Текст книги "Скандальная молодость"
Автор книги: Альберто Бевилакуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Не давал себя запугать только приходский священник из Сермиде, Дон Деводьер. Он преследовал грузовики, без колебаний бросаясь за ними прямо через заболоченные участки, отчего стаи вальдшнепов и желтых цапель, безмятежно сидевших на яйцах, взмывали в небо и, в свою очередь, с ожесточением бросались в погоню за ним. Именно он пригласил в Сермиде на праздник святых Петра и Павла епископа, изгоняющего дьявола. Он отслужил такую мессу, что все признали ее источником спасения, и, действительно, благодаря своей внушительной внешности и голосу епископу удалось со своей кафедры установить контакт не только с Богом, но и с заполнившими церковь его верными слугами.
Он сравнил позорное несчастье, обрушившееся на них, с Мором Египетским, а появление женщин из colombare — с нашествием саранчи, сославшись на то, что истина – только в Ветхом Завете. Естественно, из Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова, он процитировал слова о злой жене:
– Можно перенести всякую злость, только не злость женскую. Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели жить со злою женою. Всякая злость мала в сравнении со злостью жены.
Но когда он перешел к перечислению возможных санкций со стороны Рима, речь его заглушил страшный шум, который все прекрасно узнали, и содрогнулись, как содрогнулись и основы церкви. Все грузовики Маньяни выстроились в ряд перед храмом, двигатели ревели на полную мощность, а из громкоговорителей неслась разная музыка – от «Плегарии» до «Каминито» и «Танго Химер». Грохот стоял невыносимый; переходя от скамьи к скамье, чтобы его могли слышать, Дон Деводьер призывал верных:
– Ныне, когда мы ощущаем присутствие Господа в себе и можем смотреть его глазами, выйдем отсюда и бестрепетно разобьем сосуд греха!
Он сделал первый шаг, бок о бок с ним встал епископ, и все, кто был в церкви, последовали за ними.
Он думал, что обнаружит символические изображения пороков, фигуры с четырьмя грудями, сплошь покрытые вагинами, непристойные костюмы. Но, распахнув дверцы кузова первого грузовика, они увидели только кучу похоронных венков, и их обдало гнилостным запахом. Они ринулись ко второму грузовику, где обнаружили то же самое. И в третьем то же, и во всех остальных.
Плача от злости, Дон Деводьер колотил кулаками по бортам. И вдруг из грузовиков прямо на людей дождем посыпались венки, все стали разбегаться, а Нерео Маньяни, стоя на крыше кабины, подгонял их:
– Скажите в Риме, что я продаю не только мясо для борделя. Я продаю каждому то, что ему больше всего подходит. Вот это – для вас!
Впрочем, братья Маньяни успели привыкнуть к тому, что называли антипроповедями. Самая скандальная состоялась в сентябре 29-го, на собрании ассоциации содержателей государственных публичных домов, членами которой они были уже много лет. Они явились в ресторан Бондено, исполненные решимости спровоцировать раскол, который они с гордостью назвали Большой Щелью, и заявили о своем выходе из ассоциации; с этого момента они отказывались платить взятки правительственным чиновникам и подчиняться закону, по которому в стационарных домах терпимости запрещались азартные игры, танцы и любые праздники, а также продажа еды и напитков; теперь их не волновало, есть ли у девушки желтый билет, и наконец можно было забыть о медицинских осмотрах.
3
Маньяни очаровывал и нас, обладая качествами великих лицемеров, сложных и простых, лишенных тайны и чрезвычайно загадочных. Они – самые одинокие существа на земле, и их единственными спутниками являются их собственные выдумки; звери с тремя головами, как говорил Парменио: кажущейся, существующей и истинной. Прежде всего он обладал способностью менять их местами и вливать свою шутовскую логику в отчаяние других, получая в результате колдовскую настойку.
Таким образом он нас и удерживал.
И никто – до тех пор, пока он не перешел границы – не заявлял об унижениях из-за этой животной радости, которую он нам гарантировал, выводя нас на площади воздвигать виселицы для взбунтовавшихся ангелов и мстить преследователям, не прибегая к помощи властей. Мы называли мир тем, что он есть: огромным публичным домом – и распевали свободу скандала, как романс.
Дверцы colombare были сделаны с большим запасом прочности, чтобы защитить нас от тех свистоплясок, которые вызывали наши призывы и музыка, от существ с головами ящериц и козлов, которых я снова вижу через окошечко, от Ка Дзено до Ариано, от Адрии до Гриманы и Медзавиллы, особенно в темноте, высвеченных их собственными фонарями и факелами. Но чем больше они бросали зажженных веток, иногда доходя даже до стрельбы с колоколен, тем больше нам казалось, что мы видим их подвешенными к воздушным шарам насмешки и не имеющими сил коснуться земли, и мы бесстрашно продолжали те действия, которые в определенный момент переставали быть вызовом со стороны Маньяни и становились нашим.
Действительно, все наши обращения через громкоговоритель кончались тем, что мы говорили о себе и, может быть, только сами с собой.
Во всем остальном правила оставались практически неизменными.
Как и Маньяни, мы теперь двигались по земле, которая изменялась на глазах, и наша жизнь отражалась в желтых лампадах ночи, в рассветах над плотинами, с которых все было сметено ветром, или погруженных в низкий туман; казалось, что и времена года тоже приходят на смену друг другу с ошеломляющей быстротой, когда мы плыли через реки или шли вдоль их берегов, которые вели нас в леса, где ветви деревьев в Мезола или в Скардовари сплетались над крышами, окутанные облаками листьев. Мы добирались до полян и с удивлением обнаруживали человеческое жилье в местах, покинутых даже лягушками, в топях Сколо Венето или во внутренних районах Каматте, где крестьянки были на нашей стороне и извинялись за скудость пищи, которую могли нам предложить.
По сравнению с другими у меня было преимущество – я могла отключать свой мозг от действительности.
Я ложилась на спину и представляла, что жду мужа или верного спутника, а из-за стенки доносятся голоса детей, которых у меня не было; передо мной быстро мелькали образы и звуки той жизни, которой мне хотелось бы жить, и я думала, что если такие мечты мне помогают, значит до конца еще далеко. Я могла лежать так все утро, и только в последний момент замечала, что взгляд мой остановился на каком-нибудь пустом тазике или кресле с продавленным сиденьем.
Я смотрела на дупла окружавших меня деревьев, в которых были гнезда, и воображала, что там покоится некое неизвестное материнское начало, которое жизни не удалось растлить именно потому, что оно было неизвестным. И что это начало отвечает моим мечтам, как на зов родственников отвечают настоящие матери, которых я встречала, и у которых лица были цвета напрасно обрабатываемой земли в Крочероне или Томбине, я видела их из грузовика в процессиях, похоронных и свадебных, видела стоящими на носу нагруженных цветами шаланд, которые курсировали от одного берега к другому ради тех, кто на следующий день поженится или умрет.
Ни один из Маньяни никогда не показывался, за исключением того дня, который называется Знак, праздника в Боско делла Мезола, и некоторые даже сомневались в их существовании. Я была единственной, кто иногда встречался с Нерео, который относился ко мне с симпатией и никогда не забывал поговорить о том, что устроит для нас с ним великолепную свадебную церемонию в церкви Сан Петронио в Болонье, пригласит даже бродячих собак и кардиналов в пурпурных мантиях и власти из Рима, и знаменитых певцов из Оперы, танцовщиц и музыкантов, и одалисок из далеких стран Востока.
Это было его очередным упражнением в иронии, но тем не менее у меня создавалось впечатление, что мы давным-давно дружим. Точно так же он задавал мне вопросы, интересуясь, как можно использовать сексуальные пристрастия людей для того, чтобы приобрести над ними власть, как будто сам этим не занимался.
Но я чувствовала его искренность, когда он возил меня на машине по деревням Ариано; мы обгоняли другие машины, смеялись, шутили, но на подъезде к Форесте он замедлял ход перед Виллой Нани, окруженной рвом, с большими внутренними двориками и лоджиями. В этот вечерний час было еще достаточно светло, чтобы все разглядеть: граф Нани ждал нас, неподвижно застыв за решеткой ограды с ловчим соколом на правой руке; он направлял его на Нерео, который останавливал автомобиль совсем рядом, после чего они с ненавистью впивались друг в друга взглядом, и даже их ненависть была разной, как у двух мужчин, один из которых знает счастье, у которого нет ни прошлого, ни будущего, а другой с грустью понимает, что для него слишком многое уже в прошлом.
И тогда Нерео отваживался на высшее проявление доверия: они думают, говорил он мне, что мне нужна куча денег, и я позволяю им так думать, хотя на самом деле они могли бы купить меня довольно дешево, например, за эту виллу, тем более, что ее все равно конфискуют, потому что Нани не в ладах с режимом и вся Дельта знает, что он готовит покушение на руководство, так что его утопят в Сакка Скардовари.
За эту виллу, повторял он, поместье и все, что в нем имеется.
Я ему верила. Если бы они разгадали его неудержимое стремление менять кожу, чтобы в конце концов получить такую же, как у большинства, они бы и в самом деле держали его в руках, не давая ему при этом ничего взамен.
Это не исключает того, что Большой Сераль, как однажды выразился Маньяни, таким и оставался; временами – способный на безумства, временами – сущий младенец. Неизбывная невинность существует всегда и везде, даже в colombare. Тот, кто видел статуи Христа, высеченные руками убийц, понимает это: пусть, что Распятие кривое, а Спаситель похож на урода или дикаря, но в глазах его сияет свет далеких небес, который никогда не смогут изобразить священнослужители, или, например, ноги не пробиты гвоздем, а скрещены над ним и не кровоточат – это символ свободы, которую нельзя распять.
Итак, я говорила о подпольных кличках, которые мы носили.
Полярная Звезда просыпалась с началом сумерек и, пристально глядя на небо, оживала вместе с яркой звездой, возвещающей вечер, и каждая уходила в свою ночь под свое созвездие. Была еще и Зувнота, девушка из Монтеджаны, рослая и сильная, как солдат, у нее была привычка борца хрустеть суставами пальцев. Она заставляла вспоминать о песнях Лиги, и, хотя и по неведению, проявила себя самым лучшим подрывным элементом из всех, кого я знала, всегда выступая в первых рядах и во весь голос призывая смерть господству над телами и душами, ей не нужно было нести плакат, ибо она сама была живым плакатом против того, что она обвиняла.
Зувнота, готовая остаться в одиночестве на площади после того, как по ней пронеслась кавалерия, со свистом рассекая саблями воздух, но девку из colombare не рубят саблей, кому она нужна? И, стоя как монумент, единственный оставшийся среди поверженных, посиневшая от холода или обожженная бешенством, Зувнота не покидала своего поста между сломанными трибунами для митингов и разорванными знаменами, и ее молчание было знаком.
Этим она выступала не столько против Нерео, сколько против Пезанте, которая настаивала: если она хочет главную роль, мы ей ее дадим – повесим за ноги. Но Маньяни был непреклонен: того, кто меня не задевает, я не трогаю, а со мной она ведет себя, как надо, и правила, которые я установил, соблюдает безупречно.
Была и Слеза Христова, переполненная шутками и угрызениями совести, порхающий арлекин драм и счастливых капризов. И Крикунья, которая на отмелях или на равнинах, яростно топча целебную траву, злилась на свод небесный, особенно на облака, когда они опускались слишком низко: убери руки, кричала она, Бог беззубый! Кричала до тех пор, пока ее не охватывал страх перед загробным миром и она не прикрывала голову руками, тогда мы шли забрать ее: пошли, Крикунья, Бог тебя простил.
