355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Невинные тайны » Текст книги (страница 11)
Невинные тайны
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:17

Текст книги "Невинные тайны"


Автор книги: Альберт Лиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Еще в электричке он порвал на мелкие кусочки свой липовый конверт, снял с головы голубую пилотку, развязал галстук, нарочно взъерошил волосы. Жаль, в пригородных электричках не бывает туалетов с зеркалами, а то бы он непременно поглядел на себя: как он теперь выглядит и что бы еще можно сделать, чтобы как можно меньше походить на пионера из образцового лагеря.

Когда поезд добрался до конечной станции, Женя вышел вместе с немногими пассажирами, скрылся в непритязательном пристанционном туалете, а когда дышать там стало невмоготу, вышел и, придумывая на ходу слова, какие скажет кассирше, приблизился к узкому оконцу, почти амбразуре, за которым можно было разглядеть только обильную грудь и пухлые женские руки.

– Тётенька, на сегодняшний поезд можно взять один взрослый билет, батька велел, ему ехать срочно надо, тётка померла, – проговорил он не медленно и не быстро, без робости, но и не нахально, стараясь скрыть естественное волнение, и все-таки не скрывая его до конца, потому что все это вместе взятое можно было бы принять за почтение, за уважительность к толстой и весьма значительной по своему месторасположению и службе тётке, от которой виднелись только руки и грудь.

– Телеграмма есть? – проговорила тётка.

Телеграмма? – Женя испугался уже всерьез.

– По такой надобности детей посылают, это надо же! – воскликнула тетка. – Будто не знают, как летом с билетами.

Женя заскулил:

– Тё-ёть, помогите! А, тёть!

– Центральная! Тут по телеграмме. Одно место. Да какое ни какое!

А он скрестил большой и указательный пальцы, молил: пусть повезёт! Ну пусть!

Тётка наконец сказала:

– Говори спасибо, паренёк! На дополнительный поезд купейное дали! Везёт твоему бате.

Она засмеялась. Видать, порадовалась сама себе. Женя подхихикнул, стараясь камуфлироваться под местного, опять заторопился:

– Ой, тётечка, спасибочки вам, ой, спасибо!

Тётка назвала сумму, щелкнула чем-то железным, приняла от Жени полусотенную бумажку, выкинула взамен маленькую картонку с розовым надрезанным листком в придачу. Потом она захотела увидеть Женю, снизошла, чтобы оглядеть покупателя, чей, мол, это сын и чья это тётка у кого померла, – тут, пожалуй, все друг дружку знали, – но Женя был готов, к этому, он чуть сдвинулся в сторону, оставив лишь глаз да щёку в поле зрения толстой кассирши, взял сдачу и, уже скрывшись из окна, проговорил, едва сдерживаясь от смена:

– Спасибочки, тётенька, вот батька-то обрадуется!

Потом он побрел по городку, осыпанному сонным порошком. Хорошо, что Пат сунула ему в дорогу целые две сотни. Хорошо, что он вспомнил про них в бане, когда все сдавали свою одежду. Плохо, что этот городок такой пустой и сонливый. Всякий новый человек тут бросается в глаза.

Ему повезло еще раз. В похрапывающем универмаге что-то такое давали – то ли стиральный порошок, то ли туалетную бумагу, негромко жужжала старушечья очередь, пробуждая интерес продавщиц из других отделов, поэтому, когда Женя попросил дать ему померить серые брюки и коричневую спортивную куртку, две мордастые тетки, похоже, проводящие всю свою сознательную жизнь в полусне, ленивых сплетнях и наслаждении семечками, выложили Жене все, что он просил, а сами не вполне любезно, зато удобно для него повернулись к нему толстенными задами, расставили икрастыe ноги на ширину плеч и принялись обсуждать шмелиный рой старушек в канун счастливых покупок, продавщиц из соседнего отдела, которым, наконец-то, приходится шевелить кое-чем, имеющим, конечно, и литературные синонимы, но все же называемым своими подлинными именами.

