно-то как…

Жуля судорожно вцепился в слово «Господи» и неуверенно, наугад продолжил: еси на небеси? на этом молитва ускользнула из пальцев и растворилась в темноте, вместо нее явилось рыжее, похабно размалеванное шутовство со школьного последнего звонка: на экзамене шпаргалку принеси, накажи Иуду-предателя, занимающего пост преподавателя… Жуля подстегнул себя: не тормози! но на выручку не спешил никто, кроме радастейных ритмов: чалдоны чокаются, чокаются и не чокнутые. Бестолково, вслепую, он нащупал еще одно слово: «помилуй», и фрагменты паззла наконец-то совпали, большего и не требовалось, и он неистово зачастил – одними губами, чтоб не упустить ненароком ответ: Господи-помилуй-Господи-помилуй-ну-же-Господи… Ответа не было.


8

Воду в бараки провели лет сорок назад, но одну колонку в микрорайоне предусмотрительно сохранили на случай непредвиденной коммунальной драмы, – весной и впрямь раза три приходилось выстаивать небольшую, но отменно агрессивную очередь. Красное пластмассовое ведро с поломанной дужкой он тоже подобрал весной возле мусорных баков и в тот же день приладил к нему веревочную ручку, – витой бельевой шнур пришлось срезать во дворе, и бабка грозила из окна кулаком, и он в ответ показал ей сперва нож, а потом язык. Теперь все много проще, подумал он и, подобрав нужное слово, уточнил: первобытнее. Даже анекдоты.

Сейчас, по счастью, возле колонки было пусто. Зажав рычаг подмышкой, он выстирал футболку, а потом намылился по пояс и один за другим обрушил на себя из ведра два упругих водяных столба. Приятно было чувствовать себя отмытым дочиста. Винни от души забавлялся: пробовал перекусить струю и рычал – нарочито, не то что прошлой ночью.

Он двинулся прочь с полным ведром в руке и мокрой футболкой через плечо – все еще массивный, несмотря на три месяца впроголодь, до самых глаз заросший седой шерстью, изготовленный с высоким запасом ненужной прочности. Винни, немного поотстав, волочил по земле корявую и суковатую ветку тополя.

Он миновал ворота, обогнул вонючую лужу и остановился: да нет, не так все первобытно. На стене корпуса был нацарапан крест с буквами по обе стороны: ИС ХС, а у подножия лежали желтые и мохнатые цветы мать-и-мачехи. Он спросил: шавка, твоя работа? а чья тогда? – и подумал: где только не гнездится добродетель, не хватало мне соседа из самодельных выкрестов. Подняв острый обломок кирпича, он, как умел, исправил «И» на «I» и расставил сверху титла: это, чтоб ты знал, Христос, а не тяжелый танк «Иосиф Сталин».

Брехня, что Бог умер, решил он, Бог не умер, а убит, – отравлен сладкими, пополам с лампадным маслом, соплями аматеров. До хера завитушек для одной фразы, оборвал он себя, вернее будет так: Бог всякий раз кроит себя заново, по лекалам каждого поколения, стало быть, у нынешней генерации не может быть иного Бога, кроме мертвого. Имя ничего не значит: Иисус, Владимир, Роман, Ксения, – будь оно даже неслышимо, как сотое имя Аллаха, суть останется неизменна. Страшно впасть в руки Бога живого, вспомнил он и подумал: объятия мертвого Бога страшнее. Но, сдается, мы и с ними свыклись.


9

Душный вечер загромоздил небо латунным светом докрасна разогретой луны. Они сидели на земле, среди тряпичных теней, – скорее рядом, нежели вместе: между ними укрепилось незатейливое, без подтекста, молчание, и каждый пытался в одиночку отыскать опору в своем скудном и нарушенном устройстве. С насыпи видна была мозаика освещенных окон за оградой, и не оставалось ничего другого, кроме как напряженным зрением удерживать при себе убогие огни окраины, находя в них подобие надежды и поддержки, и оба смотрели на них зачарованно, будто дети на светляков.