Поскольку этих моих подруг уже нет, а я испытывала к ним симпатию, чего не могу сказать о подругах в лагере Атоса, расскажу и о Восходящем Солнце, которая соглашалась на противоестественные акты, хотя я пыталась убедить ее, что это доведет ее до сумасшедшего дома, но только попусту тратила слова. В colombare часто приходили курсанты из военного училища, с которыми мы засиживались до рассвета, и Восходящее Солнце выступала с номером, который объявляла как «японский воин, или харакири» – она вытаскивала у кого-нибудь из них кортик из ножен, приседала, широко раздвинув ноги, и демонстрировала мизансцену, достойную театральной актрисы. У тех, кто стоял вокруг нее, должны были быть крепкие нервы и желудок, потому что она вводила в себя кортик, прося при этом: хлопайте, задавайте темп. Она вводила его по рукоятку, и то, как ей это удавалось, было тайной, причем она ни разу не поранилась, кроме одного случая, когда рассекла вход в матку, но, несмотря на то, что по рукоятке текла кровь, она продолжала вводить лезвие дальше. Я не могла на нее смотреть, хотя, сказать по правде, иногда аборты делались точно так же, а Джино Медзадри при этом крутил ручку граммофона, потому что она непременно требовала музыкального сопровождения. Он ставил «Ты, Луна» и, хотя в своем трудном ремесле насмотрелся всякого, тоже не поднимал глаз, а как-то раз швырнул граммофон прямо в лицо одному курсанту с криком: да что вы за звери? Ее пожалеть надо, вы что, не понимаете? Его грубо поставили на место: послушай, Кот – ты.
Медзадри спрыгнул с грузовика и сказал: пойду повешусь, потому что вы правы, и я сам себе отвратителен. Нам пришлось гоняться за ним всю ночь, пока мы не нашли его в районе плотин Ка Мерли, где он лежал, разбив голову о камень.
Медзадри назвал наш грузовик «Лао» и написал это краской печатными буквами на борту, а когда мы спросили, что это значит, сказал: это значит вещь, которую нельзя получить. А мы: на каком языке? А он: на моем.
Так мы и ездили, и по пути к нам кое-кто присоединялся. Как, например, Сорока-воровка, у которой были кудрявые волосы, и она извивалась всем телом при ходьбе, считая, что она – сама красота, и репетировала жесты, как лучше держать сигарету, а по ночам разглядывала то, что стащила.
И Бамбина, от которой были одни неприятности, потому что она совершенно ничего не соображала до такой степени, что публично заявляла, что еще несовершеннолетняя.
Мы прибывали на место.
Каждая из нас отделялась от группы, пожав плечами, и удалялась с тревогой на душе в слабенькое солнце над стоячей водой, на равнине оставался один Медзадри, и его можно было бы назвать опустошенным, как дерево, с которого внезапно срываются и улетают прочь напуганные выстрелом скворцы.
4
Ночь, которую запомнили как ночь Маньяни, выпала на двадцать восьмое июня 1935-го, но сложилась она из множества предшествовавших ей ночей и дней. В начале мая Нерео устроил торжественное вступление Котов в должность – праздник, который Лиджера каждый год отмечала на открытой танцплощадке Гран Боско делла Мезола. Неофиты танцевали. Сидя за столом вместе с братьями и представителями Пезанте, среди которых, кроме Негри и Паризи, были Армеллини и Паганелли, Маньяни обратил внимание на то, как его ребята, не допуская ни малейшей ошибки ни в одном из танцев, создавали атмосферу гармонии, достойной императорских драгун. И какой тщательный грим, какое кокетство со стороны женщин! Это мои создания, сказал он себе с иронической нежностью, воплощение моих ненасытных мыслей.
Хотя праздник был в полном разгаре, но не было ни одного неуместного слова, ни одного неуместного жеста. Чем бы все сегодня ни закончилось, решил он, и пусть мне суждено найти в этом лесу свою смерть, но поработал я, безусловно, на славу.
Рано утром прошел дождь, и сейчас, ясным днем, весь мир представлялся ему изящным, как женщина, его отрешенный взгляд был устремлен туда, где начинались дюны и прибрежные отмели; но, несмотря на столь глубокую отрешенность, его не оставляло беспокойство, постоянное, неизбежное в силу того, что Пезанте, прибывшая специально для этого, вот-вот должна была закрыть его дело. Как у прорицателя, у него было плохое предчувствие, хотя даже Армеллини и Паганелли изображали веселье, притворяясь, что они вовсе не такие, какими были на самом деле, терпеливыми и настороженными.
Он поднял руку и потребовал тишины. Оркестр перестал играть, Коты и девушки вернулись на свои места.
Согласно обычаю, он распорядился раздать подарки: серебряные пудреницы и портсигары, на которых были выгравированы имена всех трех братьев. Затем он завел приличествующий случаю разговор, призывая молодежь, которая на него работала, не считать это занятие чем-то позорным; он вспомнил, как сам был начинающим и честолюбивым Котом, и вот карьера блестяще завершена; он высказал мысль о том, что большинство людей, включая столпов морали, приходило в их colombare найти утешение своему отчаянию и тоске, и, следовательно, грузовик Маньяни представлял собой реальность, обладающую определенной ценностью, если ради него люди были готовы рискнуть многим.
Его властный и в то же время любезный голос, его грубоватое обаяние очаровывали. Даже Армеллини и Паганелли слушали с удовольствием, завидуя умению Маньяни вызывать аплодисменты и заставлять их умолкнуть.
– Вот некоторые истины, которые я хотел вам сообщить, – сказал он в заключение, – именно здесь, в волшебном лесу По, если вам явятся олень и лань, все невозможное возможно!
Усевшись на место, он перестал реагировать на шутки, на цветы, которые сыпались на его стол, и весеннее посвящение перестало его волновать. Откладывать было бесполезно. Он внимательно посмотрел на профиль Армеллини, более решительного, чем его коллега, на блестящую от пота руку Паганелли рядом с тарелкой: рука рассеянного палача. Он выбрал Армеллини:
– Итак?
Не поворачиваясь, тот ответил:
– Я во всяком случае остаюсь твоим другом. Я голосовал за тебя.
– Это уже ответ, – с горечью признал Маньяни.
– Да, – подтвердил Армеллини.
Никогда в жизни Маньяни не думал, что мир может ускользать с такой быстротой, превращая все планы господства над ним в пустой звук.
– Кто, – спросил он, – вместо меня?
– Танци из Корболе.
– Причина?
– Доверие.
– Танци – размазня.
– Нет, Нерео, ты ошибаешься. Он скромный.
– Я… Я был бы скромнейшим из скромных.
– Да, но на более высокой ступеньке. И своими руками поставить тебя на эту ступеньку…
– Мне сорок два, – выкрикнул Маньяни с бессильной яростью.
И с удивлением, словно это только сейчас пришло ему в голову, понял, что для такого грандиозного провала он слишком стар. Его белый с откидным верхом и кожаными сиденьями автомобиль ждал за оградой. Он прочел в нем одиночество, подобное его собственному, и приглашение убежать прочь, по крайней мере, спрятаться.
Он пересек танцплощадку, приговаривая:
– Танцуйте, я скоро вернусь.
Но на самом деле он весь был уже там, в Гран Боско делла Мезола, за рулем своего автомобиля, и гнал его на бешеной скорости, словно намеревался врезаться в дерево или налететь на одного из тех оленей, о которых он с гордостью говорил, что они и лани подобны сбывшимся снам. Дюны явили ему видение, истинный смысл которого он не сумел постичь. Как будто снова пошел дождь, дождь изо льда, следы которого оставались на лобовом стекле, несмотря на все усилия дворников.
Три дня спустя внимание людей, разгружавших суда с контрабандой, привлек лай собак, которые мчались вниз по склону холмика в форме пирамиды, из-за своей белизны получившего имя – Соляная Гора. Солнце вставало со стороны Лидо ди Волано, мешая смотреть вдаль, потом на вершине появилась какая-то фигура, гордо стоящая под развевающимся полковым знаменем. По очертаниям эта фигура была похожа на человеческую, но на таком расстоянии трудно было понять, откуда вылетали фиолетовые и желтые молнии. После того как собаки исчезли из виду, контрабандисты поднялись по лошадиной тропе, вдыхая молчание страха и отмечая, что таинственное явление застыло над обрывом в монументальной позе благодаря деревянной подпорке.
Кто-то сказал: похож на стрелка из аркебузы. Другой заметил: скорее – на наемника из свиты какого-нибудь феодала, хотя, насколько мне известно, маскарадов в округе никто не устраивает, а карнавал проходит где-то далеко. Как бы там ни было, перед ними стоял древний рыцарь, закованный в доспехи с узкими прорезями для шнуровки, наплечниками, украшенными орнаментом из цветов и листьев и застежками в форме бабочки. На грудной пластине были изображены два перекрещенных креста, черный и золотой, причем верхушка золотого заканчивалась уже на шлеме. Лицо было скрыто плюмажем; вожак контрабандистов откинул его в сторону и остолбенел:
– Это Танци из Корболе.
Кровь, вытекшая из ноздрей, уже запеклась. Уши были отрезаны.
– Над мертвым Танци надругались!
Известие об убийстве произвело сенсацию. Не потому, что в Лидо ди Волано стало одним трупом больше, а в силу некоего обстоятельства, с которым трудно было смириться и невозможно объяснить. В перчатке Танци обнаружили письмо, в котором он объявлял человечеству о намерении покончить жизнь самоубийством, поскольку он наконец осознал, что ничтожнее любой лягушки из придорожной канавы, и вследствие этого недостоин принять на себя требующие высочайшей ответственности обязанности, которые возложили на него его дорогие друзья и суть которых в письме не уточнялась; что касается этого маскарада, он признался, что, будучи посредственностью, в мечтах всегда видел себя предводителем крестоносцев. Все сочли, что письмо проникнуто благородной горечью. И никто бы ничего не заподозрил, если бы не было известно, что Рино Танци, барышник по рождению и невежда по призванию, не только понятия не имел о крестовых походах, но даже и расписывался с огромным трудом.
Пезанте потребовала встречи с Маньяни в Ка Дольфин. Нерео явился в сопровождении братьев. Когда его обвинили в убийстве Танци, он спокойно сказал:
– Счастье принадлежать к людям реки, дорогие друзья и коллеги, состоит в том, что правда всегда всплывает на поверхность.
– Ты всплывешь вместе с ней, – заметил Паганелли. – Тебе надо только выбрать место и сказать нам, где.
Витторио и Обердан испугались. Но Нерео совершенно хладнокровно ответил:
– Я выбираю Сакка Скардовари. Речь только обо мне. Братья здесь ни при чем.
– Сакка Скардовари, – согласился Паганелли. – А твоих братцев мы утопим у далматинских берегов.
– Сейчас, когда я выбрал себе место, – улыбнулся Маньяни, – ваша очередь. Потому что, кроме меня и правды, на поверхность всплывет еще кое-что.
– И кто же это из нас? – с иронией спросил Армеллини.
– Никто. Речь не о людях, хотя это очень человечно. Скажем, речь идет о предчувствии некоей хитрой души, сформировавшемся сразу же, как начались наши дела, поскольку память проходит, а душа остается. Вспомним пословицу: дал слово – держись.
– Трубящий Кит? – сыронизировал на этот раз Негри. – Ты это имеешь в виду?
– Я имею в виду расчет по моим обязательствам перед вами, которые, как вы прекрасно знаете, я никогда не нарушал.
– Это было бы таким грандиозным доносом, – рассмеялся Паганелли, – что тебе пришлось бы встать на караул, как Танци. На куполе собора Святого Петра, впрочем, а не на Соляной Горе. А вместо доспехов нацепить пиджаки всех членов правительства.
– Я это сделаю, – пообещал Маньяни.
Через неделю Джино Медзадри проснулся в пустой colombare. Наступающему дню он сказал: «Лао». Он поразмыслил над этим словом, пока умывался в родничке и пил кофе из термоса: крошечная рыбацкая гавань, в которой он остановился, смотрелась в зеркало вод По ди Маэстра и заставляла думать о легкости, с которой можно было иметь то, что нельзя, в покое мира, в милосердии вещей. Начинался даже не рассвет – это был голубой туман, в котором все – от лодок до сетей – плыло в счастливой дисгармонии, словно отражение воображения.
Лао, сказал он лягушкам. И Лао – дороге, по которой он направился в сторону Баркесса Раваньян; праздник там уже наверняка закончился, и пора было забирать девушек. Он так и сделал, и они поговорили о том, что дни идут, как всегда, спокойно, словно их грузовик между дюнами, и о Маньяни, который, против всех ожиданий, вроде бы сдался на милость Пезанте, и это означало, что он – человек конченый.
Но когда осталось забрать одну Зувноту, и они приехали в то место, где она должна была их ждать, то обнаружили там только ее стул под небом, усеянным дикими утками: похожий на дорожный столб, обозначавший неизвестно какой километр, он, казалось, поддерживал немой диалог с собеседником, в котором было ничто. Они вылезли и покричали, но ответа так и не дождались. Тогда они распределили между собой тропинки, и Медзадри с Дзелией отправились направо, в заросли ивняка. В пустоте заболоченной старицы эхом разносился какой-то шум, похожий на барабанную дробь, он казался обманчиво близким и звучал, как предзнаменование. Они попытались определить, откуда он исходит, но в конце концов заблудились в камышовых зарослях, и прошло довольно много времени, прежде чем они обнаружили Зувноту висящей вниз головой, в волосах у нее запутался гребень.
Было непонятно, каким образом ее подняли на такую высоту. Странно, но мертвая она не выглядела чем-то чужеродным среди покрывавшей отмель растительности и других признаков окружавшей ее жизни. Ветер раскачивал ее, как верхушки ив; и она впервые стремилась, словно желая обнять ее, к земле, а не ввысь, чтобы протестовать; глаза одновременно были пусты и полны смысла; рана напоминала трещину в коре, из которой текут слезы вековых деревьев.
Окутанная покоем и светом, в лучах солнца, пронизывающих заросли, она сливалась с красотой дня.
Это было демонстративное предупреждение со стороны Пезанте, напоминание о том, что – «собственность» братьев Маньяни отнюдь не была неприкосновенной.
Тело Зувноты поступило в распоряжение судебных властей. Вскрытие отложили; расследование, несмотря на все заверения, топталось на месте. Складывалось впечатление, что оставить тело не погребенным, выдвигая разного рода предложения, которые так и остались нереализованными, и сопровождая свои действия мало понятными намеками на какие-то трудности, было единственным средством симулировать активность. Одно преступление можно было с легкостью замолчать, но два, совершенные за короткий срок на одной территории, уже нет. Подруги провели много ночей во дворе судебного морга, а когда к ним присоединились женщины из других colombare, даже попытались штурмом взять окованную железом дверь.
Потом они разошлись по деревням, во весь голос призывая устроить похороны и предать земле тело Марты Пеллегрини по прозвищу Зувнота.
В тот день Нерео Маньяни решился.
– Я – это я, – сказал он себе, – и в этом – ответ на все вопросы. Я совершенен.
Из множества разных, в зависимости от назначения, бланков для писем, которые он еще раньше заказал в типографии Фогола в Сермиде, он выбрал один. Бланк был похож на страницу из молитвенника, потому что, в отличие от других, его украшали не павлины, львы и сцены вооруженных стычек, а миниатюры, изображающие Тайную Вечерю и души Чистилища.
Отбросив все колебания, он написал архиепископу Феррары. Передать письмо должен был один из надежных друзей. Кроме предложения и просьбы, он изложил свои взгляды на положение дел, напомнив об обстоятельствах, при которых они с прелатом уже встречались. Тогда, в приемной, украдкой разглядывая позолоту на потолках и ощущая под ногами мрамор пола, он сказал себе: для меня это – религия, драгоценная форма, которую священники, и только они, умеют придавать предметам. Когда его ввели в кабинет, он вообразил себя послом некоего очаровательного и непристойного суверена, а Вита Масенна – Дно – королевством.
– Я согласился принять вас, – начал архиепископ, – из отвращения. Поскольку таким образом могу выразить его вам лично. Вы – известный растлитель…
– Даже если бы я им был, – с улыбкой перебил его Маньяни, – я растлеваю души тех, кого уже растлили вы, запретившие им думать и свободно выражать свое мнение. Многие никогда и не слышали о Боге. В первую очередь от вас, потому что вы побоялись к ним отправиться, может, от того, что боитесь запачкаться.
Они нашли тогда общую точку – если не контакта, то компромисса – в двух французских креслах восемнадцатого века, которые нравились обоим. Они расположились в них, и архиепископ с видом фокусника изрек:
– Ты, Маньяни, однажды вернешься сюда смиренный, со словами Евангелия: признаю свои гнусные деяния и отрекаюсь от них, засохшая смоковница решила дать сладкие плоды. И тогда я отвечу тебе: вот слуга Божий, которого я выбрал, которым я удовлетворен… Я жду этого дня.
Следя глазами за бегом пера по бумаге и сияя комическим всемогуществом, Нерео воскликнул: вот и дождался, козел!
Он учел разные моменты: во-первых, склонность архиепископа к риторике, порок, который можно было весьма выгодно использовать; во-вторых, то, что общественные институты, чем более прочными себя считают, тем более смехотворно выглядят; и, в-третьих, то, что никогда еще он так глубоко, как сейчас, не верил во вселенскую насмешку, как в единственное политическое решение, способное принести успех в борьбе с этим ненормальным миром. Он пошел еще дальше и запечатал конверт особой печатью. Разглядеть, что на ней изображено, было почти невозможно; и только обладая орлиным взором, архиепископ мог увидеть в ней очертания фаллоса; но любители риторики, подумал он, обычно не отличаются остротой зрения и даже в самом фаллосе отказываются узнавать фаллос.
Когда он вручал письмо тому, кто должен был передать его архиепископу, он в глубине души знал, что вступление, предложение и просьба были ясными и убедительными. Вступление: есть только одно совершенное существо, Христос, и он озарил меня своим светом, когда явился мне в Гран Боско делла Мезола. Предложение: при поддержке со стороны прелата я готов признать – публично! – свои гнусные деяния и отречься от них. Просьба: погребальная служба по Марте Пеллегрини в Храме Божьем. Чтобы это выглядело уместным и достойным, Маньяни даже предложил день – двадцатое – и храм: Аббатство Пом-позы, который он лично украсит для церемонии.
Прежде чем Пезанте утопит его в Сакка Скардовари, заявил он, он хочет, чтобы его печальное существование завершилось не только торжественным отречением от Вита Масенна, но и актом христианского милосердия, который должен быть торжественно совершен в том же месте.
С содержателями государственных публичных домов он предпочел побеседовать лично, в ресторане «Каналь Бьянко» в Адрии. Кто лучше него мог оценить не только их жадность и жестокость, но и неизлечимое простодушие, часто служившее причиной поражений? Если в религиозных установлениях можно было быть хоть как-то уверенным, принимая идею духовного возвышения и бессмертия души, то эти люди были гораздо более непредсказуемы в силу того, что состояли из плоти, но вовсе не были убеждены в возможности ее воскресения. Спрятались в панцирь, как черепаха. Впрочем, достаточно было найти нужное слово, чтобы заставить их с детским любопытством высунуть наружу и голову, и лапы.