У этих монументальных дам, помимо всего прочего, многоразмерного, были еще непропорционально маленькие головки, прямо-таки как у вымерших ихтиозавров, только лишь украшенные шестимесячными, совершенно одинаковыми завивками, этакими венчиками схожей масти. Все было недвижно в них сзади, застыло, окаменело, только венчики поворачивались друг к другу, из-под которых вылетали отдельные слова и междометия, поражавшие непритязательностью и бесцензурностью.

Хихикая про себя и вовсе не торопясь, Женя примерил брюки и куртку, высмотрел цену неброской серой рубашечки, обогнул теток, уплатил деньги в кассу, вручил одной ихтиозаврине чек, показав ей куртку и штаны, а рубаху она ленивой рукой, почти не глядя, протянула Жене с полки.

Он удалился, пропустив в дверях пару старушек с мотками туалетной бумаги, натянутыми через плечо, как патронташи партизанок, хихикнул: наверное, третьей мировой войны? – коробками стирального порошка – оказывается, выкинули и то и другое, зашел тут же за универмаг и, оглянувшись, переоделся в сонных, покрытых пылью кустах. Такие люди, как эти две ихтиозаврихи, похоже, даже были не способны заметить его, в лучшем случае они могли опознать свой товар – штаны и куртку, но Женя не зря выбирал одежду невзрачных тонов производства местных швейных фабрик, хотя в универмаге, несмотря; на дефицит предметов более простых, но, видимо, более ходких, свободно продавались джинсы с американскими нашивками и яркие спортивные курточки тоже ненашенских качеств. Так что, покупатель из Жени получался неценный, не могущий привлечь серьезного внимания знающих свое дело и понимающих толк в людях продавщиц…

Итак, он переоделся, аккуратно свернул голубую форму приморской дружины в свиток, прижал его ветками, хотя жалко было этих коротких штанов, куртки, пилотки. Галстук он сунул в карман. Неизвестно почему и для чего. Просто сунул, и всё.

Ни у кого ничего не спрашивая, Женя принялся ходить по городку, стремясь туда, где было побольше народу. Так он обнаружил небольшой базарчик, на котором продавались овощи и который ограждён был дощатыми, разноцветно окрашенными ларьками самого разнообразного предназначения – от галантерейного до колбасного, в котором почему-то не было народу и висело несколько сортов разнообразной колбасы. Отоварившись пластиковой сумкой в галантерейной лавке, в колбасной Женя попросил свесить ему целый батон любимой сырокопченой, и сильно удивился, когда продавец, сделав свое дело, назвал ему жуткую цену.

– Что так дорого? – удивился Женя, протягивая деньги.

– А ты что, только родился? – неприветливо хмыкнул мордастый мужик. – У нас – кооперация.

И кооперация тут мордастая, подумал Женя, но спорить не стал. В самом деле, что он знал о рынках, о магазинах? Все всегда подносилось ему, Пат бы только ахала, да причитала, увидев его теперь, тут, в таком виде, за таким занятием. Не торгуясь, набирая в сумку помидоров, репы, покупая в еще одной лавчонке лимонад, бутылки которого липко приставали к ладоням, Женя подумал о себе, что похож, пожалуй, на ящерицу, которая сменила кожу, сбросила ее в кустах. Он слинял, как типичный представитель отряда пресмыкающихся, уползает из опасного места, вот так-то!

А так ли? Вполне ли точен он, оценивая сам себя?

Да, прошел процесс линьки – в прямом и переносном смысле слова. Сменил одежду, слинял из лагеря. Но черт побери, это же не просто так! Он и сам изменился! Маменькин сынок, хвост ярко-рыжей лисы Пат – всегда им любуются, всегда его холят, но ведь еще он всегда позади, он всегда следует за лисой – так вот теперь с ним что-то произошло.

Ему стыдно жить, как раньше. Жить на всем готовеньком. Ему стыдно за свое всегдашнее соглашательство и за свой прагматизм – ну и словечко же пришил ему ОБЧ! Удовольствие, считал он в старые свои времена, можно и нужно достигать любым способом, независимо ни от каких трудностей. Захотел – возьми. Пожелал – получи.

И вот, получив, он устыдился. Не мог он больше глядеть в глаза Генки Соколова, или Зинки, или Катьки Боровковой, или Сашки Макарова, врожденного эпилептика, прямодушного человека Джагира.