Борман вдруг поднял голову и сосредоточенно затвердел: идет кто-то, но тут же обмяк со скучной усмешкой: явление второе – те же и ясновельможный, и Барби ожила: а я, блин, думала… Жуля взобрался на насыпь, опустился на корточки и, минуя приветствия и предисловия, начал важно и с расстановкой, давая вникнуть в суть: я реально догнал, отвечаю, догнал, – мы чего-то по жизни круто накосматили, вот и зависли тут в полном дауне, какие менты, какой, на фиг, Дэн? на самом деле нам как бы покаяться надо, помолиться… Аминь, противный, перебил Борман, а сфинктер пальцем заткнешь или как? Барби привычно перемешала во вздохе скорбь и укоризну: ну чё ты такой-то, вечно все изговняет, все обэтовает… А сам-то ты каялся, спросил Борман. Ну, кивнул Жуля. И какой понт, спросил Борман. Жуля промолчал, и Борман подвел черту: что. и требовалось. доказать. Жуля вновь промолчал. Лучше скажи, ты бомжа с собакой видел? Ну, видел. И что? Да там рекса – мама, не горюй, фиг подпустит, меня чуть не порвала… Барби сочувственно улыбнулась: зато, типа, адреналин. Ну на фиг такой адреналин, а сам какой-то тормоз глухонемой. Аналогичная хуйня, подтвердил Борман. Во-во, поддержала Барби, ваще, в натуре, не видит и не слышит, и Борман возразил: видеть-то он видит, ходит уверенно, углы не собирает. А чё, блин, тогда конкретно под дурака косит? Да может, реально с пулей в голове, предположил Жуля, нашел где жить, дебил, и Барби согласилась: да, короче, козел он, и рожа его козлячья…


10

Коллеги вставали рано, дворники и того раньше, и потому выходить на промысел следовало чуть ли не затемно, пока те и другие не собрали вечерний урожай тары в микрорайоне: с/бутылка 0,5 л – 50 коп./шт., ж/банка 0,33 л – 10 коп./шт. Кто вперед, того и черед, но сегодня он не торопился и курил на корпусном крыльце, и откладывал начало трудового дня, чувствуя себя ворохом мокрого тряпья. Хотелось плюнуть на дела, вернуться в душевую и с головой зарыться в одеяло. Благо, давешний мародерский трофей позволял, хоть и был невелик, – три тыщи двести десять рублей плюс початая пачка «Парламента» довеском. Золото пришлось оставить на девчонке, а часы на мужике: ну на хер, от греха подальше. Может, зря тогда ментов не вызвал, подумал он, тела без признаков насильственной смерти, я вроде бы вне подозрений. Но денег лишился бы, к бабке не ходи. Что ж такое всех троих разом скрутило? однако им уже все равно, лежат в колдобине, заваленные кирпичным боем, в расчете со всеми, включая самих себя. Одному мне неймется, старому дураку…

 Ясную ночь сменило серое, как застиранное исподнее, утро, и небо над головой было не летнее, одутловатое, и на душе была вязкая муть, под стать мутному рассвету; сама мысль о том, как он, по колено в помоях тоски, побредет за копеечным заработком по помойкам, вызывала тошноту. Экое паскудство, врагу не пожелаешь. Винни тихо копошился у хозяйских ног.

Он вспомнил, как точно таким же утром уходил в армию. На проводинах он пил немного, а на свежем воздухе и вовсе отрезвел, и серая хмарь рядила всех без разбора в шинельное сукно, и когда до военкомата осталось метров двести, он запаниковал резко и недвусмысленно, по-детски, но с этим надлежало как-то сладить, и он, стряхнув с себя зареванную маменьку, обернулся к дядьке: дядь Коля, давай расстанную. Дядька остановился, с пьяной степенностью переместил баян из-за спины на грудь, бросил для пробы руку вверх-вниз по кнопкам и во всю ширь мехов рванул: «Как родная меня мать…» Батя, тоже не слишком трезвый, лихо заломил шляпу, заложил пальцы в рот и засвистал по-разбойничьи. Без тебя большевики обойдутся, заорал он и длинно заматерился. На службу он ушел с легким сердцем.

