Текст книги "Группа продленного дня"
Автор книги: Александр Кузьменков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Кравцов, изъятый из обращения, отлученный от чужого времени, мало тяготился сиротским существованием и не выходил из дому без крайней необходимости. Нескончаемый трехсотметровый путь до ближнего магазина и сутолока стали ему невыносимы, и он всякий раз спешил вернуться к себе, все больше замыкаясь в брезгливом презрении к человечьей возне за наглухо зашторенными окнами. Он спускался на улицу, когда на западе переставала кровоточить рваная рана заката, и ночь опустошала мостовые, и томительное биение выморочной жизни замедлялось до брадикардии.
Дышалось на улице тяжело, будто сквозь мокрую тряпку. От сырости, фабричной и бензиновой гари неоновый свет сгустился, сделался непроницаемо плотным и слоистым. В какой-то момент Кравцову показалось, что если фонари погаснут, дышать станет легче. Уходя от серого уличного марева, он сворачивал в темные дворы, где пахло мокрым асфальтом и прелыми прошлогодними листьями, а фонари рассеивали приглушенные лучи слабого чайного цвета.
Кравцов ступил в желтый круг фонаря, и навстречу ему из мрака соткались двое, дохнули перегаром: дай закурить, мужик. Извините, не курю, ответил он. Двое глумливо захихикали: ссыт, бля, значит уважает… Главное было не допустить себя до первого страха, который и определяет исход; Кравцов прислушался к себе, но страха не было, было лишь ленивое, неспешное любопытство, – как далеко способны они зайти в поисках чужого унижения. Я не испугался, сказал Кравцов, что дальше? Один шагнул к нему, занося широко расставленную пятерню: щас увидишь, пидор мокрожопый. Над Крвцовым нависло бугристое лицо, разорванное смрадным оскалом. Тягучее мгновение расплескалось до размеров вечности. Кравцов одной рукой перехватил в воздухе большой палец, выламывая его из кисти, другой рванул из-под куртки вакидзаси. Нападавший, следуя направлению боли, стал заваливаться назад, зашарил свободной рукой в воздухе, пытаясь нащупать опору. Меч обрел жуткую бумажную легкость, продолжил собою предплечье, всецело покорный ладони, крепко обнявшей рукоять. Коротким и точным движением Кравцов послал клинок в основание шеи. Нападавший сложился пополам, будто картонная коробка, недоуменно выплюнул длинную черную слюну и грузно, мешком лег под ноги Кравцова, часто и сипло задышал дырой в горле, загреб руками по асфальту, пытаясь удержать возле себя иссякшую жизнь. Разлитое мгновение миновало. Второй отступил в спасительную тьму, слился с ней и стал незаметен.
У себя в подъезде Кравцов снял кроссовки и бросил их в зловонную пасть мусоропровода. Дома, в ванной он сунул клинок под струю воды, и та порозовела. Это розовая вода, пробормотал Кравцов с усмешкой, просто розовая вода. Мельком глянув на себя в зеркале, он отпрянул: вместо лица оттуда смотрел гладкий, безглазый шар, бледный, как картофельные ростки. Кравцов почувствовал себя наглухо укутанным в войлочную усталость; она позволила принять увиденное без боязни, как должное. Шатаясь, и стены комнаты шатались вместе с ним, он дотащил самого себя до постели и провалился в кромешное безмолвие.
Кравцов пробудился лишь к вечеру, подумал, не включить ли телевизор, но что могла сказать с экрана заводная кукла? казенная, слово в слово заимствованная из милицейской сводки скороговорка диктора была знакома до оскомины: на-улице-Дзержинского обнаружен-труп-неизвестного-мужчины с-признаками-насильственной-смерти по-факту-возбуждено-уголовное-дело личность-погибшего-устанавливается граждан-что-либо-знающих-о-происшествии просят-позвонить… Без приглашения вернулось вчерашнее: низкие выпуклые надбровья и темные вдавленные глазницы над оскаленным ртом, – мир повернулся к нему лицом, прислал гонцами тех двоих; значит, его не оставили в покое, и нет у него иного оружия, кроме беспощадной, пламенной правды мертвых.
Под ногами чуть слышно похрустывали сосновые шишки. Густой, горький запах хвои, разогретой солнцем, кружил голову. Ватанабэ, подобрав с земли длинный сук в потеках застывшей смолы, осмотрелся, выбрал себе в противники чешуйчатый обломок сухого ствола чуть ниже человеческого роста и явственно увидел напротив себя темно-коричневую шнуровку чужих доспехов, рогатый шлем, обтянутый косматой медвежьей шкурой, и широкий, старинной выделки меч с гравированным, прихотливо изогнувшимся драконом на лезвии.
Враг резко встряхнул плечами, чтоб сошлись пластины панциря, рога на шлеме угрожающе качнулись, наплечники тяжко лязгнули. Ватанабэ, не отрывая взгляда от кончика своего клинка, попытался приблизиться, надеясь подцепить острием нагрудную пластину, но наткнулся на гудящий веер из непрерывных взмахов стали. Ватанабэ направил разящее движение в горло над латным ожерельем, но железо звякнуло о железо, – враг отбил выпад, и Ватанабэ кожей почувствовал его презрительную ухмылку, упрятанную под наличник. Отступив на шаг, Ватанабэ попытался рассечь незащищенное запястье, и это почти удалось, но за спиной послышался сдавленный смешок Мокурая:
– Забавно, знаешь ли, смотреть на тебя.
– Ну да, дурак размахивает палкой.
– Вовсе не потому. То, что ты пытаешься делать, – это искусство, но не Путь. Суета, не более того. Если хочешь, попробуй достать меня своей дубиной.
Мокурай встал напротив, безвольно уронив руки вдоль тела. Ватанабэ выпрямил спину, опустил локти и плечи, держа сук почти наперевес. Вдоль позвоночника вдруг пробежал зябкий холодок дрожи. Страх рос где-то внутри, становился все нестерпимее, захватывал все естество и разрастался до необоримой жути. Колени задрожали, и Ватанабэ, в ледяном поту, выронил палку и повалился ниц, распластав по земле руки и ноги, словно гигантская лягушка.
– Что это было? – спросил он, отдышавшись.
– Отравленный взгляд, – Мокурай сел рядом. – Я лет шесть провел в Сёриндзи , там этому неплохо учат.
Ватанабэ вытер со лба испарину:
– Когда кончается искусство, и начинается Путь?
– Когда ты поймешь, что меч в твоей руке – не меч, и враг перед тобой – не враг.
– Что же это, если не меч и не враг? Скажите, прошу вас.
– Сказать? Но речь – клевета.
– А где же правда?
– По ту сторону речи и молчания. Узнаешь, если доберешься туда, – Мокурай сделал паузу. – Пак говорит, что ты совсем здоров. По моему разумению, ты выздоравливаешь: перестал утверждать и начал спрашивать. Так что можешь уйти, если хочешь.
Внезапно заглянул Кабанов, собранный и деятельный: а не одолжили бы вы мне меч дней на пять? улетаю в Москву, будет там толковище, соберутся, куды не на хрен, одни випы, все при высоких данах, – Амосов, Морев, Алексеевский, хотелось бы им показать. Как же вы с ним в самолет, спросил Кравцов. Не проблема, возьму в ментуре справку, что спортинвентарь, блат выше наркома. Кабанов ощупал глазами лицо Кравцова: простите, вы не больны? вид какой-то нездоровый, не надо ли чего? Спасибо, я в порядке, не беспокойтесь. А как с клинком сосуществуете? В атмосфере взаимопонимания, ответил Кравцов, не погрешив против истины.
Ветер принес с другого края неба мелкие дожди, нудные, как старая бормашина. Пласты черного снега на газонах истончились, истаяли, и вместе с ними, размытое дождем, таяло желание жить и двигаться. Но чужое время упорствовало в своем неизбывном желании взять реванш: пластмассовые, натужно бодрые голоса за стеной приказывали делать неслыханное, – сникерснуть, чупсоваться, пробовать джага-джага; другие, кирпичные голоса с бутафорским пафосом выговаривали квадратные слова о долге и памяти, слова величественные и бесполезные, как сотенная купюра царских времен; еще одни, бархатные вкрадчиво звали поклониться чужому мясу, зачем-то приколоченному к доскам, а после нарисованному на других досках; еще одни, металлические, драпированные лоскутьями разноцветных знамен, кроили толпу на своих и чужих.
Люди, заменив ненужную и опасную волю уютным тряпичным повиновением, не спрашивали себя, нужно ли им это, не противились услышанному, – изо дня в день, согласно подсказке, калечили свои мысли, до неузнаваемости уродовали речь, искажали лица, коверкали позы и жесты, чтоб, отбыв эту повинность, вялыми, анемичными ошметками повиснуть на злобных шестернях чужого времени. Выбирать было не из чего, поскольку мир не и предлагал ничего другого, кроме неторопливой, по графику расчисленной агонии, которая считалась жизнью лишь в силу скудоумия и тщеславия гибнущих.
Кравцов отгородился от заоконной суеты расслабленной дремотой, благо, сон заключил с ним перемирие. Теперь он подолгу залеживался в постели, то и дело ныряя в туманный обморок, к полудню, собравшись с духом, поднимался, чтобы проделать безбожно длинный путь до ванной и смыть остатки сна, – но ненадолго, ибо полчаса спустя он вновь заставал себя, зевающего, в обнимку с подушкой. Точно таким же его застала жена. Открыв дверь своим ключом, она совершала дефиле по восемнадцати квадратам неприбранной жилплощади, демонстрируя и обручальное кольцо, перемещенное на левую руку, и новый брючный костюм, гордая тем, что сумела навязать себя миру, нашла-таки придурка, согласного втридорога платить за глазунью, подгоревшую во имя прекрасной няни, и парализованный секс. Пихнув в сумку вещи, бывшие формальным поводом для визита, она прошипела, не разжимая рта: все валяешься? ну-ну… А тебя не ебет, ответил Кравцов ее же словами, будешь уходить, – ключ в прихожей оставь.
Вскоре после жены объявился Кабанов: ну, Иван, вот вам ария московского гостя – я привез предложение, от которого невозможно отказаться, хотя давайте-ка по порядку. Генералы наши мою версию подтвердили, клинок действительно шестнадцатого века. Костя Амосов, правда, его облажал – мол, в таком состоянии годится только капусту на даче рубить. Зато потом взял меня ласково за штаны, увел подальше и просил вам передать, что всегда готов его купить за двадцать штук баксов, это неплохие деньги, так что подумайте. Да и клинок будет в хороших руках, Амосов специалист известный, в прошлом году в Питере издали его книжку об эволюции японского меча. Нет, ответил Кравцов. Кабанов хмыкнул: вам цена не нравится? конечно, пару лет назад вакидзаси восемнадцатого века ушел с аукциона за двадцать пять, но там, уж простите, состояние было не в пример лучше, а ваш требует затрат. Какой процент, спросил Крацов. О чем речь, не понял Кабанов. Я спрашиваю, какой ваш процент от сделки. Кабанов поморщился: да прекратите вы, ей-Богу, у нас с Амосовым абсолютно не те отношения, ну так что же в результате? Да не могу я, развел руками Кравцов, не могу, мы с ним как-то сдружились, что ли, это на предательство будет похоже, мне кажется, вы меня понимаете. Понимаю, кивнул Кабанов, но, по-моему, было бы лучше… он испытал взглядом лицо Кравцова: кстати, вы в последнее время часом ни в какой блудняк не влетали? скажем, в драку или еще куда. Господи, какие там драки, ответил Кравцов, сплю круглые сутки, кстати, о драках, – все хочу спросить, на кой оно вам сдалось, ментов тренировать, ведь не из-за денег же? Нет, рубли там недлинные, подтвердил Кабанов, просто не выношу дебильных костоломов, пусть у них хоть что-нибудь в голове остается.
Поначалу ночь была застегнута на оловянную пуговицу луны, но набрякшее дождевое небо похоронило тусклый кругляшок в своей разбухшей утробе и теперь норовило стечь на крыши. Темнота сделала дома и деревья плоскими, упростив их до черных двухмерных силуэтов. Кравцов миновал сквер, заросший чахлыми, царапающими акациями, и свернул в незнакомый двор.
Из-за угла доносились робкие, задавленные всхлипы: ой, не надо, ой, пожалуйста, я сама, ой… Кравцов шагнул на звук. Чайный свет фонаря запутался в ветвях голых тополей, и на стене колыхались их длинные траурные тени. Первоначальные предположения не оправдались: девчонка, притиснутая к дверям подъезда каменным мужским торсом, защищала ладонями не лобок, а лицо. Ты что творишь, урод, сказал Кравцов без всякого выражения, тронув пальцами тугую оплетку рукояти. Он стоял вполоборота, опираясь на выдвинутую вперед правую ногу, опустив клинок вдоль бедра. Вакидзаси, готовый следовать любому движению, утратил вес и обрел жестокую, выверенную и справедливую точность. Мгновение вновь разлилось, выплеснулось из всех мыслимых границ. Мужик шагнул навстречу, впереди него летела длинная, до бритвенной остроты заточенная стамеска. Кравцов резко, всем телом повернулся влево, выбросив вверх руку с мечом; стамеска, ужалив пустоту, тупо стукнулась о бетонный бордюр, мужик схватился за горло, бодая воздух, шатнулся прочь, но запутался в собственных ногах и вытянулся во весь рост на асфальте, расколов собою черное зеркало лужи.
Девчонка, еще сильнее прилепившись к дверям, опять заскулила, но уже без слов, только голосом. Размазанная косметика уподобила ее лицо трагической маске белого клоуна. В одном ухе качалась круглая цыганская серьга, мочка второго была разорвана, мелкие кровяные кляксы пятнали светлую куртку. Кравцов, наклонившись к покойнику, разжал его левый кулак и добыл оттуда теплые кусочки металла – кольцо в острых завитушках, серьгу и безнадежно перепутанную цепочку с крестом: твое? на, забирай. Девчонка смотрела на него безумными, вывихнутыми глазами, и Кравцов понял, что она видит все тот же незрячий, матово-бледный шар. Кравцов сунул побрякушки ей в карман: ментов не вызывай, не надо. Девчонка согласно замотала головой, распространяя кислый запах пива.
Закапал, набирая силу, дождь. Что ж, оно к лучшему.
Кореец Пак, стоя на пороге, приложил палец к губам, и это далось ему не без труда: под мышкой он зажал большой жбан, а в руке держал вместительную деревянную плошку.
– Тихо, пожалуйста. А то моя скоро уходить, а мы ни разу вместе не выпил, худо.
– Откуда у тебя это? – спросил Ватанабэ.
– Водка просил в деревне, редька украл на кухне. Японский еда худой, совсем пресный. А самый-самый худой еда, – кореец хитро улыбнулся, – это спасительная камень . Ничего, моя скоро кушать другой еда, вкусный. Моя идти к морю, потом плыть на юг… как это? – в Сямуро .
– Я, наверно, тоже уйду, – сказал Ватанабэ, глотнув из жбана.
– Твоя пошел снова убивать?
– Не знаю. Сейчас трудно не убивать. Вся Япония только этим и занята.
– Мокурай не убивать. Он писать книга про заморский вера, про… как это? – про Кирисито , – Пак приложился к жбану и захрустел маринованой редькой. – Моя тоже не убивать. Моя вернется домой и тоже будет писать книга, как разный народы лечат свой люди. Моя учился в Китае, потом тут, дальше будет в Сямуро. Люди не надо убивать, он и так коротко живет, – совсем коротко, потому и помирает глупый. Не успевает понимать жизнь. Люди надо лечить, чтобы он жил долго и не был глупый. Моя отец помирал рано, совсем рано, моя уже старше его на целый два годы, а все дурак. Твоя тоже дурак, как моя брат, ничего не видал, один война в голове.
– Возможно, ты прав, – ответил Ватанабэ, удивляясь собственному равнодушному смирению.
Массивное тело Кабанова изготовилось для мгновенного броска, лицо закостенело в судорожной сосредоточенности: Иван, у меня к вам серьезный разговор, более чем серьезный, – ведь на вас два трупа, так? Это еще надо доказать, усмехнулся Кравцов. Не проблема, отмахнулся Кабанов, во-первых, я геометрию вашего клинка знаю, как свои пять пальцев, в обоих случаях одна и та же ромбовидная колото-резаная рана, мужики из убойного мне фотки показывали, любой эксперт идентифицирует с завязанными глазами, во-вторых, первый труп был шестнадцатого числа, восемнадцатого я забрал у вас меч и вернул двадцать пятого, а двадцать восьмого был второй. И потом, локализация характерная: оба убиты одинаково, ударом в горло, это тодомэ, чисто японский прием, ведь не человек убивает, а меч… да что ж вы молчите? Что о них толковать, пожал плечами Кравцов, оба еще при жизни умерли. Пожалуй, кивнул Кабанов с видимым облегчением, второго вашего клиента, между прочим, опознали по фотороботу, гопник, с баб золото снимал, а первый кто? Понятия не имею, – так, рванина, отморозок. В любом случае не нам с вами их судить, я же говорил, что ваш вакидзаси опасен, мне бы, кретину, еще тогда его у вас отобрать… примите добрый совет, менты пока не в курсе, так что идите с повинной, – как-никак, смягчающее обстоятельство, шестьдесят первая статья УК. За мной нет никакой вины, сказал Кравцов, мне не в чем каяться. Кабанов потер лоб рукой: дело ваше, Иван, но тогда я вынужден буду сообщить… вы понимаете? зачем вам вся эта ментовская хрень – силовое задержание, побои, обыск? Невесть откуда пришел ответ: чем больше грязи, тем выше Будда. Кабанов покачал головой – то ли удивленно, то ли укоризненно: прощайте, Иван. В дверях он остановился: кажется, у вас кошка была – Миёси, да? давайте я ее заберу. Бросила меня кошка, сокрушенно сознался Кравцов, не сошлись характерами. Ну что ж, прощайте, невесело повторил Кабанов.
С его уходом Кравцов понял: есть полчаса, от силы час, чтобы избежать тюремной вони немытых тел, презрительных окриков охраны и тупых, никчемных вопросов следователя. Мысль о них заставила сердце лихорадочно зачастить, наполнила и полонила тело темным и тоскливым ужасом; нет, этого надо было избежать. Как угодно.
Он через голову стащил футболку и, опустившись на колени, обернул ею лезвие, тем самым укоротив его до нужной длины. Память мертвых и воля мертвых делали движения точными и размеренными. Плоть подалась, впустила хищный металлический холод, под напором железа внутри что-то рвалось с мерзким крахмальным хрустом. Кравцов, не в силах совладать с раздирающей болью, отбросил вакидзаси и, наклонившись вперед, перенес вес тела на руки, чтобы расслабить брюшные мышцы, движение отозвалось новой болью, и он неуклюже и нелепо, с долгим стоном перевалился на бок. Он бережно потревожил рану кончиками пальцев: крови почти не было, но в разрушенном теле что-то мучительно и тяжко плескалось, звук толчками тек изнутри вместе со слабыми темно-вишневыми струйками. А ты газетку прилепи, сказал Кравцов себе. Его медленно сковывала вязкая, холодная дурнота, он чувствовал, как, покорствуя ей, стынут руки и ноги; воздух растрескался, и его зазубренные осколки царапали гортань; рот иссушила внезапная полынная горечь, – впрочем, это была всего лишь плата за избавление, цена входного билета. По жилам беззвучно и беспрепятственно лилась уже кровь, но смерть. Сердце, все еще не согласное с неизбежностью, билось гулко и часто, однако мозг опередил его, – не справляясь с тошнотворным головокружением, суматошно вытряхивал из своей копилки окаменелые пустяковины: огрызки плесневелых фраз, обрывки истрепанных сновидений. Предметы вокруг выцвели, отступили, сделались мертвы для глаза, освобождая зрение для сумрака благой и безмолвной пустоты. Вот и все, пробормотал Кравцов в пустоту, едва улавливая звуки собственного голоса, ибо тот доносился издалека, из страны мутного серо-зеленого света, вот и все.
Ватанабэ сделал привал среди низкорослого, тенистого ивняка, на берегу быстрого и мелкого ручья, дно которого устилала веселая пестрая галька. В прозрачной воде суетились мальки. Отложив посох, Ватанабэ черпнул воду горстями, и рыбешки бросились врассыпную. От холода заломило зубы. Он скинул соломенные сандалии и опустил ступни в обжигающе студеные струи, но этого показалось мало. Он разделся догола, встал на колени и облился с головы до ног, избавляясь от многодневного пота и дорожной пыли. Листья ивы напоминали наконечники стрел, но эта увядшая память уже не бередила душу, не застила глаза и не мешала словам складываться в строки:
Не дошли.
Только ветер
Шевелит в траве сасимоно...
Владимиру Монахову, протагонисту и соавтору
1
Щуплая тропинка, заросшая полынью, вяло сползала вниз, к дороге. Дачный поселок поплелся было следом, но потом споткнулся, отстал и прекратил дышать в затылок. Барби заныла: ну вот, блин, ногу натерла, чё пешкодралом-то поперлись? Тут тачку фиг дождешься, заплутает, объяснил Жуля. Да-а, предлагал же Юрец подбросить, и Жулю передернуло: ну на фиг, мне с этим ковбоем отмороженным и с трезвым-то ездить страшно. Хозяйка блядь, пирог говно, и суп из ебаной свинины, сказал Борман, и Барби поддержала: водка, по ходу, ваще стремная, катанюги, что ли, набрали? и шашлык резиновый, ваще не разжуешь, и Борман брезгливо обронил вдогонку: а Дэн этот сраный нажрался в хлам за пять минут, сука позорная. Жуля виновато кивнул: да ладно тебе, он всяко-разно ко мне во вторник заскочит эскизы смотреть, пообщаетесь.
У придорожного киоска Жуля спросил с пластмассовой рекламной бодростью: ну, кто идет за «Клинским»? Оно же теплое, скривился Борман, и Барби, приложив банку к щеке, радостно объявила: не-а, нормалек, чё, прям тут будем? А фигли нам, красивым, сказал Жуля, – по-нашему, по-пролетарски, на пленэре! только сесть негде. Пошли на завод, предложил Борман, там найдешь, куда любимую жопу пристроить.
Ворота, загроможденные бетонными блоками, нехотя пропустили людей в индустриальное омертвение. Под ногами хрустела кирпичная крошка, гнилые доски ломались со слабым всхлипом, амбразуры пустых окон делили черное, в серых облачных разводах, небо на ровные прямоугольники. Барби сказала полушепотом: во, как у этого в фильме, ну как, блин, его… у Тодоровского. У Тарковского, поправил Борман. Да, по ходу, без разницы, ты же понял, разруха конкретная. Жуля вертел головой по сторонам: ага, зашибись, как бы здравый такой гранж, по-своему живописно. А чё тут раньше делали, спросила Барби, и Борман растолковал: прокатные валки, его году в девяносто шестом или девяносто седьмом банкротили, точно – в девяносто седьмом, я тогда как раз диплом защитил. Барби отыскала в травяных зарослях дорожку из рифленых плит и запрыгала по ней на одной ножке, и Борман вздохнул: в поле ветер, в жопе дым, – хорошо быть молодым… Жуля смахнул пыль с крыльца: падай, в ногах правды нет, и Борман снова вздохнул: но правды нет и выше, и Жуля крикнул: алё, гараж! пивасик будешь? Буду, отозвалась Барби, а ты банку отэтовай, мне ногти жалко, только утром сделала. Она растопырила руки, и на крыльцо легла длинная когтистая тень. Имидж – ничто, жажда – все, сказал Жуля, садись к нам, Носферату. Зёма, чё, блин, гонишь? у меня джинсы белые. Банка щелкнула и зашипела, и Барби объявила тост: пусть лопнут те, кому мы не достались, пусть сдохнут те, кто нас не захотел! Жуля опять оглянулся: надо будет сюда с фотиком прийти, пощелкать, может, сгодится. Ага, хмыкнул Борман, Дэну твоему в кабак. Не, я там другой стайл замутил, зачипатый такой Джапан: фонарики, оригами, на стенах какэмоно… Что еще за кака, спросил Борман. Какэмоно, свитки с иероглифами. Ну и что, он серьезно думает народ на эту твою каку развести? Почему? там все чики-пуки: чиф крутой, из Саппоро, меню тоже как бы пафосное: суши, роллы, тэмпура… Рис и рыба, поморщился Борман, плюс вагон понтов, а через месяц все нажрутся до отрыжки, и кердык заведению. Барби остановилась с пивной банкой на отлете: короче, хорэ наезжать-то, ну подумаешь, расслабился мужик, чё теперь, убить его, в натуре? Борман отметил про себя: новое дело, раньше так не было, а вслух сказал: да что ты говоришь, родная?.. Девочки, не ссорьтесь, засуетился Жуля, да ладно тебе, юрист ему по-любому нужен, не просохатишь… а насчет кабака – это ж так, фигня, побочный промысел, а Дэн по жизни чел успешный, типичный Стрелец, упертый, как танк. Видел бы ты его в школе – ботаник задроченный в диоптриях, а теперь, прикинь, реально неслабый пацайло, бабло побеждает зло: тачила, секьюрити, туфли за тонну бакинских… Хуй с ним, заключил Борман, поживем – увидим.
За бетонной оградой был стылый неоновый свет, и Барби прыгала по дорожке, и голос ее плескался и нырял: там по периметру горят… и одинокая гитара… Борман сказал: кругозор – я ебу, от Наговицына аж до Тарковского. До Тодоровского, хихикнул Жуля, чикса реально продвинутая, супер. Барби подняла вверх средний палец: хорэ там прикалываться, и так, блин, пивом вся обэтовалась. Борман бросил под ноги пустую банку и погладил Жулю по плечу: офицер, угостите даму папироской, да завязывай жопиться, знаю же, что есть. Тот вынул из кармана леденечную коробку: для милого дружка… Поверх травы в жестянке лежали два нескупо, по-хозяйски забитых косяка: ахтынка, у Тажетдина брал. А я и не в курсе, что он промышляет… ну, давай глянем, что за хрень абреки бодяжат. Жуля чиркнул зажигалкой: на самом деле бодяжат здраво, я тебе отвечаю, традиционный рецепт: сперва на солнце сушат, потом в вине вымачивают… а может, наоборот, фиг знает, но приход зашибись, благородный. Дым обжег горло, в воздух порхнуло едва заметное серое облачко. Жуля спросил: как оно? и Борман услышал свой неожиданно грузный и угловатый ответ откуда-то со стороны: третий сорт – не брак, и Жуля оживился: торкнуло? торкнуло? Вы, блин, плановые, фыркнула Барби, короче, я вас домой не потащу. А мы тебе пяточку оставим, пообещал Жуля, а потом тачку вызовем, на, пыхни.
Мир, отступив на шаг, качнулся и поплыл, монолит времени распался на секунды, и каждая, прежде чем сгинуть в темноте, вспыхивала, рассыпая колючие и веселые бенгальские искры; цинковый свет фонарей за оградой теплел и плавился, сочился медовым умиротворением, и Жуля затянул нараспев, в унисон медленному и ласковому колыханию вокруг: ну какой ты, на фиг, Борман, раз она Барби, то ты Кен, и Барби поперхнулась скользким смешком: Ке-ен, угарное, блин, погоняло. Она устроилась на ступеньках, положив голову на колени Борману, и Жуля продолжил: споки-ноки, а как же джинсы? Да по барабану ей, сказал Борман, уже никакая, уноси готовенькую. Сам ты готовенький, щас полежу мальца и пойдем-пойдем-пойдем…
Тело, измученное ступеньками, ныло тяжело и тупо. Борман с трудом разогнул заржавленную руку и посмотрел на часы. Стрелки, вопреки блеклому рассвету, показывали три; встали, япона их мать. Он сел, сплюнул вязкую слюну, избавляясь от затхлой горечи во рту и запутался в серпантине безадресных матюгов. Скоко время, спросила Барби хриплым ночным голосом. Который час, поправил Борман. Ну чё ты докопался с утра пораньше, в лом сказать? Часы стоят. Барби села рядом: запахан, блин, от тебя! С понтом, сама лучше. Барби покосилась на грязные джинсы и провела рукой по волосам: ну да, видон, по ходу, – я упала с сеновала. Ладно, жопу в горсть, сейчас спящего красавца поднимем да выдвигаться пора, но Жуля уже протирал глаза: здоровки, пипл…
2
Яму он завалил битым кирпичом, а сверху засыпал суглинком из ближней кучи; то и другое пришлось сгребать в ведро руками, и ладони окрасились в бурый цвет, а под ногтями образовалась коричневая кайма, и он ополоснул руки в луже. Винни устал гоняться за бабочками и разбросал себя в траве, вывалив на бок длинный розовый язык. Он сел наземь, вынул из нагрудного кармана мятые купюры и разгладил их на колене: наших доходов, шавка, хватит лишь на богатую духовную жизнь, но ошейник мы тебе все-таки купим, шляешься где попало, а вид у тебя бомжовский, – не дай Бог, угодишь под раздачу…
Они познакомились в середине хронически простуженного марта. Сначала коридор наполнился частыми шагами, слишком легкими для человека, а следом, подмяв под себя нищий вечерний свет, в дверном проеме встал кобель – широкогрудый и приземистый, похожий на ладный и гладкий пень с толстыми, вывороченными корнями. Черный чепрак во всю спину явно был из Ротвейля, но приплюснутая, в степенных старшинских складках, морда была британская, бульдожья. Он протянул псу горбушку, остаток ужина, но тот медлил подойти, лишь шумно и жадно тянул носом. Не доверяешь? правильно, – он уронил хлеб на пол. Кобель сжевал краюху, придерживая ее лапой, аккуратно подобрал с пола крошки и удалился, стуча когтями по битому кафелю. Ну-у вот, разочарованно сказал он, а поговорить?
Через день пес вернулся, – на сей раз, кроме хлеба, ему достались скверные, пополам с перловкой, рыбные фрикадельки в томате. Дочиста вылизав жестянку, кобель дал круг по душевой, вынюхивая себе место, и с томным вздохом улегся рядом, на одеяле. Он, вдыхая терпкий запах псины, зарыл пальцы в короткую, жесткую шерсть на холке: и как прикажешь тебя величать? ну, будешь Винни, раз на Черчилля похож, – нравится?
На дворе была слякотная, насморочная весна, и литой ком жаркого собачьего тела под боком пришелся кстати, и они поладили. Впрочем, не только поэтому.
Дорóгой Винни по-щенячьи дурачился: то и дело забегал вперед и подпрыгивал, норовя ухватить зубами веревочный поводок. Навстречу им попалась кривобокая, рассыпчатая колонна подростков, непривычных к строю; она непременно развалилась бы, не будь перепоясана долгим трехцветным полотнищем. Двенадцатое, понял он, склеив в уме разрозненные лоскуты календаря, День независимости или как его там? – значит, остался шавка без ошейника.
Демонстранты несли на лицах гипсовые лепнины улыбок, глóтки их были исцарапаны многократным кличем в честь грядущих побед. До победы было рукой подать, как и двадцать, и сорок лет назад, и радость была все та же, неподдельная, – менялись лишь имена победителей да цвет знамен, и он раздраженно подумал: мудреца-созерцателя придумали по своему образу и подобию бабки на лавочке, хера ли созерцать-то? все одно и то же, – одно по одному, как говорят эти дети, даром что Екклезиаста не читали. В жизни всегда есть место случаю, переиначил он школьную премудрость, а предсказуемая жизнь, – уже не жизнь, это, воля ваша, другим словом называется, антонимом. Хотя нынче тезисы и антитезисы из одной бочки разливают, противоположности едины без намека на борьбу, какая уж тут антонимия…
Он задержался в городе на четверть часа, чтобы купить костей собаке, – вывески пытались заговорить с ним на пиджин-рашен: убедительный ассортимент, свежее решение цены и качества, яркие скидки, – и отправился домой, на завод.
Он поселился там в конце февраля. Уйдя из дому, он долго искал подъезд без кодового замка и домофона, а когда наконец нашел и растянулся под лестницей, в матерой аммиачной вони, на втором этаже грянула вечеринка. Железная дверь то и дело лязгала, выплевывая ошметки дерганого, перекошенного ритма, – люди выбегали в подъезд курить, и на площадке шел обмен рингтонами, и кукольные голоса мобильных наперебой выкрикивали глупости: это я, твоя мама, звоню! и человеческие голоса наперебой вторили им. Ближе к утру скороспелое веселье перебродило, и музыкальная судорога мало-помалу улеглась, но тогда во всем подъезде захлопали двери, и лестница глухо загудела в такт шагам, и он сунул руки в лямки рюкзака и понес прочь вспухшую бессоницей голову, бесцельно повторяя: это-я-твоя-мама-звоню, и опять: это-я…