Текст книги "Скандальная молодость"
Автор книги: Альберто Бевилакуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
В свете свечей десятки других женщин сидели на скамьях под балдахинами, курили и вполголоса переговаривались друг с другом. В одной из ниш целая группа людей спала прямо на полу, дыша спокойно и размеренно. Только самые древние старухи на передних скамьях искренне молились. Солнце, бьющее через витражи, заливало могилы, превращенные в отхожие места.
Фламандец подумал о фараонах. И о росписях, которые киркой освобождены из вековой тьмы и являют свету женщин в образе диких зверей, прильнувших к Богу. С амвона какая-то дама в соломенной шляпке заговорила о своей убитой дочери. Он взглянул вверх, и, хотя красивых женщин в церкви хватало, ее лицо его поразило.
Ризница тоже была превращена в бивуак.
Еще одна группа женщин преградила ему дорогу, он их кое-как обошел и оказался в келье. Старый священник прятался среди свернутых в рулоны портьер и изображений святых, снятых со стен. Он был без рясы, в черных брюках на помочах и нижней рубашке.
– Пришел меня вздернуть? – насмешливо спросил он. – В Гвальтьери священников вешают.
Фламандец спросил, кто эти женщины.
– Несчастные матери, – ответил священник. – Или блудницы. Или сумасшедшие.
– Они говорят о каких-то доводах и правах, – заметил Фламандец.
– Это правда. Церковь позволила превратить «Пия V» в рынок рабов. На нем они продают своих дочерей.
Фламандец схватил его за грудки:
– Так почему же ты тогда прячешься? Почему ты не с ними!
– Ты красный!
– Нет.
– Масон!
Фламандца часто охватывала беспричинная животная ярость. На этот раз ему удалось ее подавить.
– Но все равно ты кто-то. Сегодня все кто-то. Быть кем-то – это долг!
– Да, – признал Фламандец, узнавая в священнике всех тех, кто требовал от него ответа, который не был бы выражением сомнения или ожидания, как будто сомнение и ожидание больше не имеют права на существование. – Но на свете есть и крапива, священник, крапива, как я, которая ждет чьего-то знака.
Из окна была видна пустынная плотина, заросли кукурузы, какой-то штандарт с крестом на голубом поле. И пустая цементная дорожка «Пия V», вдоль которой стояли железные скамейки. Это мое небо, священник. Жалкая, бесполезная изнанка земли.
В этот момент, вздымая пыль, появились две стремительные тени.
– Ты – человек без веры.
– Моя вера со мной, – возразил Фламандец. – Она заключается в том, чтобы искать ее, эту веру. Как твоя – в том, чтобы искать вечность. Какая из них бесполезнее? И все равно я продолжаю гнаться за ней через огромные пространства, надеясь, что, по крайней мере, те народы, которые придерживаются самых фантастических религий, смогут меня научить. Но Христос и любой другой Бог – всего лишь мистификаторы, одержимые диким желанием обладать нами. Он усмехнулся, заметив испуг священника:
– Да, будь я анархистом или масоном, то с удовольствием бы тебя повесил. И я желаю твоему христианству, чтобы Красная Неделя стала Апокалипсисом!
Повозки навозниц приближались со стороны тополевых рощ. Они тащили напоминавшие переполненные птичьи садки клетки, в которых стояли девушки. Лицо Фламандца просветлело, и, когда женщины толпой хлынули из церкви, он призвал их к убийству. Противники столкнулись с яростным восторгом. Уже опрокинуты были и повозки, и клетки с девушками, но все новые и новые женщины спрыгивали с землечерпалок и вступали в битву, так что навозниц «Пия V» уже нельзя было отличить от нападавших, и они разбежались по направлению к плотинам.
Фламандец снова прошел через церковь, медленно, сохраняя нейтралитет; посреди хаоса перевернутых скамеек он на секунду остановился, огляделся, и Христос в раме из изъеденного жучками дерева тоже посмотрел на него, казалось, он согласен, что фарс – истинная суть мира. Он выглянул из портала, когда Королевская Кавалерия уже построилась там, где единственными следами схватки оставались только выдранные волосы монахинь на земле.
Только одна девушка бродила по асфальтированной дорожке, потрясенная тем, что осталась одна, а может быть, просто не зная, что делать. Фламандцу стало любопытно, и он попытался понять ее движения, которые вызывали любопытство и у солдат: казалось, она следует за какой-то забавной мелодией. В девушке было немного одиночества и немного насмешки, немного скуки и наигрыша.
Пантомима, которая была ему хорошо знакома.
Потом девушка снова поднялась по плотине и, помахав рукой, исчезла в зарослях кукурузы. Фламандец был натурой страстной, но непостоянной; но к этим желто-лиловым зарослям его влекло какое-то странное состояние души.
Когда он догнал ее, то увидел подсолнечник.
Он услышал ее дыхание за пыльными и усеянными муравьями листьями, потом появились два глаза, чтобы рассмотреть его и оценить.
– Иди первая, – дружелюбно сказал он.
Над равниной Тальята небо утратило свою прозрачность, ее сменило молочно-белое сияние, исходившее от воды, которая становилась все ближе и ближе. Оба они испытывали одинаковое необъяснимое наслаждение от движения, и шли вперед, сдерживая шаг. В старых руслах они увидели лодки, опрокинутые ветром мурлу, стаи малых зуйков возвещали о разразившейся вдали буре. Несколько кораблей пришли сюда в поисках укрытия.
У Фламандца возникла забавная, но пока еще смутная мысль.
Утесы Бальдо вздымались так высоко, словно море высохло. Они прошли дальше. Потом они миновали защитные кольцевые дамбы, похожие на солончаки. Они шли и шли, пока не проникли в пустынные, как до сотворения мира, места – приют отверженных мира сего, нищих поденщиков, которых изредка замечали то тут, то там.
Они шагали молча и так долго, что увидели Габбиони, где По казался океаном. Но они оставили его у себя за спиной и двинулись в сторону Маяка Рондини.
Маяк, который некогда подавал сигнал судам, утопал в покрытом трещинами и тянущемся, насколько хватало глаз, иле. Фламандец присел на железную лестницу, по которой давно уже никто не поднимался, и устремил взор на предзакатное небо. Ему показалось, что он утратил все связи с реальностью и сейчас находится один посреди прилива. Он вытащил из кармана куртки тетрадку, в которой каждый день записывал, что надо сделать, и перелистал ее: ни одной записи со дня его приезда; она была больше не нужна, и он отправил ее в полет с маяка к горизонту.
Он сделал это весело, понимая, что мысль, которую он пытался для себя уточнить, совпадала с очарованием пространства.
Девушка стояла и пристально смотрела на него – один из неподвижных элементов пейзажа.
– Смотри, – он вытянул руку. – По, как равнина, покрытая снегом.
Он сказал это и вспомнил вершину Альпамайо в перуанских Андах, на которой появляется белый олень Сан Карло, возвещая El Juego – высший каприз жизни. Его тень образует огромный крест, и индейцы, утопая по пояс в снегу, сбегаются к нему вместе с детьми, чтобы и те ощутили прикосновение загробной сущности в этот единственный миг реальности или иллюзии, в который она соизволяет открыться.
Мысль наконец сформулировалась.
Они снова отправились в путь. Дорогу теперь прокладывал Фламандец, он с большим вниманием, чем прежде, вглядывался в небо и линию горизонта, рассчитывая увидеть какой-нибудь знак, который смог бы ему помочь. Ему нужно было понять истоки охватившего его стремления к поиску идентичности и жажды удовлетворить его в другом живом существе. Девушка, которая его сопровождала, была всего лишь одной из воспитанниц «Пия V», так что действовать он мог совершенно свободно.
Ему нужно было только имя. И вот, ближе к вечеру, с какого-то гумна послышался женский голос: «Дзелия». Настойчивый и безответный, этот призыв, казалось, не обращен ни к кому, разве что к смотревшимся в зеркало реки деревням. Исполненный грусти, напевный, он словно радовался эху, которым отвечал на него По.
И идея Фламандца обрела завершенность: вот имя, обладающее и телесной весомостью, и душой этой земли, в которой, посетив ее снова, он открыл лодки, отмеченные печатью рока, как китайские джонки, небесно-голубой воздух Фудзиямы, тихие каналы Голландии, красную землю Кореи, туманы над Темзой, и прежде всего – греческую силу Минотавра. И только ее непокорность оттолкнула его, помешав вовремя понять, что в своей бедной и тайной сути она действительно была любой другой землей, которую можно было открыть, с ее прорицателями, обладающими большим знанием, чем тибетские мистики, с величественными сводниками Лиджерии, в своих шитых золотом жилетах похожих на марокканских каидов и излучающих блеск, тунисским кавалеристам в серых фесках и черных плащах. И с ее именами – как то, слыша которое, он сейчас весело кивал головой – подобными тем, что на испанских надгробьях в Мексике заставляют думать о дерзости человеческой красоты, бросающей вызов времени и побеждающей его.
Это был мгновенный и яркий сон, наполненный восхитительными видениями его путешествий.
Чтобы отпраздновать имя и их дружбу, Фламандец выбрал самый известный и дорогой ресторан – «Звезду Италии», за Борго По. Едва они сели, как, словно по чьей-то команде, появились молодые оркестранты с инструментами – в зеленых куртках, красных брюках и белых поясах. Обеденный зал выходил на реку, и оркестр расположился на краю находящегося внизу мостика, в свете бумажных фонариков. За темным пятном, похожим на островок, простирался берег Вилласанты. Фламандец понял, что на самом деле это был не островок, а целая флотилия стоящих вплотную друг к другу лодок с поднятыми на мачтах флагами.
– Это лодочники из Вилластрады, – объяснили ему. – Вот уже три дня, как они объявили голодовку.
Таким образом, столики слева от Фламандца занимали аграрии – богатые землевладельцы, которые ели, пили и бурно радовались жизни; а справа сражались во имя Красной Недели лодочники, чьим единственным оружием в борьбе с благосостоянием противников были они сами.
Он улыбнулся, подумав об иронии судьбы, которая в очередной раз, помимо его воли, усадила его посередине, обеспечив ему неподвластный законам нейтралитет. Оркестрик небрежно сыграл «Вино, женщин и песню» Штрауса. Потом, с воодушевлением – «Кайзервальцер». Но со стороны лодок не последовало никакой реакции. Оставалось думать, что за молчанием речных призраков скрывалось некое тайное знание, несущее угрозу врагу. И тогда Фламандец встал, хлопнул в ладони и заказал вальс. Только для себя.
– Есть одна женщина, – рассказал он ей однажды, – которую одни называют Мадре Лизандра, а другие – Мала Лизандра. Мать Александра, или Зверь Александра, что вообще-то означает одно и то же: Саламандра. Все зависит от того, как человек относится к земле, живет с ней в мире или воюет.
Говорил он так, словно это ее прямо касалось и каким-то образом имело отношение к ее происхождению.
– Где? – спросила Дзелия.
– В пустынях Серравалле.
Они искали ее несколько дней. Между старыми плотинами и остроконечными скалами, которые, как объяснял Фламандец, были вершинами гор, пока ледники не увлекли их за собой на равнину. А вот это, объяснял он ей, болотистая заводь, вот это – белая ива, это – колокол заклятья, который слышен на огромные расстояния, и при этом кажется, что звонит он в ближайших скоплениях окаменелостей, высоких, как колокольни.
Дзелия, охваченная желанием, бросалась в быстрые стремнины, где в миражах ей являлась Саламандра, живущая в водяных травах. Спустя годы, пересекая африканскую пустыню, она поймет, что По, открытый вместе с Фламандцем, гораздо страшнее; это эрг, хамадер и серир, вместе взятые.
На горизонте появились холмы Боариэ.
Он объяснил ей, как совершить последний переход по обжигающему легкие песку, потом показал плавучий дом: тот плавал на поверхности, как оазис бедности. Застыв среди камней, Саламандра ждала своих гостей, и взгляд ее господствовал над большим гумном, где не росло ни травинки и ничто не отбрасывало тень.
Это была дзана По. Дзаны, объяснил ей еще раньше Фламандец, были похожи на Тучку, но их безумие выражалось в видениях, в которых стаи орлов и обезьян захватывали города и деревни, и поэтому они оттуда бежали, или в том, что они постоянно вслушивались в какую-то только им ведомую мелодию.
Фламандец брал Дзелию с собой, когда ходил к дзанам. Дожидаясь его, сидя перед дверями, за которыми скрывался ад, она училась узнавать Путанов; у каждого была своя манера выходить и уходить, причесываться или вдевать цветок в петлицу, обнюхивать лацканы пиджака или руки, устало потирать лицо, поворачиваться к ней спиной, чтобы помочиться на стену; некоторые насвистывали или напевали арии из опер. По большей части люди пожилые, они были похожи на аграриев и, замечая ее, сдвигали шляпу на глаза.
Фламандец приказал, чтобы она оставалась на гумне. Но Дзелия пошла на кухню, где на полу сидели дети, которые посмотрели на нее, но ничего не сказали; у одного из них была кровавая ссадина на лбу. Кто бы ни управлял этой вселенной пепла, Бог или Био, она его прокляла. Это было первое проклятие в ее жизни, а сверху доносились голоса Мала Лизандры и Фламандца, первый звучал приглушенно, второй – властно. Непристойности сменялись неожиданным молчанием.
Дзелия поднялась наверх. Через приоткрытую дверь она увидела башмаки Фламандца, белые от песка. Жалюзи не могли справиться с солнцем, которое, казалось, умножало предметы, создавая впечатление, что вещей в комнате гораздо больше, чем на самом деле; платье женщины было брошено прямо на абажур оставленной зажженной лампы, и там же, на столике, лежали красная шаль и широкополая шляпа. В отличие от всего остального, они создавали ощущение элегантности.
Она решилась посмотреть на нее. Безо всякого страха.
Через плечо Фламандца, который не заметил присутствия Дзелии, она увидела запрокинутую голову Мала Лизандры. Женщина, в свою очередь, смотрела на нее, свесив с кровати обнаженную левую руку и ногу, обнаруживая полное равнодушие к мужчине; казалось, они стоят на разных берегах реки, разделенные чем-то эфемерным, непреодолимым.
И был только этот бесконечно долгий взгляд.
Дзелия спрашивала себя, кому же принадлежат светлые глаза, не имеющие возраста, взгляд которых поразил ее с такой силой: Матери Лизандре или Зверю Лизандре? Но не могла ответить. Выражение лица женщины менялось чрезвычайно быстро, и она прочла в нем недоверие и сарказм, стремление защититься, грусть, словно та ждала помощи; в очертаниях широкого лба, тонкого, изящного носа, полных губ угадывалось одиночество. Это было лицо, отмеченное той скрытой красотой, которая позволяет предполагать множество любовных историй.
Не существует ничего, о чем ты могла бы судить, и ничего, что ты могла бы решать, – казалось, говорила она с насмешливой улыбкой тех, кто даже смерть принимает равнодушно. И жалость, которую мы испытываем друг к другу, есть не что иное, как высшее выражение иронии.
Эта дружба продлилась до осени.
В Фосса Болоньина заканчивался сезон праздников. Они увидели процессию, которая несла освещенное распятие и возвещала наступление ночи народного гулянья. Юноши радостно улыбались, одна из девушек была одета императрицей.
Фламандец посмотрел на Дзелию и спросил себя: почему я это делаю?
С самого начала река разбушевалась от Горго до Мирасоле, и им пришлось пробиваться вперед, рискуя погибнуть либо в водоворотах, которые то исчезали, то неожиданно возникали вновь, уже на другом месте, либо в смерчах, взмывавших в небо, словно тысячи дельфинов; они шли и шли сквозь синие и зеленые сполохи, привязав к верхушкам посохов белые тряпки, чтобы кто-нибудь заметил их в этой буре. Наконец они добрались до водоемов, которые, казалось, высохли за ночь, и увязли в грудах погибших рыб.
Но сейчас был ясный вечер, и вода шла из Боскины, как прежде, возвращая к жизни каждую отмель. На каком-то суденышке солдаты, чьи мундиры едва можно было различить на фоне заката, торжественно поднимали флаг.
«Кто-то, после стольких усилий, победил, – подумал Фламандец. – Блажен, кто рождается победителем». Песок, коркой застывший на лице, сделал его неузнаваемым; ноги были, как ватные, и он с трудом вставал с камней, чтобы продолжить путь.
«Почему я это делаю, если это бессмысленно?»
Дзелия вошла в тихую заводь и вымылась. Фламандец не сводил с нее глаз, пока она не вытерлась и не оделась.
«Почему, если мне хочется, чтобы у нее осталось хорошее воспоминание обо мне?»
В «Траттории Ченси» они поужинали во дворе, под виселицей, с которой свисало чучело комиссара полиции Сквери. Шло веселое застолье лодочников, которых называли Болоньинские Выдумщики из-за постоянной готовности устроить какой-нибудь озорной розыгрыш; и сами дома Фоссы, с зажженными на гумнах огнями, аляповато раскрашенными фасадами, похожими друг на друга, как в сказке, – где по случаю праздника подновляли над дверями конюшен аллегорические изображения Любви, Смерти и Святого Георгия, отправляющегося на войну с турками, которые никогда, даже в самом далеком прошлом, не ступали на эту землю – казались созданием некоего чудаковатого гения, чей дух все еще витал в воздухе, пропитанном ароматом шиповника и наполненном стаями черноголовых чеканов.
– Это самая странная деревня из всех, где я бывал, – признался Фламандец, жалея, что не может вести себя так же беззаботно, как все остальные.
Когда они вышли, люди танцевали на террасе. Фламандец не умел танцевать и чувствовал себя неловко. Дзелия показала ему несколько движений. Он видел, как девушки позволяли мужчинам самого разного возраста и облика увлекать себя в темноту защитных кольцевых дамб. Сейчас, повторял он себе неохотно, сейчас я это сделаю, закончу танец и потом тоже уведу ее туда.
Он все откладывал и откладывал и в конце концов дождался, что, кроме них, на террасе не осталось никого.
– Это моя дочь, – солгал он оркестрантам, клюющим носом над инструментами.
Они в последний раз удалились в те места, напоминавшие ему образ других, которые тайно жили в нем и в которые он собирался вернуться. Насмешливое беспокойство, неумолимый вестник новых ошибок и прегрешений, сжимало ему желудок. Даже возвращение – что подтверждали образы, в которых это чувство воплощалось, – оказывалось одной из его пантагрюэлевских клоунад; и вся его дальнейшая жизнь в еще большей степени будет всего лишь приложением к некоему безымянному отрезку времени.
Но он сказал себе, что, подобно героям песен этой земли, он, продолжая идти вперед, найдет Прорицателя, способного заставить его исчезнуть или погрузиться в лоно Маэстры Компары – великого зверя, уснувшего навечно.
Камни буквально раскалились от солнца, и Дзелии казалось, что она идет по змеиным гнездам. Один раз на камне остался отпечаток ободранной до крови ступни. И еще раз ее кровь обагрила камни, когда Фламандец изнасиловал ее, ни разу не взглянув ей в глаза.
Потом она увидела его посередине отмели, какое-то время он наблюдал за восходом солнца, и вдруг снова поднялся на плотину. Железная дорога проходила за дюнами, поэтому товарный поезд – черные вагоны без дверей, горящие огни – появился неожиданно; он летел над песчаной равниной, излучая слабое сияние.
Ухватившись одной рукой за поручень, Фламандец вскочил в уносящийся прочь вагон. Он уже начал забывать…
Это время осталось у нее в памяти как время противоречий и завершилось зимой, в течение которой не произошло ничего.
Действительно, то была самая спокойная из всех зим.
Пойменные земли покрылись снегом. Из мелководий и родников появились ледяные создания, которых лодочники тут же наградили именами. Среди них были и угри, и светящиеся водяные травы, закованные в ледяную оболочку, которую приходилось разбивать пешней. Люди наблюдали, как чайки садятся на болотистые заводи и их крылья покрываются ледяной корочкой, а сами они судорожно разевают клювы, чтобы восстановить дыхание, сбитое в полете от тяжких усилий, потраченных на сопротивление холоду, постепенно прижимавшему их к земле.
В Бастии зажигали костры, самые большие на всем протяжении от Морто ди Примаро до Боргофорте. И стаи воробьев спускались так низко, что пламя почти касалось крыльев, и согретые его теплом отправлялись дальше в полет.
IV
Поместье Изи осталось последним из крупных земельных владений от Боргофорте до Дельты. Его называли Магога, что означает «серебристая чайка». Путь от Коломбаре через Минчо до Бастии шел через хутора с доверху набитыми сеновалами и скотные дворы с полными свиней свинарниками до сыроварен в Венето, где выделывались самые прославленные сыры.
В устах крестьян слово «амбар» звучало как «алтарь», а «алтарь» – как «ива». И от ломбардских тополей вы приходили к призрачным ивам и золотым тутовым деревьям.
В Магоге жили самые разные люди: пастухи, скотопромышленники, разбогатевшие землевладельцы, буржуазия, Прорицатели, бродячие сумасшедшие, которые превращали сеновалы в танцевальные залы, танцевальные залы в места молитв, а места молитв – в места поминок по случаю смерти свиньи.
Палаццо Изи было окружено с трех сторон рекой. Вода часто заливала поля, поэтому пейзаж представлял собой панораму плотно прижатых друг к другу землечерпалок, паромов и стоящих на приколе барж. Несмотря на свое огромное богатство – Клемента Изи была единственной владелицей поместья, – в палаццо вместо электричества пользовались керосиновыми лампами, отчего здание казалось окутанным каким-то призрачным светом.
Рассказывали, что Изи уже очень много лет, что девушкой, в отчаянии от того, что у нее больные глаза, она, грациозно прикрываясь зонтиком от солнца, отправлялась гулять под пулями, ища смерти. Об этой женщине, которая выглядела самое большее лет на шестьдесят, вообще ходило очень много слухов.
Я назвала ее чудовищем бездеятельности. Ибо она, как паук – насекомое, к которому я испытываю наибольшее отвращение, – добивалась того, чего хотела, оставаясь в неподвижности.
В те времена на равнине Боргофорте из-за меня уже останавливались кареты и машины богатых господ. Изи приблизила меня к себе, сделав чем-то вроде компаньонки. Помню, что ее первым приказанием было: читай. И я читала. Как меня худо-бедно научили в «Ветвях». Это были истории о благородстве, несчастной любви и прочей ерунде; река шумела так, что мне часто приходилось почти кричать. Тогда она говорила: читай спокойно, ибо самое худшее происходит далеко отсюда, и оно никогда не сможет нарушить наш покой.
Всех, кто допрашивал меня после ее таинственной смерти – тело, прикрученное проволокой к бревну, обнаружили в районе каналов Бокка ди Ганда, – я просила обратить особое внимание на этот начальный период, который был ключом к нашим отношениям. И повторяла: чудовища – это несчастные существа, которые думают не так, как мы, и у каждой земли они свои, и если ты понимаешь землю, то понимаешь и ее чудовищ.
Я вижу, признавалась Изи, только солнце, когда оно появляется на небе, его огненный шар и черный тополь, который становится все выше и выше. Действительно, в Кашине тополь был, и восходящее солнце, казалось, тащило его за собой.
И в заключение говорила: а потом день превращается в ночь.
Она никогда не спала в своей постели, только в кресле перед окном. Когда я начала за ней следить, то заметила – как только в комнату проникает свет, она успокаивается, и в момент перехода ночи в день испытывает счастье. Если бы ты только знала, говорила она, какие великолепные существа в этот миг устремляются мне навстречу.
В этой привычке чувствовалось что-то не совсем нормальное.
Могу вспомнить и такой эпизод: под окнами палаццо Изи проезжал первый обоз с солдатами, отправляющимися на войну, я была на улице, и в толпе говорили: эти повозки вернутся залитыми кровью. Солдаты тоже несли на своих плечах груз будущего, и единственный, кто вывесил на балконе трехцветный флаг, при виде такой печали поторопился снять его.
И тогда наверху раздался смех. Смех, который, казалось, не принадлежал человеку.
Он заполнил всю улицу, и все спрашивали себя: кто же это смеется, где он? Хотя каждый прекрасно понимал, что доносится он из окна со стороны Кашине, где Клемента Изи, которую они боялись, видела только солнце, поднимающееся из поймы.
Тогда я впервые поднялась по лестнице с предчувствием, что в голове у нее что-то сломалось, что она не способна ни на что, кроме как копаться в глубинах своего мозга подобно собаке, роющейся в отбросах. В этом меня убедили странные вещи, которые к тому времени творились вокруг меня.
Еще раньше Изи приказала мне: хватит читать, это наводит на меня грусть. И я больше не читала. Вместо этого она потребовала, чтобы я описывала ей комнаты в палаццо, в зависимости от времени суток и воспоминаний, которые приходили ей в голову. Я терпеливо описывала ей разбросанные повсюду знаки того, что представители рода Изи были абсолютными повелителями этой земли. Парадные мундиры, висящие в шкафах, шпаги с золотыми рукоятками, старинные гравюры и фотографии их праздников и оставшихся безнаказанными преступлений: о кровавом подавлении в 90-м году бунта пастухов в Казина Ферретти помнят и поныне. Я описывала ей бальные залы с возвышениями для оркестра, стулья для ухажеров. Коллекции оружия и чучела наемников-варваров в гигантских сапогах, которые под воздействием влаги стали крепкими, как дерево. И пожелтевшие ночные горшки самых крупных богачей долины По.
Описания, которые я часто искажала, чтобы оскорбить ее сословную гордость. Она слушала меня, хмуря лоб и роясь в сумке, вынимать из которой ей было нечего. Глаза у нее вваливались все глубже.
– Иди, – приказывала она. – Иди, а потом все расскажешь.
И я опять шла по длинным коридорам, открывая двери, которые годами стояли запертыми.
Пока она не устала и от этой игры.
Тогда она потребовала рассказов о моих прогулках в лесах, о подозрительных дорожках, по которым бродили фигуры, странности которых она умела разгадывать, о кафе, заполненных игроками в бильярд и людьми, пришедшими выпить свой стаканчик белого вина.
– Мне нужны имена и фамилии.
Почему, она мне не объясняла.
Я помню, как она растрогалась, когда я описывала ей судоремонтную верфь Фортис, где, по слухам, один из ее братьев бросился с башенного крана вниз головой.
А потом попросила:
– Расскажи про мужчину на мотоцикле, который остановил тебя в Монтеджане.
– Он, – начала я, – в шляпе и шарфе, закрывающем половину лица, приезжает из Торричеллы, проносясь по деревням, словно молния, и вызывая всеобщее восхищение. Но когда появляюсь я, он останавливается и, не слезая с мотоцикла, с улыбкой говорит мне: «Я знаю Изи».
Однажды она сказала: расскажи про мужчину под шелковицей. А в другой раз: расскажи про Марию Бертеди, гулящую.
Когда вечером я возвращалась домой, все больше мужчин и женщин выходили из темноты, в которой они меня поджидали, и повторяли фразу, которая буквально превратилась для меня в наваждение: «Я знаю Клементу Изи». Вершиной всего стал случай, когда один из них зашел ночью ко мне в комнату и, прислонившись к стене, объяснил мне голосом, который я сразу узнала, какой властью обладают тени, вкрадчиво повторяя: мы люди благородные, и никто тебе зла не желает, иначе сейчас, без свидетелей, я с тобой разговаривал бы по-другому.
На следующее утро я пошла к Изи и спросила, действительно ли она знает всех тех, кто утверждает, что знаком с ней. Она сказала, что да. Еще я спросила, почему происходит столько странных вещей. Дело в том, что жизнь – штука странная, ответила она, и мне следовало бы это знать. А потом запричитала: как горько сознавать, что ты во мне сомневаешься. Может, я тебе когда-нибудь советовала пойти работать на бойню в Сколо Сенга, где у работниц часто обнаруживают ложную беременность, потому что им кажется, что они зачали от быка? Или: встречайся с поденщиками Бертолуцци? Или, того хуже: служи мне, как рабыня!?
Нет, ответила я. Однако напомнила ей как любительнице занимательных историй песню Дзаны, и какие у нее налитые кровью свиные глазки, и как она скачет верхом на огромном члене. Может быть, вы хотите, поддразнивала я, чтобы я вела себя, как дзана с теми, кто выходит из ночи и предупреждает, что надо быть осторожнее, не то рано или поздно мой труп выловят из каналов Кашине?
Ни за что, возразила она.
Более ловких комедианток я не знала. Впрочем, признаюсь, что она ни разу не сказала прямо: переспи с таким-то или таким-то, даже тогда, когда между нами уже не было никаких недомолвок. Она ограничивалась тем, что повторяла: расскажи мне. Я имею в виду эту жажду гнаться за жизнью с таким же упрямством, с каким жизнь отталкивала ее, жажду, утолявшуюся через меня. Из-за нее она переодевалась к завтраку, к обеду и к ужину, словно ждала приглашения с одной из вилл Магоги, но так ни разу и не покинула своего кресла; иногда вечером я видела, как она надевает шляпку и берет сумочку, но все эти поездки заканчивались одинаково: она просто меняла позу и клала ногу на ногу.
Но, впрочем, была еще одна причина, чрезвычайно отвратительная, которую я обнаружила несколько месяцев спустя. А вплоть до этого момента, как только я входила, Изи, не давая мне даже снять пальто, набрасывалась на меня: я хочу знать.
И я рассказывала.
Об Эрмесе Микелотти, который выступал как мировой судья в тяжбах о земельной собственности, хотя сам был крупным землевладельцем и имел возможность пригласить мэров всех окрестных селений в остерию, где собирались рыбаки и контрабандисты, чтобы как следует воздать тому, кто был ему не по душе. Он сажал его среди жуликов и проституток и говорил: согласитесь с моей точкой зрения, иначе я заплачу лодочникам и сборщикам песка и подниму их против вас, у меня столько денег, что хватит на целую войну, вам это известно, и я могу устроить бунт работников боен в Сколо Сенга, потому что Палата Труда у меня в кармане.
Никто не отваживался даже вздохнуть.
– Я – хозяин, который презирает всех, начиная с самого себя, – заканчивал он разговор, – и поэтому отличаюсь от других хозяев и сильнее их.
А на одной сельскохозяйственной выставке он публично назвал префекта Милана папским жополизом. Останавливаясь в каком-нибудь местечке, где его ненавидели, он в первую очередь спрашивал, где колокольня, и приказывал возвещать о своем прибытии колокольным звоном.
Отпор ему дал мэр, католик Каматта, который заявил: встреча с тобой – тяжкое испытание, не надоедай нам больше и запомни, что сейчас течение По весьма быстрое, так что ты вмиг доберешься до моря в обнимку с тополем. Несколько дней спустя в церкви Форначе Боскетто случился пожар, а на крестины одного из сыновей Каматты Эрмес Микелотти явился пьяный и швырнул перед алтарем ловушки для рыбы, что означало открытую войну как для Лиджера, так и для Пезанте, двух преступных семейств.
В церкви было полно народу, у некоторых женщин началась истерика, некоторые бросились бежать, а Эрмес вдогонку осыпал их оскорблениями: вы бежите, когда вам в лицо говорят правду, но отныне вы уподобитесь засохшей земле, и ничто не сможет превратить ваши экскременты в то, что вы называете расцветом жизненных сил.