Надо что-то сделать, сказал он себе, – как тогда, у военкомата. Он бросил окурок: подъем и шагом марш. Травяные стебли дружно хлестнули по голенищам, то ли понукая, то ли останавливая. Винни двинулся вместе с ним, – поначалу, согласно команде, шагом, но потом сменил аллюр на неуклюжую крепкую рысь. Запе-вай, сказал он и начал, по-солдатски разрубив строку на слоги: вы не вей-те-ся, чер-ны-е ку-дри…

Трава под ногами кончилась, сапоги, подбитые медью, тяжело загромыхали по бетону, и он шел строевым и пел в такт:

Завтра будет туманное утро,

Дождик будет осенний мочить.

Ты услышишь протяжное пенье:

То меня понесут хоронить.


11

Трубка на краю стола пропела «Турецкий марш» Моцарта, и Борман откинул крышку мобилы: да, слушаю. Приве-ет, а чё делаешь? У меня клиент, сказал Борман, зачем звонишь? Да я это, после бомжа-то после мертвого отойти не могу. Не наши проблемы, менты разберутся. Ну пря-ям… вспомню, блин, как собака над ним выла, – колотун конкретный бьет. Слушай, просил же телефон не занимать, сегодня вторник, звонка жду, забыла? Он лишний раз сверился по часовому календарю «Ориента»: tue, 15, пятнадцать ноль-ноль, и в самом деле, пора бы уже этому пидору и нарисоваться. Ну ла-адненько, до вечера, а я это, пиццу закажу, ага? Закажи. Борман прекратил разговор нажатием клавиши: бля, ну как есть кукла.

Он вернул телефон на место и нацелился карандашом в пустые клетки кроссворда: денежная единица Армении, четыре буквы, последняя «м»…




ГЛАВА I

«Не дивно, Леонид, что юноша мечтает

Блаженство уловить, гонясь за суетой,

Но для чего, скажи, колена преклоняет

Перед богинею слепой

Сей старец, жизнью пресыщенный,

Но тяжким опытом еще не наученный?..»

Н е ч а е в

Окладчик Данилыч с мужиками ждали внизу, но он медлил спуститься с пригорка, – вытянулся струною, как давным-давно во фрунте, и замер, прикрыв глаза и высоко запрокинув лицо. Ноздри его – трепетные, кобыльи – жадно тянули арбузный дух поздней осени. Иней на мертвой траве, ломкие остекленелые лужи и стылая тяжесть ратовища в ладони кружили голову пуще всякой страсти. Поэтов хлебом не корми, дай попугать хладом, непременно припомнить могилу… экая, право, гиль! Рябина, и та мерзлая слаще. Его стихия был холод; он только об эту пору и жил, когда по загривку бежал озноб, и сердце блаженно замирало, окунувшись во внезапную стужу.

Окладчик крикнул: Сергеич! ай уснул там? Иду, Данилыч, иду, – он утвердил рогатину на плече и двинулся вниз, цепко расставляя кривые кавалерийские ноги, пряча улыбку в обвислых, крепко побитых сединою усах. Данилыч, однако ж, приметил и довольно оскалился, сквозь бурые остатние зубы покатился округлый, ветлужскою водой обкатанный, говор: ты, генерал, ноне чисто жених, а невестушка-то тебе припасена ва-ажная, пудов пятнадцать будет, а то и поболе… Он притворно усумнился: так уж и поболе? Да вот тебе святой истинный! матерая, на Митрия Солунского зазимовала…

Под ноги легло дремотное поле, затянутое желтой щетиною стерни. На дальном его краю топорщился непролазный ельник. Они шли неспешно, вперевалку, – хуже нет выйти к месту запыхавшись, и Данилыч добродушно ворчал в бороду: весело лохматого бить, да не весело за ним ходить… Он возражал: и ходить, брат, не скучно! По загривку и впрямь бежала знакомая дрожь; он едва не захлебывался нутряною, звериной радостью, наперед зная: вот-вот захрустит под ногами бурелом, сажен за десять до берлоги окладчик пропустит его вперед, и он, мало подумав, уронит наземь рогатину, ловко увернет левый локоть в полушубок и потянет из ножен вороненый, двенадцати вершков, чеченский кинжал, – подлинный базалай! и мужики налягут на слеги, подымая медведиху… а после по рукам пойдет манерка с водкою, и Данилыч сипло затянет: вы-ыпьем, други, на крови!..

Впервые эта счастливая стынь накрыла его в давнем ноябре, под Австерлицем, на раусницком берегу, где отчаянные матюги пехоты тонули в песьем вое мамлюков, и частокол семеновских штыков на глазах редел под косыми сполохами скимитаров, и Репнин повел кавалергардов на выручку, – рожки затрубили повестку к атаке, и земля, загудев, дрогнула и вырвалась из-под копыт, и белые колеты перемешались с расшитыми ялеками, – и он, двухнедельный лейб-гвардии корнет, в остервенелом восторге кромсал палашом орехово-смуглого арапа, – тот выронил клинок и визжал, прикрывая окровавленными руками голову в растрепанном тюрбане, и в лицо жирно плескало теплым и соленым, –

и был намертво окоченелый питерский январь: Кондратий объявлял дерзость единственной возможною тактикой, но сам оказался не гораздо дерзок, за то и гнил в крепости, – северяне разменяли предприятие на полушки, на дурную позу провинциального трагика: ах, как славно мы умрем! однако черниговцы с ахтырцами и александрийцами всласть натешились над жидами, протрезвели и скорым маршем подвигались к Москве, новгородские военные поселяне подымали ротных и баталионных на штыки, а в гвардии, приверженной Константину, не унималось брожение умов, – велик был грех сидеть сложа руки в Варшаве, и он прибыл в Петербург тайным пропагатором, да не один! – второе пришествие мятежа сломило Николая, и тот опрометью кинулся прочь, забыв про пушки, последний довод королей, – царский возок в облаке снежной пыли летел вон из города, не разбирая дороги, а следом во весь опор летели пропалые ребята из coghorte perdue  – скифы! башибузуки! свирепые ангелы в крылатых ментиках, – и возок на лихом повороте предательно завалился полозьями вверх, гребенской конвой побросал оружие в сугроб, – император, сам снежно-белый, вскрикнул тонко и жалобно, будто обиженный ребенок: как ты можешь, стервец?! и он, счастливо похолодев от безоглядной, не чета Кондратию, дерзости, спустил курок: все что могу, Николай Павлович! – coup de grâce , и кровь на синем гродненском доломане казалась черной, –

и следом был точно такой же, недвижно ледяной февраль, когда вся coghorte perdue оказалась на скамье подсудимых, – газеты в один голос предрекали смертный приговор, впрочем, и без них было ясно: Обществу из политических видов правдой и неправдой надо откреститься от цареубийц, оттого дело неминуемо шло к веревке, – корнет Митя Смирнов тянулся к нему всем неприкаянным телом и завороженно, мучительно кружил возле страшного последнего слова: господин подполковник, так нас… так мы… и он в ответ подмигивал: э-э, брат! Бог души не вынет, так сама не выйдет, – и впрямь! Вильгельм, назначенный председательствовать, все более деревенел лицом и все громче скреб ногтями столешницу, а после вдруг оборвал допрос, плотницким аршином разложился ввысь, задергал нижней оттопыренной губою и выкрикнул голосом омертвелым и рассохшимся: вам вешать угодно? тогда и меня заодно, и меня! почту за честь! – и рванул на шее галстух, и повалился рядом на скамью, и обнял неуклюже и костляво, – и арестантским халатам вдруг сделалось тесно от фраков и сертуков; из зала лезли через барьер, громоздились, хватали за руки: качать да вопить «ура», –

а еще был подмороженный февраль под Конотопом, где творилось черт-те что, – дурак Пален в точности повторял оплошку Гейсмара при Сумах: двинул конных егерей противу казаков; те рвали темно-зеленый русский строй со всех сторон, как волки быка, и тяжелые егеря едва успевали поворачиваться, – и он, Воинского Приказа глава, прибыв на позиции, в кровь искусал губы: не дай Бог другой раз обосраться! хохлачи и так не знали отбою от волонтеров, привлеченных первой победою, – и он, не касаясь стремени, взлетел в седло и простонал не своим голосом башкирцам из резерва: алга, батырлар!  – жягеты, выхватывая сабли, вперебой завыли: актуга-ай!  и взяли с места в карьер, – синие жупаны оторопели: древняя, батыевых времен, жуть воскресла и с визгом, со свистом катилась к ним, пустив по ветру хвосты на лисьих малахаях, рассыпая стрелы, распластав тусклый свет зимнего дня серебряными вспышками клинков, – и он первый жадным и сладким потягом развалил усатую морду под черною шапкой, – удивить значит победить: казаки, не успев опомниться, оказались в Десне, размесили ее в ледяную кашу, да там и остались, канун да свеча, панове! – а после потехи над полем гремело старинное: любезники, любизар!  и казачьи головы, бледные и кровавые, трясли оселедцами на башкирских пиках…

Ежели расчесть здраво, то из этого только и стоило родиться. Все остальное, – и девчонки, и дуэли, и прогулки верхом в чем мать родила, – было ребячество, погоня за веселым ознобом: друг Марса, Вакха и Венеры… как же! Александр умом боек, но неглубок, – ухватил лишь верхушку; Данилыч вчера рассудил куда вернее. Он, вполпьяна, одной рукою вздернул на воздух два трехпудовых мешка муки, и окладчик лишь охнул: Господи батюшко, вот сила-то! а ходу ей нет, снутри тебя точит, как ребятенка грызь… ты слыхал ли про Святогора-богатыря? Такой же был, сам от себя умаялся да своею волей в домовину и ввалился… Ему и впрямь по временам делалось в самом себе скудно, как в гробу, и тогда он был готов куда угодно, хоть к черту на рога: к Боливару в Америку, на барьер, в кутежи – невольный друг Марса, Вакха и…

Ах, Саша! по неведению врал или из лести? Да так или сяк, а Венера нам уж лет двадцать не подруга. Он вспомнил давний виленский дуэль: утоптанный снег и долгоносый, тщательно прицеленный лепаж напротив, – граненое дуло, считая пуговицы на мундире, ползло все ниже, – и собственную ликующую дрожь, что оборвалась, разом истаяла в крутом кипятке мокрой боли… Подлец Белавин! знал, куда метил; доктор только охал да руками разводил: сострадаю вам, ротмистр, – какая потеря! Но потеря оказалась не так страшна: девчонки начинали надоедать по причине избытка. Перед глазами завертелся потный ком бабьей плоти, – и не разберешь, кто где! Он не без труда распознал в липкой мешанине несколько лиц. Вот Дуня Истомина, недавно виделись мельком: отяжелела, одною ляжкой до смерти задавит, где ее былые, летучие антраша да каприоли? Груша Закревская, прежняя femme fatale , все тщится быть Клеопатрою, а тоже поперек себя шире, сущая попадья! смех и грех… Да что с них взять? тридцать лет – бабий век, куда им супротив молодых? Впрочем, и те не краше. Таша Гончарова, la belle dame sans merci , – какой дурень этак бездарно ей польстил? ну, коли принять кукольную наружность за красоту, а вялые капризы за жестокости… Тут и сумел бы, да не с кем! а Варя Асенкова как же? Долгоногая, с мальчишескою грудью, и на постеле, должно быть, услужлива и по-кошачьи ласкова… славная девочка, дай Бог счастья. Однако и ей не тягаться с Natalie Потоцкой, – уж десять лет тому, а все сердце щемит. К несчастию, не лгала рифмачка Дельфина: еlle m’est apparue au milieu d’une fete сomme l’etre ideal qui cherche le poete , – до сих пор в глазах стоит черное тафтяное платье, искристая дымка золотых волос да изумрудный браслет на тонком запястьи… Господи, что за лица у этих католичек! сладостные, светлые, – хоть тотчас на холст Рафаэлю… Болен был ею, губы уже не кусал, а грыз, писал и в клочья рвал письма, в угрюмом бешенстве мыкал бессонные ночи, – она томно, с прохладцей, репетировала грядущую страсть; может, оттого и мила по сю пору, что пальцем ее не тронул? Слава Богу, до тридцати не дожила, – все лучше, чем обрюзгнуть телом и душою, растерять себя самое в ничтожном замужестве за Сангушкою…

Сергеич! ай опять задремал? глянь, никак по твою душу. Он оборотился: со стороны деревни трусила тройка, колокольцы разбрызгивали нудный жестяной звон, вприщур сделался виден фельдъегерский околыш. Он досадливо сплюнул под ноги: какого рожна?.. Курьер вывалился из коляски, увяз в полах шинели, теребя ослепшими пальцами непокорную ташку, залился перепуганной галантерейной трелью: гражданин генерал, извольте-с пакетик принять… в личные руки… Он, не повышая голоса, велел: смир-рна! доложись по форме. Фельдъегерь неловко приладил растопыренную пятерню к виску: так что-с Петров-второй, поштовой службы прапорщик. Он придирчиво ощупал почтаря брезгливым взглядом: экая выправка несуразная! колобок колобком. Из купцов, что ль? Точно так-с, папаша в Твери торгуют-с… Сургучная печать подалась с леденечным вкусным хрустом, депеша оказалась от Пестеля: предорогой Михайла Сергеевич! у нас за Тобою мочи нет соскучились, жду не дождусь и щастлив стану, как сядем сам-друг потолковать за кофием, для того прошу быть в наши краи сколь можно скоро и бесперечь…

Тогда в Париже Сен-Симон как в воду глядел: вы увлечетесь самым бесполезным и бестолковым занятием – политикою. Вот и ввязался на свою голову, десятый год не открестишься, и до того все бестолково, хоть святых выноси! Послать разве тверского купчика в материну махоню? но Павлушка, дьявол хромой, уж коли привяжется, так с живого не слезет, и цифрованная записка трактовала об деле сугубо важном и безотлагательном. Так послать иль нет? он прислушался к себе, поискал зябкую радость: миновала, и след простыл! ну и кляп с нею, – изменщица, как и всякая баба. Спи покуда, медведиха, дал Бог тебе отсрочку… Он передал окладчику сперва рогатину: прощай, Данилыч, – служба! а после четыре сотенных: гляди, брат, берлогу никому не продавай, управлюсь – вернусь! и хлопнул по плечу присевшего прапора: поехали, Петров! что, водку-то пьешь?..


ГЛАВА II

«Явилась мне божественная дева…»

О д о е в с к и й

В висках мерно плескалась пасмурная тяжесть, а снаружи обитал стук – невесомый, насекомый, но изрядно назойливый, будто муха о стекло. Он жил вразнобой с мутными всплесками в голове, делая их еще больнее. Стучало внутри часовой башенки на спине медного слона, – пришел и время с собою принес, кто звал-то?.. Укрыться бы под одеялом, да рук не сыскать, липко размазаны где-то поодаль, будто кисель по тарелке… И голова – арбуз арбузом, от подушки не отнять, и язык лежит во рту шматком протухлого сала… Да разве с Евгением по-другому возможно? записной же бамбошер! Ты ему: да уймитесь же, monsieur Obolensky! а он едва не силком в рот мадеру льет, а сам все руками да руками… Пока прислугу дозвалась, все бока измял. Гвардии хрипун! хоть и пыжится сойти за фешенебля. И пакостная бородавка на левой щеке, – крупная, розовая, как несозрелый чирей… и шепелявит страшно, выпьет, – так и вовсе слова не разобрать...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю