Текст книги "Скандальная молодость"
Автор книги: Альберто Бевилакуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Он мчался в машине по направлению к Адрии, и то напевал одну из своих любимых арий: «Проснись, Лючия, повелительница сердец; на горы уже пал первый луч света…», то задавал себе вопрос: «А сумею ли я угадать это волшебное слово? Столько лет прошло. А свиньи, известное дело, жадны до новизны».
Как он и предполагал, приняли его с недоверием старых друзей и нынешних соперников. Поза блудного сына оказалась бесполезной. Положение несколько исправилось после подкрепленного конкретными доказательствами заявления о том, что он гарантирует прекращение конкурентной борьбы, поскольку братья Маньяни выходят из дела. Но окончательно их убедила готовность, с которой такой человек, как Нерео, – во времена их сотрудничества он от этого категорически отказывался – принял участие по окончании обеда в унизительных играх, позаимствованных у масонских лож и других тайных обществ и превратившихся в этой секте в жалкую пародию на самих себя.
– Дражайшие верные слуги любви, милейшие Сирены. Один из ваших прежних мастеров и казначеев…
Он согласился, чтобы ему завязали глаза, подражал позам животных; под смех и непристойные комментарии продекламировал список тайных наслаждений. И в довершение всего вместе с самой старой шлюхой самозабвенно исполнил вальс, испытав чистое наслаждение танцем.
Уходя на рассвете, они заверили его в том, что если Пезанте примет решение в пользу Сакка Скардовари, они будут в первых рядах зрителей на плотинах. Точно так же в первых рядах со своими женщинами они будут слушать мессу в Аббатстве Помпозы, помня, что Марта Пеллегрини, если не обращать внимания на некоторые отклонения, была жертвой того, кто нарушил один из законов общества. Маньяни еще долго наблюдал, как они уходят пьяные, опрокидывая столы и стулья, набрасываясь друг на друга с кулаками и тут же обнимаясь в знак вечной дружбы, и, оставшись один в ресторане, он спокойно извергнул из желудка и из мозга непереваренную пищу и, в первую очередь, невысказанные слова.
Развлечение другого рода началось, когда он послал большие букеты цветов тем дамам из женских комитетов, которые с наибольшим напором и самоотверженностью пытались наставить его на путь истинный. Но если последователи воздухоплавателя, архиепископ Феррары, содержатели государственных публичных домов, а также – в лагере противника – Пезанте точно знали, какими должны быть подходящее правосудие и пути небесные и земные, стратеги комитетов, движимые стремлениями столь же пылкими, сколь и туманными, полагались на импровизацию.
Добившись цели – Маньяни был в этом уверен – они бы прекратили возню с его призраком, испытывая скуку и разочарование, которые оставляют после себя добрые дела: здоровье общества, восклицал он, какая хреновина! Тем не менее, направляемый теми, кто первым начал с ним переговоры, он принял правила игры, на которых они настаивали. Зал был набит битком. Сколько штандартов, заметил он, слишком много: значит, армия слаба. Как знаток женщин он прекрасно понимал, что, когда и как произойдет. Сейчас, догадался он, они набросятся на меня, проклиная и меня, и всю мою родню до седьмого колена; в подобных случаях немногим животным удается проявить большую жестокость.
И действительно, они закричали, что его нужно повесить в Сканно дель Пало.
Предвидя, что за этим последуют и физические проявления их злобы, он посоветовал себе: не обращай внимания на эту истерику, просто смотри на них отсутствующим взглядом. Скоро они окажутся в замешательстве, переругаются между собой, возможно, обнаружат, что у меня добрые ясные глаза. Сумасшедшие – возмутился он про себя, и это было первое искреннее чувство с того момента, как начался спектакль – называющие безумной мою жизнь, неужели вы не видите, до чего смешны, когда гордитесь собственной непогрешимостью? Неужели не замечаете, что вашим умом и сердцем управляет, подобно какому-то жестокому чудовищу, ваша матка? Хотя меня и ждет смерть, я испытываю огромное счастье, здесь и сейчас, потому что торговал вами. Я презираю вас больше, чем воздухоплавателя, архиепископа, содержателей борделей. Я ненавижу вас сильнее, чем ненавижу Пезанте.
– Я заслужил аплодисменты, – потребовал он у зала.
Наступила тишина. Они не понимали.
– С ними будет покончено навсегда. Они исчезнут с лица земли!
Нагнетая напряжение, он выдержал паузу.
– Я сожгу передвижные бордели. Вы увидите, как они будут гореть на плотинах Скардовари или Ариано.
Многие бросились его обнимать. Некоторые целовали его в губы. Нерео Маньяни удалился, кланяясь, уверенный в том, что на похоронах Зувноты он увидит их, как и всех прочих, потому что так требовало милосердие и потому что Марта Пеллегрини была доказательством существования ада.
Мерзкой, но испытывающей удовлетворенную усталость марионетке, которой он позволил исполнить свои трюки, оставалось сделать всего четыре шага, тщательно продуманных, сразу же за границами Мезолы. И ими стали первые выводы из его истории, которые представлялись ему неопровержимыми. Неужели можно было всерьез подумать, что это он виноват в том, что ни одна эпоха не уничтожила смысл любой реальности столь безжалостно, как 1935-й год, который тем не менее щедро дарил миру этот майский день, такой ясный, что в нем можно было разглядеть то место, где за пределами рассветов и закатов Зувнота обрела покой наперекор его грязным планам?
Самые большие вещи заключены в самых маленьких, как Бог в облатке. Как Трубящий Кит в школьном портфельчике, который он нес под мышкой. Он оставил у себя за спиной замок Альфонсо дʼЭсте, пересек пустынные поля и вошел в сад, сознавая, что несет портфельчик с той же беззаботностью, с какой ангелы, призывающие на Страшный Суд, несли свои крылья.
Пожимая руку префекту Диего Алессандри, специальному представителю министерства внутренних дел, и позволяя ему заботливо закрыть дверь, он подумал именно об этих ангелах, извлекающих из своих труб звук вселенский и неслышный, как его Кит, обращенный к Богу ликующий гимн и одновременно сигнал сбора для мертвецов.
– Он… – таинственно намекнул префект Алессандри.
Воздухоплаватель? Начальник полиции? Сам Муссолини? Он, олицетворяющий собой государственное начало!
– Он, – Маньяни утвердительно кивнул, испытывая удовольствие от такого количества вопросов.
«Facere virorum est, loqui mulierum».
Он вздрогнул. Как всегда, когда невежество внезапно заставляло его почувствовать себя на краю пропасти.
– Одно дело – слова, другое – факты, – перевел префект. И добавил с иронией: – Подходящий момент, чтобы сказать об этом.
– Да, подходящий.
– Мы на вас рассчитывали.
В словах Маньяни тоже прозвучала ирония:
– А я, синьор префект, на что могу рассчитывать? Выражусь яснее: на виллу и поместье графа Нани, подрывного элемента, которого вы рано или поздно поставите к стенке, или на Сакка Сардовари?
– На будущее, которое влечет за собой эта вилла, – заявил префект. – И на будущее нашей нации.
Нерео увидел, как портфельчик переходит из его рук в руки собеседника, словно королевская шпага или золотой павлин. О, милые имена, милые юношеские воспоминания и места, даты: память сыграла свою шутку. Как в истории, так и в жизни человека, есть периоды, обреченные на полную завершенность.
Уверенным шагом он поднялся на амвон. Церемония пока шла великолепно.
Начав с Христа в абсиде, он обвел взглядом все аббатство; все сидели, объединенные перешептыванием, в той части, которая была, благодаря его усилиям, отделана заново. В задних рядах – агенты, выполняющие двойные обязанности: представлять и надзирать. Некоторые из них сдвигали на глаза шляпы или прикрывали лица платком, притворяясь, что вытирают пот, причем делали это скорее по привычке, чем из предосторожности. Содержатели борделей занимали центральные скамьи, в их поведении сквозило комичное стремление властвовать, и хотя они и сменили сардоническую усмешку на более приличествующее обстоятельствам выражение, выглядеть набожными им все равно не удавалось.
В первых рядах по обе стороны катафалка сидели женщины. Слева – подруги Зувноты, справа – девушки из государственных заведений, они с трудом помещались на бархатных подушках и глупо улыбались, сверкая под вуалями белоснежными зубами.
Представители женских комитетов размещались на хорах.
Гроб стоял на постаменте, накрытом траурным покрывалом и заваленном цветами. Марта Пеллегрини – с сарказмом подумал Маньяни – не могла даже мечтать о таких великолепных похоронах. В сущности, ей повезло, что ее повесили где-то на берегу.
Вглядываясь в выцветшие фрески, он задержал взгляд на Страшном Суде и сценах из Апокалипсиса: они напомнили ему о сделанном выборе. Та власть респектабельности, которой он решил сдаться без малейших сожалений, убежденный в том, что нет ничего хуже неопределенности, была похожа на идола, на едва различимый нимб, изображающий рай, высящийся над столпотворением Страшного Суда. В нем было требование примирить непримиримое; понять, что во Вселенной нет логики, а только гримасы, и эти гримасы есть хаос – отец порядка.
Разве то, что разразилось благодаря ему, не проявлялось в этих образах, вызывающих у него ощущение власти и подчинения? Смешивая свет и тени, они заполняли небеса с какой-то трагической иронией, которая была воплощением самой догмы. Из этого можно было сделать любые фантастические выводы. Головы избранных и нечестивых, растущие друг из друга. Толпа ведьм, производивших на свет вереницы голубок, а если посмотреть под другим углом, то ситуация менялась на противоположную. Матери рождались от детей, убийцы – от жертв, мертвые двигались, как жернова, живые замерли в неподвижности, словно башни.
И все присутствующие смотрели вместе с ним, обнаруживая, что и в царстве Божьем убивают с удивительным ощущением братства.
А может, это был его кошмар?
– Я сошел с ума! – закричал Маньяни. И удивился своему крику, который, эхом разнесясь по аббатству, показался ему исторгнутым из груди кого-то другого. Поэтому он тотчас же исправился: – Может, я сошел с ума?
Никто ему не ответил. Напротив, молчание стало еще более глубоким. Это означало безмолвное «нет». И тогда он с облегчением простился с собой, с этим нагромождением преступлений и любви, дерьма, крови и прекрасных тел. Прощай, Маньяни, удивительный знаток всего этого.
Он сделал последнее движение, чтобы извлечь звук из органа. И начал свое отречение от Вита Масенна.
Двадцать восьмого июня вечером Нерео Маньяни выглянул в окно, пытаясь различить признаки того, что вот-вот должно было случиться: на востоке он увидел дым. Прежде чем выйти из комнаты, он посмотрелся в зеркало. Одет он был скромно и выглядел – и внешне, и внутренне – совершенно обыкновенным; все в нем казалось сонным, серым, даже немного небрежным. Его правило быстро решать важные жизненные вопросы было соблюдено еще один раз, и вот прошлое уже тускнело; а если поверить в мечту, то оно, может быть, никогда и не существовало.
Он спустился по парадной лестнице, и слуги совершенно естественно поздоровались с ним, как будто вилла Нани называлась виллой Маньяни испокон веков. В ответ он улыбнулся. Серебро блестело в полутьме – на всех наиболее ценных предметах уже была выгравирована его монограмма – и точно так же сверкали подновленной краской рамы и старинные орнаменты. Он полюбовался маленькими лестницами, которые вели в лоджии и к розариям.
Выйдя в парк, он почувствовал желание обернуться и полюбоваться фасадом, но гордо вскинул голову и пошел по дорожке. Что это, спросил он себя, за дурацкое самодовольство? Не поддаваться тщеславию – лучший способ убедить самого себя в том, что он поселился здесь не недавно, вернее, не только что, а много лет тому назад. Он уже научился отличать самые величественные деревья, самые красивые фонтаны, предугадывать, когда начнут бить башенные часы. Подбежавшие собаки лизали ему руку и обнюхивали, как нового хозяина, а он в знак благодарности называл каждую по имени.
Только ловчий сокол продолжал упорно сидеть в своей клетке.
От Ариано он пошел по плотине, и сразу же, как только показались пойменные леса, заметил всеобщее оживление. Люди смотрели в сторону узеньких стариц; туда мчались конные дозоры, полицейские автомобили и военные грузовики. Маньяни тоже направился в ту сторону, но не спеша. В районе По ди Горо вода в реке имеет странный красноватый оттенок, поэтому он не сразу заметил отблески пламени вдали.
На берегу собралась толпа. Он протиснулся вперед, громко спрашивая:
– Вы что, не видите, что это я? – Чтобы доказать самому себе, что на него никто больше не обращает внимания, или притворяется, что не обращает.
Он мог бы спросить, как какой-нибудь любопытный прохожий:
– А что случилось?
И ему бы ответили, может быть, даже не удостоив взглядом:
– Бордели Маньяни горят!
Он увидел их, объятых пламенем, на равнине и на волоке. Снова огонь пожирал землю, и Дзелия вспомнила костры в лагере Ханси и в другом лагере – Идальго и Атоса, и перед ней опять возник вечный вопрос: откуда в человеке эта одержимость, заставляющая его уничтожать свое видение вещей, а не сами вещи?
Женщины из комитетов помогали солдатам и Котам, которым было приказано положить конец своей деятельности. Маньяни отметил быстроту, с которой они научились обливать грузовики бензином, бурно радуясь, когда вспыхивало пламя, и то, что они набрасывались на девушек из colombare и пытались над ними надругаться, чтобы таким образом избавиться от тяжкого груза подавленных желаний, супружеских измен и домашних скандалов. Так продолжалось до тех пор, пока каждому из этих живых существ, когда-то принадлежавших ему, не повесили на шею табличку с именем и не сбросили в воду.
Потом их развезут по тюрьмам в разные города и предложат так называемый – вольный «выбор»: или на африканский фронт – утешать солдат, или за решетку.
Кое-кто продолжил свой гнусный пикник и остался на плотинах до самого рассвета. Когда даже Нерео Маньяни вернулся на виллу Нани.
XI
1
Африку я уже знала, ее реки и пески, ее стариков, больных проказой девочек; центурионы показывали нам реки на возвышенностях: головы, которые вы там видите, говорили они, это головы прекрасных рабынь, в наказание их заставляют стоять по горло в воде, а многие из них беременны. Или обманывали нас: буря кончится, и придет поезд Абу Хамеда, поезд спасения. Но бури длились неделями, и не было никакого поезда, никакого спасения.
Я находила поддержку в узнавании примет моей земли, которую я обретала вновь: идущие между барханами караваны в знойном мареве казались старицами, Мареб был красным, как По ди Горо, а иногда я обнаруживала места, называющиеся Дауа Парма или Порто Дзеиля, что звучало почти так же, как мое имя.
Я любила смотреть, как с амба – абиссинских скал с плоской вершиной – поднимаются в черное бездонное небо влекомые могучим ветром таинственные языки пламени, такие же, как наша Гвардадура. И бросала в лицо пустыне их имена: амба Карналле, амба Тзеллере, амба Арадам, амба Аладжи, амба Дебра, амба Манамба. Если их долго повторять, они превращались в музыку, которую я называла своей песней амба.
У амба были пальмы – «дум», птицы с ярким опереньем, гиены, шакалы и газели; но все это было и у нас, даже еще лучше: пальмы, достающие до луны, птицы, чье оперение всегда было ярче на один оттенок, я имею в виду цвет, который человеку еще не известен, но который существует, и газели, летающие, как монгольфьеры. Потому что мы видим их взглядом Бога и Био одновременно, взглядом, которого нигде больше нет; и одним из сюрпризов Африки стало открытие рая, который Парменио в свое время украсил не только животными пустыни, но и образами изуродованной красоты, высшей правды Вселенной.
То же самое произошло и с речью.
Всех, от солдата до генерала, поражало, что если я встречалась с сомалийцем или представителем какой-нибудь другой народности, и он говорил «арку», то я, даже не зная, что это значит «друг», обнимала его; или я, в свою очередь, говорила «скрана», и он, не зная, что это значит «стул», приносил его, и я садилась, а все остальные оставались стоять; и он говорил «биллао», что значит «страшный боевой нож», но я терпеливо повторяла «бабла», и туземец забывал вытащить его из ножен и начинал разговаривать со мной или петь для меня.
Это невозможно, говорил майор Фаустино. Это возможно, отвечала я, потому что это тоже язык Бога и Био одновременно. Он раздражался и выражал свое непонимание тем, что вставал в стременах и стрелял в воздух.
И еще, точно так же, как тогда, когда я поднимала глаза от земли и смотрела на Порта Империале в Саббионете, я видела на горизонте святые города, думая, что, безусловно, существуют в мире места, где можно уединиться, подобно серебристой чайке, и раствориться в солнечном свете, и это и есть магия естественного порядка вещей.
А сейчас, как поется в песне ветеранов битвы при Адуа, которую мы слышали и в исполнении толпы абиссинцев:
«Мамочка, выйди мне навстречу,
прижми меня к груди,
и я расскажу тебе все,
что в Африке пережил».
2
Они двигались в другом пространстве, в котором еще продолжали ждать, впрочем, ни на что более не надеясь. И море множило видения этого иного ожидания, ибо воды подчинялись уже не законам тех, кто их пересекал, чтобы найти в них меру своей жизни, а совсем другому закону, и они обрели иное существование, иную глубину и границы. Мысль о бездне морской, как о похороненной луне, о времени, очарованном лишь самим собой, удерживала ее у иллюминатора; пристально глядя на зеленые гребни, она понимала, что ничто не заставляет вспоминать о земном опустошении с такой силой, как открытое море.
Люк над железным трапом постоянно то распахивался, то захлопывался; матросы и солдаты спускались вниз, делая вид, что им необходимо проверить ящики с продуктами и медикаментами, сидя между которыми девушки страдали от качки, и в полумраке цвета мундиров, особенно красный и золотой, превращали трюм в нечто похожее на склеп.
Дзелия вновь слышала крик прорицателей и прорицательниц, словно он доносился с верхней палубы:
– История безумна! Безумна история!
Она снова видела прорицателей, высоких, как башни, на площадях и на плотинах; перед церквами, где они оставляли следы ног, покрытых запекшейся кровью и грязью, или у ворот вилл, где они отбивались от яростно набрасывающихся собак; простых и сложных, древних и молодых, в Кантари и Буффах; рождающихся из инея или речных весен.
Ей казалось, что она видит, как они, там, внизу, проходят сквозь волны, охраняемые болотными соколами, чтобы облегчить ей завершение пути, которое было уже близко.
Среди девушек были Восходящее Солнце, Слеза Христова, Бамбина, Сорока-воровка, Полярная Звезда и Крикунья. Военный капеллан, дон Грациоли, которого Дзелия называла падре Лихорадка, потому что он был тощий, как скелет, с вечно воспаленными глазами, непринужденно спускался в трюм, хотя они разделись почти догола в этой парилке, где воздух настолько пропитался запахом пота и солярки, что дышать было почти невозможно. Он приносил бутылки пива и что-нибудь поесть, расхваливал Массауа как самый красивый порт на Красном море и сокрушался: жаль, что сейчас это Врата Империи.
Вместе с ним часто приходили капитан Мерли и майор Фаустино, которого Мерли представлял с насмешливо-покорным видом: «Quia sum lео». Майор рассказывал о дочке одного богатого эфиопа, которая набрала батальон смерти и фотографировалась в форме, с револьвером на поясе; и о таинственной девушке, возглавившей легион амазонок численностью в три тысячи человек; и о старушке Ферленек, которая в свое время уже била итальянцев при Адуа и тоже фотографировалась с пистолетом в руке.
– Все женщины! – восклицал он. И, глядя на девушек с видом подстрекателя, добавлял: – Все шлюхи!
Затем он удалялся в глубь трюма охотиться на крыс.
– Будем надеяться, – говорил дон Грациоли, – что они его сожрут.
– Будем, – соглашался капитан Мерли.
Но майор Фаустино никогда не промахивался: оттуда, куда он ушел, доносились звуки выстрелов, а потом – довольный смех.
Падре Лихорадка уже плавал по этому маршруту и знал Абиссинию:
– Я их видел, – вспоминал он, встав во весь рост, словно хотел получше разглядеть из некоей точки воображения сцену, свидетелем которой стал несколько лет тому назад в Аддис-Абебе. – Они шли и шли мимо хлеба, который мы им предлагали, босоногие, грязные, в лохмотьях, с раздувшимися от голода животами, женщины тащили за собой мулов. Он пристально смотрел на капитана: – Несчастные души.
– Четырнадцать миллионов каннибалов! – майор Фаустино появлялся из глубины трюма со связкой убитых крыс, которых он нес, держа за хвосты. – У них разрешено торговать человеческим мясом. Я буду очень смеяться, дон Грациоли, когда они вас поймают и сожрут ваши яйца. Если у вас под рясой они еще остались.
Крыс он швырял в девушек, и те в ужасе разбегались. С палубы доносились пронзительные звуки горна, солдат выводили на построение и включали прожекторы, которые потом направляли прямо на них: ослепительный свет заливал весь правый борт.
– Интересно, зачем этот невыносимый свет? – возмущался дон Грациоли.
– Никакого света нет, – отвечал майор Фаустино. – Сядьте.
Падре Лихорадка заламывал руки:
– Я хочу понять, зачем.
– Мы их приучаем.
– К чему, майор, к безумию?
– К наказанию. – И с сарказмом добавлял: – Как вы приучаете души к адскому пламени. В конечном счете вы поймете, что мы – братья.
– Это, – упорствовал дон Грациоли, – корабль сумасшедших.
– «Минерва» в полном порядке. Жемчужина нашего флота.
Они слышали, как генерал Серени обращался к солдатам с речью. В окружении целого леса знамен он, как опытный актер, старался стоять в лучах света так, чтобы быть похожим на некое видение и тем самым поддержать миф о себе как о легендарном полководце.
– Какой голос! – аплодировал совершенно очарованный майор Фаустино.
Капитан Мерли уходил. Прежде чем на судне наступала полная тишина, полковник Аммирата вызывал его в свою каюту, с элегантной медлительностью снимал форменную куртку колониальных войск, а затем отстегивал крышку длинного кожаного футляра, подвешенного к потолку.
– Смотрите, – приказывал он. – Можете подойти поближе.
Капитан Мерли заглядывал одним глазом в отверстие: внутренняя обивка из бархата отливала красным, и дуло смотрело ему прямо в лоб. У него возникало ощущение, что вот-вот кто-то невидимый нажмет на курок и вышибет ему мозги.
Опишите мне, только абсолютно точно, что вы видите, – просил Аммирата.
– Дуло, господин полковник. Направленное на меня.
– Я бы сказал: абсолютно точно.
– Совершенной формы дульное отверстие сверкающего дула великолепного ружья.
– Можете закрыть, – сухо говорил Аммирата. – Как вы сами можете заметить, вы – лишенный фантазии интеллигент. Ваша ментальная логика подобна крепкому сну без сновидений.
Он ложился на койку. Капитан Мерли давал понять, что уходит.
– Постойте, капитан… Скажите, вы за свою жизнь устроили хоть один бал?
– Бал? Я совершенно не умею танцевать, господин полковник.
Аммирата насмешливо смаковал смущение подчиненного.
– Научитесь. В определенный момент это вам понадобится. И еще как научитесь! Я лично готов давать вам уроки. Вас эта мысль забавляет, капитан?
– Я не понимаю.
– Поймете. Наслаждение… Бесконечное наслаждение от сознания того, что вы вдыхаете жизнь в великий праздник победы. Бал реализованной иллюзии. Это заставит вас забыть о своем марксистском упрямстве, с которым вы верите только в конкретные действия.
Он гасил свет. Оставался только отблеск сигнала впередсмотрящего.
– Мой отец был великолепным солдатом, – рассказывал Аммирата. – После каждого выигранного сражения он возвращался, словно после погружения в самую глубокую океанскую впадину. Он шел по дорожке, а я, еще ребенок, бежал ему навстречу. Вечером он устраивал бал, и я выступал в роли вестника. Разнося приглашения, я открывал для себя удивительный механизм победы: отец заслужил ее, но право насладиться ею передавал мне. Вилла из темной превращалась в ослепительную. На меня смотрели десятки глаз, и я уже тогда понимал, что бал моего отца означал воинскую славу. На него стремились попасть все, и ему с трудом удавалось пробиться через толпу. Отца поднимали на руки и несли прямо к оркестру. Он говорил мне: ты тоже будешь жить только ради этого, поэтому я и произвел тебя на свет. Именно со мной, а не с одной из приглашенных красавиц, он открывал бал, ведя меня по карте своего триумфа. И я точно знаю, капитан: по самым трудным и секретным переходам. Вы меня слушаете, капитан?
– Да, господин полковник.
– Это был, чтоб вы знали, бал беззаботный и в то же время жестокий, переполненный воспоминаниями. Людьми из великолепной плоти и тенями. И по мере того, как приближался рассвет, движения людей, их очарование, эта естественная живая сцена вырождались в архаическую завершенность поминок. Отец брал меня на руки, прижимал к своей могучей и увешанной наградами груди, и мы заключали друг друга в объятия. Мы были вместе, навсегда, охваченные ощущением единства, которое ничто не может нарушить, ибо оно вечно, как смерть.
Немного помолчав, капитан Мерли спрашивал:
– Но почему, господин полковник, вы рассказываете это именно мне?
– Я вам уже объяснил, – отвечал Аммирата. – Потому, что из всех наших людей вы – классический пример пораженца. И не вы, пораженцы, страдаете от этой войны, а она – от вашего затаенного стремления к проигрышу. И уж конечно…
Он приподнимался на локте, в голосе неожиданно звучала угроза.
– И уж, конечно, не вам мне мешать. А сейчас идите, капитан. Идите, колеблющийся мыслитель, жертва собственной извращенной логики!
Генерал Серени дал поручение майору Фаустино. Тот спустился в трюм и приказал девушкам:
– Встать! Смирно!
Они встали, опираясь на ящики.
– Я сказал: смирно! Руки по швам. Как положено солдату. Вы ведь солдаты, правда?
Он говорил без всякой иронии.
Девушки встали по стойке смирно, превозмогая морскую болезнь. Майор Фаустино произвел смотр: он пристально вглядывался в залитые потом лица, сгорбившиеся плечи, опавшие груди; эта изможденность неожиданно напомнила ему о смерти и в то же время – о собственном благородстве. Он умел демонстрировать его в нужный момент.
– Читайте, – сказал он, раздавая листовки. – Кто не умеет, пусть попросит, чтоб ей прочли. Каннибалы обвиняют нас в том, что мы воюем, пользуясь вами, и называют вас шлюхами. Но господин генерал выразился абсолютно справедливо: любая итальянская шлюха одна стоит больше, чем весь их народ!
– Какой вы красивый, – воскликнула Восходящее Солнце, которой майор Фаустино очень нравился.
Дзелия прочла оскорбления и насмешки, на которые режим не скупился. От этого призыв императрицы Менен звучал еще более отчаянно:
– И пусть все женщины мира поднимут голос, и решительно потребуют прекращения этой бессмысленной кровавой бойни!
– Как бы там ни было, – снова заговорил майор Фаустино, – пролетарской и фашистской Италии, Италии Витторио Венето и Революции не стыдно за вас. И это значит, что у вас – великая, свободная и демократическая Родина!
– Вы просто чудо! – восхитилась Восходящее Солнце.
– И ей не стыдно за вас, ибо вы несете молодость, здоровье и наслаждение нашим солдатам, которые, не будь вас, заражались бы дурными болезнями от черных потаскух. Вы помогаете победить страх, апатию, поднимаете боевой дух войск.
Он обнаружил, что у Восходящего Солнца умные, по-матерински ласковые глаза.
– И даже если бы… Даже если бы пролетарская и фашистская Италия вас стыдилась, помните, что на этом корабле подобному чувству нет места!
По-матерински ласковые, вот что самое главное.
– И, если предположить, что это было бы не так… Если бы «Минерва», как считает дон Грациоли, действительно была бы кораблем сумасшедших, знайте, что мне, майору Фаустино, за вас не стыдно.
Он сделал паузу, с сожалением подумав об увядшей красоте Восходящего Солнца, о которой она сама никогда не жалела.
– И если бы мне было стыдно за вас как майору, то как мужчине – никогда. Можете поверить, никогда и ни за что.
Они пристали к берегу, когда вокруг бушевали ливень и песчаная буря. Беспощадными очередями они накрывали рейд Массауа, забитый судами порт с его маленькими кафе, в которых яблоку было негде упасть, и огромными, выше пакгаузов, штабелями грузов. Ветер хлестал песком по стеклу иллюминаторов, но девушки ухитрялись разглядеть бурю и толпу на волнорезах, которая через равные промежутки времени то появлялась, то исчезала, а зазывные крики бродячих торговцев не умолкали даже тогда, когда сила дождя сравнивалась с силой грома, а тучи полностью поглощали рейд.
Сначала выгрузили большие холщовые мешки с оружием. Потом на берег сошли солдаты: каски, пилотки и ранцы образовали вместе со знаменами и ружьями сплошной поток, текущий наперерез ручьям жидкой грязи; в него вливались аскеры, в обмотках традиционного цвета и украшенных бантами тюрбанах.
– Сезон дождей, – сказал падре Лихорадка, – заканчивается праздником Маскаль. В последних числах сентября.
Взвыли сирены. Девушкам сообщили:
– Минута молчания в память неизвестного солдата, павшего в Восточной Африке.
Все замерло. Дзелия увидела, как словно окаменели мужчины и женщины за витринами кафе, докеры около контейнеров, солдаты на фоне линии горизонта. Затем жизнь возобновилась, но только не для них.
Эта минута молчания превратилась для обитательниц трюма в бесконечное ожидание; стоянка на рейде продлится много дней, но никто не позаботится о том, чтобы перевезти их на берег.
– Почему, – спрашивала Дзелия, – нас оставили гнить здесь?!
– Потому что, – отвечал дон Грациоли, – стыд – болезнь затяжная. В ожидании, пока прекратятся провокации, они делают вид, что вас здесь нет.
Даже по ночам туземцы молча собирались на волнорезах и пристально смотрели на корабль, казавшийся вымершим. Так они выражали свое презрение к нему. Здоровенные грузчики выставляли напоказ татуировки на груди, изображающие пронзенных кинжалом женщин, и кричали:
– Френги Бариа!
Это было, как объяснил дон Грациоли, самое страшное оскорбление у шоанцев и тиграев, и означали эти слова «раб европейцев».
Бродя по трюму, девушки теряли ориентацию в лабиринте узких проходов, напоминавших улочки разрушенного города, покинутого обитателями, спасавшимися от чумы; города, в котором, казалось, не осталось даже крыс и на который падал мрачный зеленый свет – загадочный сигнал, идущий неизвестно откуда. Мысли тонули в дремоте. Выход на палубу охраняли часовые; пленницы тысяч кубических метров пустоты, девушки перекликались между собой, чтобы не потеряться, и то тут, то там какая-нибудь из них неожиданно разражалась руганью или пением.