Он не знал другого способа восстановить равновесие в своей душе. Взял и ушел. Освободил чье-то чужое место. И хотя с точки зрения здравого смысла это полная глупость, хотя бы уже потому, что на освободившееся место не сможет приехать тот, кому оно принадлежало, не все теперь покорялось этому здравому смыслу. Трезвые соображения отступали перед совестью. Перед справедливостью. Перед нежеланием жить как раньше.

Вот он и жил по-другому.

Сменил шкуру – это правда. Но ему легче дышалось сейчас, в этих серых деревенских штанцах, в этой куртенции, коричневой, такой простой и даже, кажется, честной. Оказывается, честными могут быть не только люди, но и их вещи – брюки, куртка, простая, но такая уютная и мягкая рубашка, на которую он раньше, в те свои старые времена, даже бы не поглядел, потому как такие шмотки шьются для кого угодно, только не для него. А теперь он был как все. Он походил на мальчишек, которые встречались ему тут, в сонном городке. Одни смотрели задиристо, не признавая в нем своего. Другие – доброжелательно, своего признавав. Третьи, казалось, вовсе не замечали его, и это было, может, самым замечательным, потому что означало, что он обыкновенный пацан, ничем не примечательный и ничем из остальных не выделяющийся: человек как человек.

Он никогда не испытывал такого сладостно-щемящего чувства: быть как все, как остальные. Быть одним из многих. Может быть, даже частицей этого сонного городка, его принадлежностью, мальчишкой этого простого, хоть и не всегда приятного народа.

И вот он шевелился. Впервые в жизни покупал помидоры, огурцы, репу, платил за колбасу и ужасался, до чего же она дорогая, елки-палки! как он проживет на свои деньги, ведь впереди не такая короткая дорога, пересадка в Москве, там еще придется купить билет до дому и есть, пить. Надо же! Как вообще живет народ? Сколько надо зарабатывать, чтобы есть досыта эту дорогущую колбасу, сколько надо получать, чтобы съедать граммов двести зараз, как любил он делать дома?

Эти вопросы Женя задавал себе первый раз в жизни, и ему нравились, казались неожиданно интересными, важными задачки, которые он не мог пока решить всерьез. Многое предстояло узнать. Расспросить отца, Пат. Нет, лучше всего бабуленцию, она сумеет сказать все, как надо, и толком, она же человек из народа!

Он перекусил в столовой, приткнувшейся к рынку. Взял еду на засаленный железный поднос в таких же железных мисках, с удовольствием выхлебал невкусные щи, испытывая волчий аппетит и странную радость, съел котлету и теплый компот из сухофруктов, потом пошел к вокзалу.

Приближалось время поезда.

* * *

Сначала начальник лагеря позвонил в областное управление милиции. Там советовали горячку не пороть, попросить дать словесный портрет Евгения Егоренкова, посоветовали тщательно прочесать территорию лагеря, объяснили, что за аэропорт, железнодорожную станцию и морской порт можно не беспокоиться: остановят любого ребенка от двенадцати до четырнадцати лет, едущего самостоятельно, что, надо заметить, не так уж часто случается. А вот автотранспорт, особенно легковой, проконтролировать нелегко, ведь не будешь останавливать всякую машину, идущую с юга. Но автоинспекция получит соответствующие директивы.

С местной милицией лагерь состоял если не в ближайшем родстве, то по крайней мере в крепчайшей дружбе: каждую смену каждую автоколонну, которой перевозились дети на экскурсию, к поездам, самолетам и обратно, отечески сопровождали юркие желтые автомобили с синими мигалками, а высшие офицеры не раз выступали на встречах с ребятами, так что начлагеря говорил уверенно и действовал спокойно, споткнувшись лишь в самом конце разговора: не пора ли, мол, выйти за пределы полномочий старых друзей. Его не поняли.

– Позвонить домой, конечно, надо, – пояснили ему.

– У нас детдомовская смена, в том-то все и дело! – опечалился он.

– Тогда в детский дом позвоните. Поставьте в известность. Надо бы, кстати, узнать, где его родители, если они существуют, может, к ним поехал, тогда бы мы точнее определили направление.

Начлагеря неопределенно помычал. Нет, Павел не завидовал ему. Сотни ребят в лагере, а вот когда случилось ЧП, вся ответственность за Женю переместилась персонально на плечи этого человека.

Всесоюзный розыск мальчика до вечера решено было не объявлять, пока не улетит последний самолет, не уйдет последний поезд, не отчалит последний теплоход. Из Жениного личного дела изъяли его фотографию и отправили в лабораторию лагеря, чтобы изготовить увеличенный портрет и негатив. На всякий случай.

– Ну давайте еще побредим, – предложил начальник лагеря. – Что мы не учли?

В кабинете собрались замы, помы, несколько вожатых из самых опытных, эти годились в качестве методистов и помогали здесь крепко, особенно новичкам, новому призыву, молоденьким девочкам-вожатым, которые еще сами-то недавно из пионерского возраста вышли, натаскивали их, как кутят, подталкивали, помогали.

На Павла никто зверем не глядел, напротив, его жалели, потому что хорошо понимали: каждый мог оказаться в его положении. Дети, как и взрослые, народ разный, только, пожалуй, еще «разнее», понять их не всегда просто, нынешняя же смена и вовсе ни на что не похожа. Любой пацан, любая девчонка двенадцати-тринадцати-четырнадцати лет могут взять руки в ноги и податься куда глаза глядят, если, конечно, деньги есть или сообразительность. Никакие замки и заборы не помогут.

– Деньги у него могли быть? – спросил, наморщась, начальник лагеря.

– Были, – вздохнул Павел. И уточнил: – Оказывается, были. Немалые.

Про эти деньги рассказал ему Генка Соколов. Пояснил: «Четыре зелененьких». Две сотни.

Белесые глаза у Генки были выпучены, и эти две сотни казались ему последним аргументом в да-авнем уже его предположении, что Женька Егоренков самый загадочный парень в отряде и что он скоро сбежит.

Павел сослался на рассуждения Генки Соколова, однако самый последний довод его привести не решился, боясь, что обсмеют. Подумав, позвали на совет Генку.

– Только уговор, – сказал начлагеря, – на пацана не давить и отнестись к нему на самом большом серьезе.

Ха, попробовал бы кто отнестись к Генке несерьезно!

Он возник на пороге кабинета с выпученными шариками и не воскликнул, а выдохнул:

– Ну, поймали их?!

– Кого – их? – начальника лагеря даже, кажется, бросило в пот.

– Как кого? Банду!

– Садись-ка, садись!

Генку усадили на председательское место за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Начлагеря пересел на боковой стул. А Генка плел свою версию. Такую версию, что и слушать страшно.

– И-иех! Его же от них спасать надо!

Торопясь, перебивая самого себя, Генка Соколов рассказал, как дружили они с Женей Егоренковым и всё было хорошо, как однажды пошли дежурить на спасательную станцию и потом, по предложению Зинки, двинули за забор, на дикий пляж, и вот там-то Женьке дала знать о себе его банда – пять или, может быть, даже семь здоровых парней: они отняли у Зинки лифчик, а потом, когда Женька крикнул им что-то из моря, отдали его обратно.

– Какой лифчик! – ужасался начальник лагеря, а его боевой совет вторил ему:

– Какие бандиты!

– Что крикнул?

Генка попробовал взять себя в руки, говорить толково, не путаясь.

– Откуда у него такие деньги? Четыре зеленых! И все н-новенькие!

Ответом было молчание. Действительно, откуда? Кто знал?

– Это ему его банда дала. Вообще Женька – человек из банды.

– И кем же он мог быть в этой банде? – осторожно спросил Павел.

– Н-ну, – Генка пожал плечами, – наводчиком, например. Как я.

– Как ты?

Генка ухмыльнулся:

– Целых три года в кабале был. Еле вырвался. Меня даже в другой детский дом перевели. В другой город.

– Расскажи поподробней, – дружелюбно попросила вожатая Агаша. Она тут работала не то пятый, не то шестой год.

– Ничего интересного нет, – махнул рукой Генка, – противно только. – Он помолчал, вздохнул по-взрослому. – Да вы не думайте, что я такой гад, они стращали, что сеструху испортят. У меня еще сеструха маленькая есть. Вот я и боялся.

Павел вздрогнул, взрослые как-то притихли, осели. Перед ними сидел мальчишка, ребенок в пионерском галстуке, а они привыкли относиться к людям такого возраста в соответствии с ним. Но этот небольшой человек, этот, можно подумать, ребёнок говорил с ними совсем не о детских вещах. Однако по-детски откровенно. И поэтому получалось – жестоко.

– Ну, в общем, им нужен был такой, как я, пескарь называется. Если вы рыбачили когда-нибудь, наверное, знаете, что на крючок сажают пескаря. А на живца идет большая рыба. Хороший пескарь – половина дела. Ну вот. Они откуда-то узнали, что у меня есть Маруська. Ей тогда семь лет было, сначала они меня по-хорошему пескарем звали. Я отказывался. Тогда они вежливо так зовут меня на пустырь. Думал, бить будут. А они мне Маруську показывают, поймали ее, держат, она ревет. И подол ей задираю. Смотри, говорят. А она без трусов. «Если, – говорят, – соглашаешься, мы все до единого ее охранять будем, а если нет, то сам понимаешь». Я говорю: «Вас ведь посадят!» Они говорят: «Мы несовершеннолетние. Да еще на тебя самого покажем». Я согласился.

Генка передернул плечами, его и сейчас еще знобило. Начальник лагеря подошел к шкафу, достал свой пиджак, накинул мальчишке на плечи.

Павел подумал со стыдом, что они, взрослые, когда были наедине, вели себя возбужденно, чрезмерно возбужденно, наперебой выдумывали всевозможные варианты, среди которых было немало серьезных, глуповатых для их возраста, строил предположения навроде тех, что они с Аней однажды вечером позволили себе, рассуждая о характерах и привычках ребят. И вот пришел мальчишка, и вдруг оказалось, что он взрослее взрослых. Что он говорит о серьезной, жестокой и даже жутковатой жизни, которая им, считающим себя опытными и бывалыми, известна лишь только из книжек, да еще и далеко не всяких. Может, даже неизвестна вообще.

Они притихли, опытные вожатые, мастера воспитания. Неизвестно, как остальным, а Павлу стало совестно. От них требуется не экзальтация, не перебивание друг друга в неимоверных догадках, а серьезная суровость, даже жёсткость в оценке положения и принятие таких решений, которые бы не разжигали чувства, не давали возможности ощущать себя страстными педагогами, а приносили практическую пользу.

Вошёл мальчишка и словно бы сказал им, умелым: «Хватит соплей, пусть даже очень ответственных! Делайте, что-нибудь делайте!»

В кабинете было тихо, как не бывало тут никогда, если считать полного отсутствия в нем людей. И эта тишина дорогого стоила.

«Почаще бы нам такой тишины», – подумал Павел.

– Прости нас, Гена, – сказал начальник лагеря, – что мы, – он с трудом подобрал слово, – растревожили тебя.

– Ничего, – проговорил Генка. Он грелся в широком пиджаке начальника, глаза его бойко поблескивали. Он продолжил рассказ, чувствуя, что произвел впечатление и его слушают доброжелательно и горько. – Возле завода в день получки работает, скажем, пивнушка. Сперва, конечно, банда смотрит, нет ли милиции, потом я лезу в карман к какому-нибудь дядьке. Просто так лезу! На шармачка! Мне от него ничего не надо! Лезу, чтобы он почувствовал, увидел. Он начинает матюгаться, бежать за мной. Я за угол, за другой, за дровяники, но только так, чтобы он сильно не отставал. А за сарайками его мои паханы ждут. Всем шалманом навалятся, и зарплаты – тю-тю, нету! Или наводил я на какую квартиру, где дверь послабее. Ходишь по домам, спрашиваешь, к примеру, какого-нибудь Хомутова, звонишь в разные двери. Особенно хорошо на последнем этаже и чтобы лифт был. Или если прямо с лестницы выход на крышу.

– Не попадался? – спросила Агаша.

– Еще как! Били, будто последнюю собаку. Сапогами. У меня ведь одна почка отрезана. Ну да ничего! Еще одна есть!

Павел снова сжал кулаки. Что-то знакомое садануло его, давнее воспоминание, тот мальчишка. В грязном халате и с опасной, совсем взрослой штуковиной, плюющейся свинцом. И он, Павел, стоит перед ним – вооруженный и беззащитный.

Что-то щелкнуло, соединилось, замкнулось в нем. Не смог бы он бить сапогами пусть виноватого, а мальчишку. Как не смог – тогда! – убить.

Сколько, сколько, сколько раз возвращал он свою память к тому мгновению, и никогда никому не смог рассказать о том, что было с ним. Друзей его убили в том бою, и убитые бы не поняли, сочли такое поведение трусостью, если не предательством, он трепетал, представляя, какие они могли бы выбрать для него слова, но стыдясь, сгорая от этих несказанных слов, он не раз и не два, мысленно прокручивая происшедшее, твердо признавался себе, а значит, и всем прочим, что, повторись все снова, он опять не стал бы стрелять в ребенка. Даже ценой собственной жизни.

Даже такой ценой.

– Командир, – сказал он резко, забывшись, и тут же поправился, назвав начлагеря по имени-отчеству. Давайте отпустим Гену.

– Нет! – воскликнул Генка умоляюще. – Я хочу посидеть с вами! Узнать про Женьку!

– Мы еще не скоро узнаем, – начал было Павел, но начлагеря кивнул большой головой:

– Посиди.

Он подошел к телефону, позвонил в милицию. Новости отсутствовали.

– Откуда же были эти бандиты? – спросил он Генку, опустив трубку.

– Женькины?

– Нет, твои.

– Из нашего детдома. Его потом рас… расформировали. Как мне почку отрезали, так сразу банду – в колонию, а взрослых – кого куда. Ну и нас.

– И ты решил, – негромко сказал Павел, – что Женю тоже разыскивает банда?

– Откуда же у него такие деньги? Генка снова задал вопрос, на который не было ответа.

– А я припоминаю, – сказал вдруг один из замов, – мне наша кастелянша, тетя Варя, говорила ведь, что видала у мальчонки большие деньги, когда они мойку проходили. Ну, подумал, какие большие? Четвертной, от силы – полусотенная. Да и забыл.

Все вздохнули. Что корить сейчас себя?

Каждый, кто сидел в этой комнате, мог твердо признаться в том, что забыл, когда нельзя было забывать, не сказал, когда требовалось сказать, не подумал, хотя не мог, не имел права не подумать, ежели имеешь дело с такими детьми.

* * *

Женя сел в поезд без особых осложнений.

Проводница посмотрела билет на солнце, разглядела цифры, пробитые дырочками, поезд тут же тронулся, и тётка провела Женю на свободное место. Была она толстой, рыхлой, едва не задевала рукавами за стенки вагонного коридора, и Женя подумал про себя: сколько же толстых людей развелось! Отчего это?

В купе уже было трое пассажиров и двое из них опять толстухи! Жене они казались старухами, но те протянули, знакомясь, одинаково вялые ладони и назвались так, точно они молоденькие девушки:

– Зоя.

– Фая.

Он смутился, ему стало неловко за тёток, которые даже с ним, мальчишкой, хотят быть вроде как ровней, и его будто услышал третий пассажир, сухонький белоснежный старичок, словно гном из сказки, Степан Ильич.

Едва толстухи представились Жене, а он назвал свое имя, одуванчик сказал:

– Я, извиняюсь, по профессии ветеринар, а потому привык изъясняться просто.

Толстухи захихикали.

– Вот я и спрашиваю вас, Зоя и Фая, хотя дам об этом не спрашивают вроде. Но я же врач!

Они опять дружно и одинаково захихикали.

– Поскольку же нам годков-то будет?

– Вы, дедушка, старенькие, а хитренькие, – ответила одна из них, кажется, Фая. – Вон как умело подъезжаете!

– Хе! – засмеялся старик. – Да я своё отъездил!

– А возраст наш, – сказала Зоя, – очень даже секретный. Где-то между тридцатью и тридцатью одним.

Они опять захихикали. Были они одеты во все фирмовое, лёгкие курточки свободного кроя, которые, впрочем, на них сидели внатяжку, джинсы, подчеркивающие необъятные размеры окорочных частей, но что-то все же их выдавало. Может, вульгарно яркая помада, которой они красили губы? Или слишком уж эффектный цвет волос? Фая была вопиюще рыжей – хна, а Зоя – пушистой, до ледяных цветов, блондинкой – перекись водорода.

– Отчего же тогда, – спросил их въедливый ветеринар, – не Зоя Петровна, не Фаина Ивановна?

– Ой, и не говорите, – сказала рыжая, – работа у нас такая, привыкли, самим противно.

– Кто же вы такие?

– Да мы, это, – сказала прозрачная блондинка, – инженеры по технике безопасности. На почтовом ящике.

– Ну ладно уж, Зой! – махнула рукой Фая. – Домой едем, чо там! Поварихи мы! В детском комбинате! Взрослые все Фаей да Зоей кличут, а малым ребятишкам отчество не надо: все тётенька да тётенька!

– Ясно, – крякнул старик.

Теперь дошла очередь до Жени.

Он поставил свой пакет на вторую полку, сам же угнездился в углу и притих, думая о том, что самым трудным в этой поездке будут разговоры с попутчиками. Народ все, похоже, общительный, болтливый, придется отвечать, как бы не брякнуть лишнего.

– Ну, а ты, мальчик, куда едешь? – принялся за него старик.

– В Москву, – ответил Женя.

– Случилось чего? – не отставал дотошливый одуванчик. – Один почему-то? Никто не провожает?

– Мать в больнице лежит, – брякнул неожиданно для себя Женя. – Ну и отец там. Вызвали.

Крашеные фёклы дружно вздохнули.

– Видать, всерьёз! – постановил ветеринар.

Жене стало не по себе, непривычно сжалось сердце, он кивнул, коря себя за всю эту глупую болтовню, за это бесконечное вранье, которое, оказывается, совсем не безобидно, враз ему стало неловко.

Но что может случиться с ма – лучезарной, неунывающей, вечной победительницей жизни? Весь мир лежит у её ног, она всё может, даже то, чего не в состоянии очень большой человек! Всеобщая любимица, популярная в городе личность, жена всемогущего директора главного комбината?

Да и вообще! Женя встряхнулся, попробовал улыбнуться, но, похоже, у него это не очень-то вышло, потому что старик сказал:

– Полезай-ка на второй этаж, да вздремни, паренёк! В Москве-то еще намаешься!

Это оказался недурной выход. Женя лежал наверху, подложив под голову руки, прислушивался к разговору внизу: неплохо послушать, что говорят другие, как они думают – порой забавно, иногда чудно, во всяком случае, совсем непохоже на тебя, – а самому при этом молчать, оставляя за собой лишь право соглашаться или не соглашаться с говорящими.

Разговор внизу тёк шутливо, с усмешками, похихикивали по очереди и старик, и тётки, а Жене казалось, что его разыгрывают, что всё, о чем они говорят, вовсе не смешно и давно бы, кажется, надо перестать похихикивать, но у людей откуда-то неистощимые запасы юмора, и они уже не могут не смеяться, их заклинило. Однажды в книжных шкафах отца, еще маленьким, он разыскал альбом какого-то странного художника и с тех пор разглядывал его чуть не каждый день класса так до второго примерно. На картинах было много всякого нарисовано, не то, что у других художников – море и все, лицо человека – и только, фрукты лежат на блюде – вот и любуйся. А у этого всякие чудовища вылупляются из огромных яиц, летают драконы с человечьими головами, ходят по земле птицы с перепончатыми лапами и пожирают людей, а эти люди вместо того, чтобы плакать, – смеются. Таких чудовищ, объясняла ему Пат, нет на земле, их придумал художник для того, чтобы посмеяться над человеческими безобразиями и даже над некоторыми чувствами, например, страхом перед муками ада. Про ад и рай он уже знал, Пат всегда смеялась над этими выдумками и всегда поощряла интерес Жени к альбому художника, сложное имя которого он знал, еще не выучившись азбуке: Иероним Босх.

Бабуленция фыркала на эту книгу, крестилась в ее сторону, отнимала ее у Жени, называя гадостью этих страшных тварей на цветных картинках, па тоже не очень одобрял этой Жениной привязанности, говоря, что ребенку могут присниться дурные сны, и только Пат, смеясь, объясняла: книжку отнимать глупо, она вырабатывает иммунитет к библейским россказням, освобождает от страха и глупых мыслей о муках загробного царства.

– Она учит смеяться! – говорила Пат и сама смеялась грудным, успокаивающим смехом. Бабуленция умолкала, па отступался, а Женя со странным любопытством снова и снова разглядывал ужасные сцены, но что-то ему не было смешно.

Как и теперь.

– Так что же, девчата, – говорил внизу белый одуванчик, – выходит, хи-хи, вы на юге-то себя за инженерш выдаёте?

– Тю, дедушка! – отвечала Фая. – А какой же уважающий себя мужчина пригласит в ресторан повариху? Приходится уж подвирать!

– И не горите? А то вдруг на инженеров нарветесь!

– Мы секретностью закрываемся. Мол, тайна, да и всё.

– Да им всё равно, – сказала Зоя. – Не больно-то допытываются. Лишь бы полапаться. И все такое. Мужик, дедушка, нынче одинаковый пошёл! Как, например, рыбка сайра.

– А вы-то, селедушки, больно ли разные? – спросил старик.

– Да тоже не больно-то! – самокритично согласилась Фая. – Много ли человеку надо, вот ответьте! Мы вон с Зоей, чего греха таить, зарплатешку свою на жратву не тратим, всегда при еде. Одежонку не хуже других нажили. Телики, «грюндики» тоже приобрели. Мужиков заводить – внакладе будешь, обе пробовали. Муж ведь ныне не только зарплаты до дому не доносит, а ещё и за стол без бутылки не садится: это сколько ж можно, надорвёсся вся!

– Мужика ведь можно, – пояснила, хихикая, Зоя, – напрокат взять. Вроде велосипеда. Любой марки, вплоть до профессора, веришь ли, дедушка? Покаталась, сдай обратно, да надолго-то они на что?

– Выходит, – усмехнулся старик, – вы теперь вроде едете с выпасу.

– Ну можно и так, – опять согласилась Фая, – а можно по-другому. Две, допустим, эмансипированные современные женщины едут с заслуженного трудового отдыха.

Все трое похихикали.

– Ну, а почему в детском-то саду кашеварите? Не в ресторане, скажем? Квалификация не та? – дознавался дед.

– Не обижай, старичок, – сказала Фая, похоже, она заглавной все же была в этом дуэте, – мы повара высшего разряду и рестораны проутюжили, как собственное белье. Но ведь там шум-гам, всякие проверки. Кому охота срок разматывать?

– Да нам и хватает, мы не жадные, – пояснила Зоя.

– Ну! – подтвердила рыжая. – Тут же ребятишки. Не спорят, не орут. Да и много ли им надо? Ну и мы не акулы какие хищные. Совесть всё же имеем!

– В меру, значит? – уточнил дед.

– Без меры у нас воспитательницы! – сказала Зоя.

– Не все, конечно, но с пяток наберётся, – хихикнула Фая. – Поверишь ли, дедуля, чо делают? Ни в век не догадаешься! Устраивают в группе сквозняки. Глядишь, наутро другой-третий с температурой, дома сидят. А эти твари нам врут, что комплект полный, давай, мол, им еду на всех. Вот и воюй!

– Неужто такие крохоборки? – усмехнулся одуванчик.

– Не только! – объяснила, фыркнув, Зоя. – Группа сокращается, работы меньше.

– А я-то, старый, думал, в сады эти идут, кто малышей любит!

– Да что ты, дедуля, – умилилась Фая. – Кто их теперь любит? Я бы своего Петьку вот этими руками задушила!

– И свой есть? – крякнул дед.

– А куда же без их-то? Десять лет, такой оболтус, еле в следующий класс переволокла, хорошо, учительница жалостливая, да ведь их тоже за двойки-то жучат. Куда они денутся! Бабкам вот на месяц подкинули с Зоей. Пожить-то ведь и самим охота. Что же теперь, детишкам дорогим и жизнь посвящать прикажете?

– Прошла эта мода! – хохотнула Зоя. – Сами выпростаются. Если захотят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю