355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Бевилакуа » Скандальная молодость » Текст книги (страница 10)
Скандальная молодость
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:44

Текст книги "Скандальная молодость"


Автор книги: Альберто Бевилакуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

– Это тайна, которая не может принадлежать только мне.

Чтобы спуститься в подвал, надо было обойти здание по дорожке, которая шла рядом с монастырем. Она напрасно надеялась увидеть, как появится Пезенти:

– А Сокол? – спросила она.

– Сегодня его нет. Первый раз не ночует. Он вместе с кем-то еще взял машину, и я слышал, как они говорили про Контарину.

Проходы были перегорожены старыми гробами, прислоненными к стенкам распятиями, и образами, краски на которых выцвели, сохранив казавшиеся демоническими формы; сильно пахло гнилью. Карра привел ее в помещение, которое оказалось просторным и тщательно убранным.

– Вот! – воскликнул он. – Сокол заставляет меня ставить болты, крюки и растяжки на это чудо.

Он потянул за веревку, покрывало упало на пол, и перед ними предстала ослепительно сияющая конструкция. Карра некоторое время походил вокруг нее, непрерывно повторяя:

– Это похоже на шутку.

Потом показал на контейнер:

– Но вот здесь сжатый углекислый газ, а это уже не шутка… А вот эта прелесть – двигатель.

Дзелия пыталась понять, что представляет собой двойная рама, высотой до потолка, с вертикальными опорами, матерчатой обшивкой, упором для груди. Небольшой треугольный участок был раскрашен всеми цветами радуги, и на этом фоне выделялась голова Сокола.

– А сам он что тебе говорит?

– Ничего, как обычно. Работай и молчи. Он мне говорит только: сделай это, сделай то. А я его спрашиваю: да что же мы все-таки строим? Не волнуйся, говорит, увидишь.

Дзелия уверенно сказала:

– Это воздушный змей.

– Журавль, – добавил Карра.

– У Лодки Катойа, которая возила к позорному столбу убийц-рогоносцев, были такие же крылья, как у летучей мыши.

Они расхохотались.

– И ты думаешь, – небрежно спросил Карра, – что с помощью воздушного змея или журавля, или летучей мыши можно кого-нибудь убить, Дуче или принца Умберто?

– Кто тебе говорил про убийство? – спросила Дзелия, насторожившись.

– Никто, – смутился он. – Это просто мои предположения, я ведь все время думаю, пытаюсь как-то связать обрывки фраз этого сумасшедшего, и вообще в девяти случаях из десяти Тобре несет с собой смерть.

Дзелия по-прежнему пристально смотрела на него.

– Ченси дал нам слово: никого убивать не придется.

– Правда, – признал Карра. – Но если бы даже и пришлось, то в нашем случае это был бы представитель Власти, которого нельзя рассматривать как человека, ибо Власть бесчеловечна по определению.

– И ты тоже умеешь притворяться, как Сокол, или даже лучше, – уходя, сказала Дзелия. – Это помогает тебе прятаться и никому не верить. Насколько я разбираюсь в мужчинах, ты в глубине души всегда был полной противоположностью твоей литании: социалистом, коммунистом или, может быть, анархистом. Но по чьему-то приказу или из трусости повел себя с миром нечестно, и поэтому ты такой неуверенный и несчастный.

Они вышли из подвала, когда автомобиль Сокола въезжал во двор.

На следующее утро они поднялись с равнины Скардовари на возвышенность. Карра и Пезенти поддерживали части конструкции, и когда туман рассеялся, Дзелия увидела, что метрах в тридцати от края обрыва выдолблены гнезда, там, где они начертили круг и смешали солому с грязью.

Сокол просунул туловище в отверстие в центре аппарата и, пока Карра закреплял на шлеме рулевые тяги и застегивал ремни, приладил к рукам крылья. Он крепко сжал поперечную планку и оперся на нее локтями, пропустив вертикальные опоры под мышками.

– Порядок! – воскликнул он.

Он начал разбег; подталкиваемая ветром конструкция стала много легче. Сделав несколько шагов по склону, он исчез и снова появился метрах в пятидесяти от них. Конструкция зависла и, казалось, вот-вот рухнет на землю. Сокол из последних сил давил на перекладину, голова его откинулась назад, как будто он только что вынырнул на поверхность и жадно глотает воздух.

– Упадет, – обреченно сказал Карра.

– Знаешь, сколько у меня полетов? – говорил ему Сокол. – Сто. И с первого раза все пошло, как по маслу.

Он рассказывал ему об Отто Лилиентале и графе Дзамбеккари, о красоте человеческого полета.

– Может, оно и так, но он упадет. – И это мгновение, пока он неподвижно висел в небе, показалось ему вечностью. Но Сокол восстановил равновесие, просто взмахнув крыльями; чтобы компенсировать восходящие потоки, он отталкивался ногами, а чтобы затормозить, выбрасывал их вперед. Уже без напряжения, с непринужденным изяществом.

Они увидели, что он набрал высоту; когда боковой порыв ветра вывел его из равновесия, ему оказалось достаточно нырнуть отвесно вниз, чтобы восстановить его; и опять против ветра, исправляя неловкое движение. На этот раз Дзелии показалось, что он исчезнет навсегда.

Сокол взглянул на землю, которая была такого же цвета, как вода, на склон Джаретте и противоположный – Форначе; можно было разглядеть даже Валле Боккара. Он отдался радости изобретения все более совершенных виражей.

– Он просто счастлив! – воскликнул Карра. – Начинает забывать.

– О чем? – спросила Дзелия.

– О том, зачем он там. Будем надеяться, он об этом не забудет в тот день, когда понадобится.

Сокол спланировал к ним с громким шуршанием.

– Как акробат ты молодец, – признал Карра, пожимая ему руку. – Но пули летают еще лучше, и при этом ружье не ломает стрелку шею.

Все еще охваченный возбуждением от полета, Сокол засмеялся:

– Будь я стрелком, меня не пригласили бы на Май как чемпиона, и я бы не, смог заставить их смотреть вверх, пока ты будешь готовить ловушку.

Четыре дня он тренировался на равнине Скардовари. Однажды утром приехала машина, которая остановилась поодаль и так и простояла всю тренировку, после чего из нее вышли полицейские и зааплодировали:

– То, что вы делаете – просто чудо!

Но, пока один из них сторожил Сокола около летательного аппарата, другие приказали Дзелии и Карре шагать вперед к зарослям тростника на отмели. Они старались выглядеть вежливыми и все время повторяли:

– Просим прощения, мы просто выполняем свой долг.

Они скрылись из поля зрения, и Сокол мог видеть только красноватые верхушки камышей; наступила тишина, которую он попытался истолковать, но тщетно: он обнаружил, что равнодушно относится даже к тому, что может произойти что-то трагическое, и впервые осознал высокомерие, в котором его обвинял Карра. Это было противоречивое чувство, которое он мог сейчас оценить и которое отражалось в предметах: в каменной плотине, по которой пробегали неясные тени, в деревянных лачугах, казавшихся необитаемыми, но на самом деле битком набитых людьми – они просто спрятались при виде полицейских. Пейзаж равнодушный и вместе с тем полный злобы, похожий на него самого.

Почему ему не дано ощутить беспокойство, ответственность, которую с него никто не снимал, за ту абсурдную игру, которой он отдавал свою жизнь с чистой совестью революционера? И это он тоже понимал с абсолютной ясностью: их дело останется одной из игр, в которых нашла выражение его жизнь, неспособная выразиться иначе с тех пор, как он совершил свой первый полет, когда его сверстники начинали учиться какому-нибудь ремеслу, с тех пор, как зрители начали заключать пари на его смерть.

В сущности, они покупали билеты, надеясь ее увидеть: то, что он приземлялся победителем, их разочаровывало. Люди, подумал он, любят смотреть, как умирает чемпион и, таким образом, перспектива Мая не отличалась от сотни предыдущих.

Пока полицейский осматривал летательный аппарат, Пезенти думал о Ченси, беспощадно разъяснившем ему некоторые рискованные моменты; на всякий случай он нарисовал ему картину погружения арестованных головой в воду, описал особые козлы, на которых человека распинают с широко раздвинутыми ногами и обрабатывают стрекалом, которым погоняют волов, о личном досмотре, с необыкновенной легкостью превращающемся в акт насилия, особенно если досматривали женщину. Он рассказал, как мужчины, даже такие крепкие, как Карра, падают замертво с воспаленной головкой и яичками.

Речь шла об импровизированных допросах, которые полицейские проводили в труднодоступных местах реки и которые называли «Am Masi».

Но Сокол, с его глубочайшим пессимизмом, трансформировавшимся в смирение и затем в холодность, уже не сознавал ни зла, ни добра. Его чувства были исступлением циника, или просто героя, вышедшего из шкуры шута, который оценивает спектакль, как нечто, ему чуждое. И он сомневался в том, что его поступок в день Мая будет оценен менее высоко, если его совершит какой-нибудь акробат, а не непреклонный борец за идею.

Его не оценят, к нему отнесутся с иронической снисходительностью, поскольку он принадлежит только самому себе, что идентифицировалось с этим аппаратом, к которому он прикоснулся рукой, ибо тот казался ему еще горячим от полета. Чтобы победить в борьбе с классом, не нарушая естественного хода вещей, необходимо самому принадлежать к какому-нибудь классу, заключил он; а сейчас ему хотелось закричать от ярости.

Он возненавидел идеи, партии, в своей ненависти слив воедино диктаторов и бунтовщиков. Он возненавидел и тот принцип, который вдохновлял его до этого момента: важны только факты, душа есть только в фактах. Я всегда останусь акробатом, сказал он себе, как Ченси останется бродягой с Тобре, и нас обвинят в том, что мы действовали ради того, чтобы устроить спектакль, и совершали поступки, не подобающие нашему жалкому положению.

Его взгляд упал на сапоги полицейского, они показались ему сапогами несчастного человека. Вот индивидуумы, подобные этому, признают важность его поступка, хотя бы для того, чтобы осудить его и подвергнуть наказанию. Он ощутил необъяснимую потребность единения с ним.

– Ты не боишься на этом летать? – спросил полицейский, перестав осматривать аппарат.

– Боюсь, – ответил он. – Просто смертельно.

Тот посмотрел на него с презрением.

– А я нет, – парировал он. – Уж я бы не испугался.

– Храбрость, – улыбнулся Сокол, довольный тем, что обнаружил, что полицейская ищейка остается полицейской ищейкой, – это большое счастье для того, у кого она есть.

Они оба обернулись, когда стая птиц вылетела из зарослей тростника, где единственные прозелиты Сокола продолжали нести свой крест.

Карра продекламировал литанию, но вполголоса, не стараясь ею прикрыться, впервые обратив внимание на то, что она выглядит смехотворно; он заметил, что слушает ее в одиночестве, потому что, несмотря на то, что он стоял с поднятыми руками и повернувшись спиной, как ему было приказано, никто не обращал на него внимания. Сапоги погрузились в воду, густые заросли тростника мешали дышать, зеркало болотистой заводи ослепляло стоявшим в зените солнцем.

Он слышал какой-то звук, словно ломались ветки, но звук этот – звук боли – исходил все-таки от человека; он понял, что боль, когда вступаешь с ней в контакт, обретает простую и неизбежную истинность. Так звучал голос Дзелии, когда ее колени бились о дерево. Он, утверждавший, что в жизни видел все и ничто уже не может произвести на него впечатление, не осмеливался обернуться, и испытывал постепенно усиливающееся восхитительное, чудовищное ощущение, что его не тронут, ощущение, которое, подобно растущему чувству голода, не оставляло места ничему другому. Они продолжали смешно продвигаться вперед, сапоги увязали в грязи и снова вытаскивались на поверхность, в отрывочных фразах смешивались страдание, развлечение, безграничное чувство вины. У него не было сил даже на то, чтобы опустить руки и крикнуть всем своим существом, как ему хотелось:

– Идите к черту и вы, и Сокол, и летательный аппарат, да будут прокляты Бог и эта земля!

Он замер в молчании, стараясь дышать, как можно тише, чтобы не привлечь внимание, и смотрел на охотящихся в камышах чаек, которые, как заведенные, пикировали с абсолютной уверенностью, что схватят добычу, и, промахнувшись, взмывали в небо.

Так он и стоял, не шевелясь, и вдруг понял, что полицейские ушли.

Когда они возвращались в монастырь, он, как ни вглядывался, не смог увидеть на лицах Сокола и Дзелии никаких следов происшедшего, и они молчали.

– Скажите хоть что-нибудь! – закричал он.

На него не обратили внимания и продолжали вести себя безразлично. На высоте Джаретте они опять столкнулись с машиной полицейских, которые продолжали нести свою необременительную службу. Один из них приветственно помахал рукой:

– Счастливого Мая! – И потом: – О, эти акробаты! Эти акробаты!

Настал день Мая.

Сокол надел новый сценический костюм и несколько раз выглянул из окна, посмотреть, какая погода: туман и солнце постоянно сменяли друг друга в районе Полезине Камерини; он подумал, что, во всяком случае, день будет ясным.

Они отправились на равнину Скардовари, и Карра был вне себя от радости, потому что близилось завершение, и, каким бы оно ни оказалось, потом он о нем больше думать не будет, а пока музыка на плотинах и звон колоколов оглушали его. Неожиданно он стукнул себя по лбу.

– Я с ней не попрощался! – воскликнул он.

– С кем? – спросил Пезенти, поглощенный своими мыслями.

– С этой Гросси.

Но времени возвращаться не было.

Дзелия не пошла на праздник Мая, поскольку поручение, которое ей дал Ченси, было выполнено еще накануне вечером. После обеда она должна была сесть на паром в Каʼ Тьеполо, и оставшееся время она использовала на то, чтобы сложить в чемодан вещи, разбросанные Пезенти и Каррой, и уничтожить таким образом все следы их пребывания.

Когда она пришла на пристань и села в ожидании парома, люди уже возвращались с праздника, который к тому времени закончился. Они спускались со стороны волока, и река покрылась лодками и флагами.

Мимо нее прошла какая-то компания со словами:

– Принц мертв!

По тому, как они держались под руки и со смехом толкали тех, кто шел навстречу, Дзелия поняла, что они были пьяны.

А другие говорили:

– Такого Мая, как сегодня, давным-давно не было. Молодец этот Сокол. Никогда не видел таких акробатов.

Еще в одной компании, которая несла знамя с изображением головы мавра, наоборот, бурно спорили:

– С Соколом никогда такого не случалось. У него всегда были самые лучшие аппараты. Говорят, он взорвался в воздухе, потому что у него была бомба, или в него выстрелили с земли.

И группа смущенных женщин:

– Бывают же люди, которым нравится, чтоб их убивали ни за что.

Многие проходили молча. И только один молодой парень тихо признался своему товарищу:

– Жаль. Чуть-чуть не хватило, чтоб все получилось, как надо.

Дзелия села на паром в Ка Тьеполо.

IX

1

Период забытья длился для меня до тех пор, пока в июле 34-го не произошел эпизод с так называемым номером Дольфуса. Я часами бродила по берегу Адриатики, проводила дни, не строя никаких планов, чувствуя себя прекрасно, как кошка, только немного мрачная, а кошки у меня были, причем самые странные из всех существующих, то есть морские, которые быстро сходят на берег из лодок, но по-прежнему предпочитают близкое небо приливу. Они знают мудрость портов, которая, в отличие от всех других, изменяет судьбы людей в зависимости от штормов.

Такой была и я. Мне нравилось сидеть на тех же самых подоконниках, хотя проходящие мимо люди меня не интересовали, и от людей я устала. Я была способна проводить часы на пирсах, в солоновато-горьком запахе моря и рыбы, от которого у меня усиливался аппетит, и возвращалась домой на рассвете, наступавшем с такой же леностью, которой отличалась я. Никогда больше мне не довелось испытать это радостное ощущение утра.

Наконец-то у меня было достаточно денег, и я позволяла себе тратить их весьма щедро, так что вокруг меня постоянно были самые разные люди, и не один из них хвастался, что приходится мне дядей, двоюродным братом или, на худой конец, каким-нибудь дальним родственником и знает меня с пеленок. Сначала я гнала их прочь, как собак, но потом мне стало любопытно, и я развлекалась, слушая, как меня каждый раз выдумывают заново, когда они рассказывали, как и почему они мои родственники; они изображали меня святее святой Риты, более страстной, чем Петаччи, более красивой, чем Паольери.

Чудеса Италии ничтожеств. Были и такие рассказы, в которые я сама почти верила. На многое они не претендовали. Я принимала их в гостиных отеля Реджина ди Каттолика, угощая обедом или ужином, или возила на прогулку вдоль побережья, позволяя свободно предаваться фантазиям. Я вспоминала Бастардов, которые проходили через Мелану и Бергантино, Костерщиков, или носителей огня, Пикадоров, пришедших из Испании и в отсутствие быков для убийства оставшихся на речных землях воспевать героические подвиги.

Они тоже начинали:

– Вот послушайте, такой версии вы еще не слышали! – И излагали варианты одной и той же истории.

В конце концов я им говорила:

– А теперь убирайтесь. Игра окончена.

Было уже так поздно, что берег моря становился бледным, и в гостиных отеля Реджина стулья громоздились один на другой, как мои мысли. И я лишний раз убеждалась, что замечательная выдумка – жизнь тем больше с тобой играет, чем больше ты ее недооцениваешь и считаешь смешной, и первая стремится забыть себя, хотя и ты тоже стараешься это сделать.

2

Реджину ди Каттолика называли Сладостные обманы.

Своей в высшей степени двойной душой, безупречно гибельной и извращенно ортодоксальной, в которой запретное рационально соединялось со строгостью нравов, она была обязана профессиональным качествам Джоунс Сангинетти, ее директора, и ее знанию людей. Обманы заключались в том, что все страсти там были бурными, а идеалы – чрезвычайно высокими; но потом, когда вы закрывали за собой дверь комнаты, от них не оставалось ни малейшего следа.

В Реджине все, вплоть до решеток, производило эффект, и каждый исполнял свою роль.

Приезжали разбогатевшие семейства из Большой Вены, отягощенные нервными заболеваниями и лишившиеся свободы. Сангинетти замечала, что несмотря на то, что они гордо выставляли напоказ превосходство подданных Габсбургов и распространяли «Немецкий реквием» Брамса, они принимали папье-маше за розовое дерево, гипс за мрамор, стекло за драгоценный оникс: с той же наивностью они предпочитали пепельницы в форме прусского шлема. Английские семьи, убежденные в том, что Бог направляет Короля, и только его одного, перемещались, утратив всякую жажду рая; мужчины – в большинстве своем чиновники Департамента Колоний, имеющие право на особую скидку, – любили охоту, которой занимались с брутальным восторгом, и многокилометровые прогулки вдоль пляжа; женщины, не сознавая истерии сожалений, которой они были поражены, предавались меланхолии в гостиных или молчаливыми группами сидели среди утесов, в атмосфере первых осенних бурь слушая, как разбиваются о них волны и стаи морских птиц. Только одиночество могло сделать их отпуск настоящим.

Французы досаждали поварам на кухнях; в подвальном кинозальчике они устраивали просмотр «А nous la liberté», чтобы поддразнить Сангинетти; они никогда не вставали, когда играли чужие гимны, и своим культом mot injuste оскорбляли в первую очередь немцев. Те были единственными, кто с чувством исповедовался в гостиничной книге, но кое-кто вписал туда стихи Брехта, впоследствии вычеркнутые чьей-то рукой: …Fehlte er – Wie trostlos dann waren – Haus, Bäume und See.

Для партийных бонз и их сотрудников Реджина была волшебным замком. Сангинетти понимала, что им, одержимым, требуется отдых, наполненный вполне конкретными безумствами; для этой цели им годилась даже проститутка, обладание которой давало ощущение мужественного экстаза (с кем еще, если не с женщинами, которых поставляла Сангинетти, они могли безбоязненно поделиться каким-либо личным или государственным секретом? Посмеяться над лозунгами режима? Заявить, боясь собственной смерти: «Наша ошибка в том, что мы убивали слишком изящно?» Поэтому Сангинетти, способной собрать на вечеринку тридцать девушек и предоставить их для кутежа за закрытыми дверями, удавалось убедить их отмечать у нее назначения и снятия с должности.

Надевая форму и произнося тосты за великое будущее, они допускали даже исполнение песенок, которые высмеивали их нелепость и говорили об их конце; слушая их, некоторые начинали стрелять по люстрам или из окон в сторону порта. Один выстрелил себе в висок. Дирекция проявила себя с самой похвальной стороны и представила самоубийство как несчастный случай.

Наиболее стойкие перед совращением созерцали море с балконов, воспринимая его как толпу народа, молчащую у их ног, уверенные в том, что существование без ценностей может быть восхитительным. Они прижимали руку к сердцу, убежденные, что центр государства переместился с площадей и из парламента сюда, в это избранное место, под сень орденских лент, и ему угрожали уже не идеи и покушения, а только годы и невзгоды времени. Потом они поворачивались на каблуках, и в широких зеркалах Реджины каждый видел себя зеркалом Европы.

Снова слышались пророческие слова: «Фашизм может столкнуться с трудными временами, жестокими падениями и поражениями, но он всегда будет возрождаться из пепла. Ему понадобится сто лет, чтобы созреть, и его возрождение произойдет в совершенно неожиданных формах». С сожалением они должны были признать, что в пору наивысшего расцвета этого, как его назвали, золотого века они будут уже давно в могиле.

Между тем семьи воротил, новой экономической власти, будучи матриархальными, несмотря на яркую внешность их мужских представителей, которые неустанно повторяли: «Государство – это мы, и только мы»; за роскошным ужином пристально смотрели друг на друга поверх стоящих на столах свечей и с гордостью игнорировали Историю, которая тем не менее зарождалась из их аристократических олигархий, и это молчание выдавало те постыдные поступки и компромиссы, о которых в эти выходные дни они заставляли себя забыть. Купленные ими адвокаты и консультанты делали невозможное, чтобы облегчить эту забывчивость и дать им возможность считать себя единственными буржуазными политиками: современной версией – «Государя» Макиавелли.

– Не терзайтесь, – любезно утешали они. – Вы вовсе не сторонники диктатуры. Просто вы по-другому ощущаете демократию. По вашей вине не проливалась кровь. У вас другое понимание смерти.

Из-за увенчанной головой льва двери в глубине помещения доносились мелодии из «Сельской чести» и «Паяцев», а также «Танец часов», исполнявшиеся в красном оркестровом зале, где в определенный час музыкальные вечера переходили в праздники высоких представителей режима. После кофе музыка начинала звучать с каким-то лихорадочным весельем, но постепенно становилась все более и более вялой в ожидании момента, когда придется уступить место. Жесткие нравственные принципы начинали поскрипывать, как старая мебель. Проходя между столиками в «пальмовый» или «скульптурный» залы, офицеры, которыми уже никто не командовал, принюхивались к тому, как воздух становится все более порочным и, вспоминая, что потеряли уважение к самим себе, бросали вызов ушам шпионов:

– Мне стыдно, что я итальянец!

Автоматические створки огромной двери начинали закрываться с тщательно рассчитанной медлительностью, чтобы обеспечить приток жуиров и уход наименее уступчивых танцовщиц; затем по ту сторону воцарялись смех и приглушенные крики девушек, а по эту – обеспокоенность и трусость благовоспитанных людей.

Когда раздавались выстрелы или какие-то неизвестные швыряли в окна камни, Сангинетти, стремительная и разгневанная, мчалась через парк, волоча по земле свое эксцентричное манто.

– Эта женщина, – восклицали мыслители, которые раболепно испросили разрешения вступить в Партию и мечтали об Академии Италии, – обладает очарованием гипотезы, но она конкретна, как факт!

Эхо выстрелов или звона разбитого стекла затихало, и они возвращались, стремясь элегантностью движений придать форму своему моральному ничтожеству, они принимали его как неизбежный противовес гениальности и верили в тиранию: в то, что тиран равен художнику; что мир таков, каким мы хотим его видеть, он – наше творение; что в классовой борьбе все есть суета. Затем, словно старые дамы, которые могли выбирать между фортепиано и шарманкой, они падали в кресла и засыпали.

Кто-нибудь в возбуждении от миновавшей опасности вставал и спрашивал:

– Не изволите ли объяснить, к какой Европе мы принадлежим?

Кто-то другой отвечал:

– В России уничтожают поляков.

Однажды ночью все это человечество, раздробленное на отдельные человеческие личности, так и не смогло сомкнуть глаз в темноте комнат – чтобы не уступить двум знаменитым глазам, которые, в люксе на втором этаже, безусловно, не спали, в соответствии с распространенной Сангинетти листовкой: «Глаза, которые сверкают и горят внутренним огнем».

Дзелия поднималась к ней в ее комнату.

Они пользовались любым предлогом, чтобы снова встретиться: неожиданными моментами счастья, ежедневными страхами; самой скукой, даже потребностью истолковать сон.

Джоунс Сангинетти было около сорока, но выглядела она лет на десять моложе; ее суровые серые глаза светились живым умом, а величественная осанка скрывала от посторонних взглядов моменты уныния, а то и отчаяния. Они проводили вместе целые вечера, непринужденно, обнаженные, как подруги, наслаждаясь покоем и предчувствуя: что-то должно случиться, что-то, что изменит человечество, что разделит нас, и, может быть, очень скоро мы окажемся вдалеке друг от друга. Из-за этого предчувствия они относились к самим себе с таким же вниманием, с каким человек всматривается в место, через которое проезжает, как будто, запечатлев его в памяти, можно остановить время.

Они не считали нужным прикрыть наготу, даже если официанты приходили с заказами; все было дозволено в этой огромной постели, неприбранной, как после изнурительного акта любви, но они даже не прикасались друг к другу. Исследовать друг друга с таким полным отсутствием стыдливости было чем-то большим, чем обладать друг другом; то, что оставалось повисшим в воздухе, было больше любой определенности.

Для Дзелии Сангинетти была единственной подругой в жизни, единственной, кого она уважала. Их дружба была странной и трудной, то есть плотской; возможной между теми, кто много познал телесно, причем не столько секс, сколько жизнь. Сексуальность придавала ей таинственность, при условии, что обладания не было; она приобретала силу от бесстыдной обнаженности, но очевидная нагота пробуждала память и предчувствие судьбы. На многие годы Дзелия утратила радость тела, и вот она обретала ее вновь, как после долгого сна молодости.

Ее тело снова начинало двигаться, обретало свободу, ощущение приключения; постепенно она переставала приписывать ему ответственность, которую мы часто приписываем фактам, словно они обладают собственными сознанием и волей. Она делилась этим с Сангинетти, исповедуясь с беспощадной откровенностью, говоря, что в некоторых отношениях та напоминает ей Тучку, но Тучка воплощала реальность, противоположную ее реальности, тогда как теперь они открывали, что дружба есть принятие в других нас самих.

Она снова принимала себя, уверенная в моральном, духовном росте, который, как-то незаметно для нее самой все-таки произошел.

Когда Сангинетти одевалась и красилась, готовясь покинуть мир комнаты, которая была их сообщницей, и вернуться к своему трудному ремеслу, отдавать и получать приказания, Дзелия проскальзывала ей за спину, и они обе смотрелись в зеркало. Однажды напряжение этого момента достигло такой силы, что Сангинетти, резко повернулась и поцеловала ее, чувствуя, что они – единое целое…

Перед ужином они катались в карете вдоль побережья. Они останавливались за волнорезами: всегда в одном и том же пустынном месте, на которое Сангинетти смотрела отстраненно, словно уже забыла его за время, прошедшее с предыдущего вечера. Море билось об основание полуразрушенной аркады; взгляд женщины скользил по диким цветам, пыльными кустами выбивавшимся из щелей, по квадратной башне, по дворику с колодцем, окутанным гробовым молчанием.

Островок дель Фаро, напротив, по размерам был немного больше того кусочка пляжа, где они останавливались, но слабый свет с запада заставлял его казаться огромным и усиливал ощущение загадочного ожидания, связывавшего два этих места.

Дзелия не задавала вопросов.

Сангинетти отправлялась домой только тогда, когда ночь полностью уничтожала пейзаж; она казалась обессиленной и откидывала голову на спинку сиденья, а свет маяка заливал ее мертвенно-бледным светом.

Однажды вечером она сказала:

– Там мы согласились на то, чтобы убили человека.

У ворот Реджины в ожидании событий всегда собиралась небольшая толпа. С позволения дирекции она окружала гостиницу по разным причинам: тут были молчаливый протест, один из способов обмануть безработицу; надежда на работу или какое-нибудь чудо, возможность поглазеть на богатых. Дзелия видела, как эта толпа появляется из тумана: бродяги или матросы берегов По, рыбаки, лишившиеся своих лодок, изгнанные по политическим мотивам крестьяне, чьи семьи оставались на скамейках эспланады; если кто-то вызывал их на разговор об их несчастьях, они рассказывали о паводках и заморозках, не называя истинных виновников.

– В этом году, – говорили они, – снега выпало видимо-невидимо.

Приходили оркестранты из разогнанных оркестриков; цирковые силачи и клоуны; охваченные лихорадочным возбуждением лодочники с Тибра, которые погрузились на пароход в Брагоццо дель Соле, рассчитывая добраться до Америки, а сейчас сидели на земле, стыдясь вернуться домой.

Ждал, на свой лад, и Энцо Корви.

Тот, кого впоследствии запомнили на Адриатическом побережье как руководителя одной из самых жестоких и безумных волн репрессий сороковых годов, был тогда заместителем комиссара полиции и разъезжал по округе с миролюбивым видом, причем вел себя так странно, что казался просто посредственным, чтоб не сказать хуже, исполнителем воли государства.

Говорили, фамилия Корви как раз для него подходит. Но это был ворон с мокрыми перьями, который, к всеобщей радости, никогда не превратится в орла.

То, что он не вызывает никаких чувств, даже презрения, не говоря уж о страхе, он сознавал и, казалось, это его не угнетало; напротив, хвастаясь тем, что у него свифтовское чувство юмора, он первым принижал себя, признавая, что у него нет выдающихся качеств, но в то же время провозглашал, что только над человеком действительно трагическим, то есть не испытывающим никаких иллюзий и разочаровавшимся даже в инструкциях, которые он обязан выполнять, можно смеяться и, оскорбляя его, радоваться.

Он, отдаваясь каждодневной рутине, желал себе, чтобы неожиданностей было как можно меньше. После службы он неторопливо отправлялся в Реджину по малолюдным улицам, между старыми домами, многие из которых были разрушены. Он заходил внутрь, пересекая дворики, заросшие чахлым кустарником, и его чувства просыпались от запаха пыли и разложения; он садился на груды кирпичей, его внимание привлекали растрескавшиеся полы, пепел погасших очагов, заколоченные досками окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю