Текст книги "Начало пути"
Автор книги: Алан Силлитоу
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Так я и гонял день за днем – от Арки к Ноттингхилл-гейт, через весь Лондон. Я чувствовал себя заметной личностью – ведь мне не заказан был вход в самые диковинные заведения, которыми заправлял Моггерхэнгер, и чего-чего я там не нагляделся…
Как-то раз объехали мы клубы и прочее моггерхэнгеровское хозяйство, вернулись домой, и он позвал меня к себе: мол, ему надо сказать мне несколько слов. Я устал до смерти и даже не удивился, чего ему от меня надо. Вошли мы в гостиную, а он мне и сесть не предложил.
– Я слыхал, ты на прошлой неделе был в клубе, где раньше работал.
Я кивнул.
– И еще я слыхал, ты ушел вместе с Джун и провожал ее домой.
– Я проводил ее только до дверей.
– Возможно. Но сюда ты вернулся в пять утра.
– Я бродил по городу. Он рассмеялся.
– Ты сам себе вырыл яму. Мне ни к чему, чтоб мой же шофер путался с моей девчонкой. Получишь за месяц вперед. Сматывай удочки. Сегодня же. Сейчас.
– Это несправедливо,– сказал я.
– Ладно, завтра утром. А застану тебя, когда приеду обедать, завтра же вечером твой труп, а может половинку, найдут в Темзе.
– Да что ж это так вдруг? – сказал я, словно бы раскаиваясь: может, он проговорится, кто ему накапал про нас с Джун.– А кто ж у вас теперь будет шоферить?
И по глазам вижу – его взяло сомнение: может, я и не виноват.
– Кенни Дьюкс.
– Так это он? Этот жирный змей всегда завидовал, что я у вас служу. Ну, если уж он получит мое место так легко, пусть ему больше повезет. У меня с Джун никогда ничего не было.
– Он мне еще не врал,– сказал Моггерхэнгер, плевать он хотел, что я остаюсь без хлеба.– Он мне доносит, за то я ему и плачу.
Эх, дать бы себе волю, разгромить бы все в этом его шикарном модерном логове… Но нет, я повернулся и вышел – скорей бы очутиться подальше от Моггерхэнгера. Я даже не думал, что будет так тяжко расстаться с этой работой, жаль было зверски, хотя жизнь моя, конечно, не покрушилась. Пока я здесь работал, мой новый чемодан успел наполниться лишь наполовину, я без труда донес его до автобуса и покатил в город, а за спиной у меня полыхал уж такой кровавый закат, какого я сто лет не видал.
Часть IV
Идти мне было некуда и не к кому, но это ничуть меня не беспокоило. То есть беспокоило, конечно – ведь я тоже человек,– и все же это не помешало бы мне действовать. Да только вот беда: я знать не знал, как теперь надо действовать. Чего мне хочется – и то не знал. А пока – сидел себе в полупустом автобусе, ехал на запад, и мне этого было достаточно; меня хлебом не корми, дай взобраться на верхотуру автобуса и глазеть оттуда на дома и на людей, тем более сейчас – ведь сколько месяцев шоферил и, когда сидел за рулем, не было времени глядеть по сторонам. А сейчас я был кум королю – расселся, закурил, похлопал себя по карману: при мне ли зажигалка. Я прихватил ее напоследок в нижнем холле моггерхэнгеровского особняка, и солидная, оправленная в серебро, навсегда потерянная для своего хозяина – при первом же удобном случае я ее заложу – она оттягивала сейчас мой карман. Эта красивая штучка давно мне приглянулась – да только не зря ли я ее увел? Рука мщения может оказаться у Моггерхэнгера длинней, чем я думал. Он из тех, кто дорожит каждой своей вещичкой, даже самой пустяковой, а эта зажигалка – не пустяк. Но если ты завладел чьей-то собственностью, даже и моггерхэнгеровой, считай, она на девять десятых твоя – и в конце концов я действовал по его же звериным заповедям: если их стиснуть в комок и выжать самую суть, они сводятся к одному – бери все, что надо, и на всех плюй. Может, Моггерхэнгер не сразу хватится своей зажигалки, и если к тому времени Кении Дьюкс уже успеет водвориться у него в доме, Клод подумает на этого жирного борова и перережет ему глотку, и так этому паршивцу и надо.
Я сошел с автобуса на Пикадилли, постоял там, поглядел на огни реклам, но они меня не радовали – не то было настроение. Я и всегда-то предпочитаю смотреть на лица – ведь в ответ на тебя тоже могут поглядеть, и тогда – кто знает?.. Может, мы и приглянемся друг другу. И я пошел в Сохо. Не то чтоб я затосковал от одиночества. Нет, я буду отрицать это и в свой смертный час, но, конечно же, я опять задумался, куда подевалась Бриджит Эплдор, и даже вспомнил былое – мисс Болсовер и Клодин Форкс. Я стоял в пивной, у стойки (чемодан был тут же, у моих ног), потягивал горькое пиво и поглядывал на женщин, но все зря. Мои пристальные взгляды даже не вызывали ревности у их спутников. Тогда я зашел в другой кабачок, а потом двинулся по какой-то кривой узкой улочке неподалеку от Стрэнда, причем старался не напиться – душа не лежала.
В одной мерзкой пивнушке народу было битком – не продохнуть, но у длинной стойки мелькнуло знакомое лицо, только я не сразу вспомнил, где его видел и когда – недавно или сто лет назад. Это был рослый дядя в свитере с высоким воротом и в дорогом твидовом пиджаке, но этот небрежный наряд стоил, наверно, куда дороже хорошего костюма. По лицу видно – из чувствительных: надутые губы, бледная кожа, рассеянный взгляд. Он был в шляпе, но все равно заметно, какое длинное у него лицо и голова тоже, прямо удивительно, а только это вовсе его не безобразит. И тут меня осенило: да я же видал его в обжорке, когда ехал из Ноттингема, мы зашли туда с Джун и с Биллом Строу и востроглазая Джун сказала – это писатель Джилберт– Блэскин. Только вроде тогда он был не такой высокий, но все равно это он, уж точно он, на лица у меня память – лучше некуда, считай, только их и запоминаю, и еще здорово помню, когда что со мной приключилось в прошлом,– это у меня сызмальства, едва только стал понимать, что от разных событий меня отделяет какое-то время, и крепче всего помню события, как-то связанные с другими людьми.
Итак, я незаметно пододвинулся поближе к Джилберту Блэскину – интересно, что это он говорит девушке, а она эдак почтительно ловит каждое его слово. Девушка маленькая, тоненькая, в очках, мордочка бледная, кроткая, волосы короче моих, на переносице веснушки. Писатель небрежно оперся спиной о стойку, и у его локтя – двойная порция коньяку.
– Есть у меня тетушка, она живет в Найтсбридже, но приходится простить ей этот роскошный квартал,– говорил он.– Правда, она – чудовище, от таких лучше держаться подальше. Когда я был молод, бился из-за куска хлеба и питался письмами издателей, которые объясняли мне, что я пишу вздор, тетушка мне помогала. И недавно, в ознаменование выхода моего десятого романа, я преподнес ей подарок. Маленькую собачонку, самую беспокойную и кусачую тварь, какую только удалось отыскать, и выложил за нее ровным счетом двадцать фунтов. Тетушке она понравилась, но только пока не залаяла. А вот собачонке тетушка не понравилась – и она лаяла не переставая. Настоящая истеричка. Я зашел к тетушке через неделю – собачонка все лаяла, замолкала, лишь пока уписывала бифштекс. Я предложил: давайте отдадим ее усыпить, но тетушка не соглашалась и взирала на собачонку с обожанием. Дальше – хуже, эта тварь стала еще истеричней. Вообще-то в доме она вела себя прилично, как полагается воспитанной собаке, но тявкала непрерывно, заберется на свой любимый стул – и хоть уши затыкай, и тетушка не выдержала. Она откопала где-то пластинку с гитлеровскими речами, и словоизвержения этого маньяка заставили собачонку замолчать – она заслушалась, поистине впала в транс. И с тех пор, как только собачонка заливается лаем, тетушка ставит эту пластинку и собачонка восхищенно умолкает. Я, конечно, так никогда и не узнаю, где она раздобыла пластинку, но ее изобретательность меня восхищает.
Пока он рассказывал, девушка не сводила с него глаз, и они раскрывались все шире и шире, но вот он кончил, и она потянулась за своей кружкой пива, а Блэскин загоготал и так двинул локтем, что опрокинул рюмку с коньяком.
– Вот дерьмо! Никогда тебе этого не прощу,– сказал он девушке, вытирая рукав куртки.
– Разрешите вас угостить, мистер Блэскин,– вмешался я и заказал: – Двойной коньяк и кружку горького. С вашего позволения, я большой поклонник ваших книг. Прочел все до одной. Они, можно сказать, не дали мне сойти с ума. Я жил в городе Ноттингеме, а прочел ваши книги – и решил: надо оттуда удирать, особенно эта миро-вая книга про человека, который жил себе поживал и вдруг стал писателем. Здорово это. И я кой в чем чувствовал – ну совсем как он. Даже сказать не могу, как меня подбодрила эта книга.
Он эдак привычно протянул мне руку, чтоб я мог ее пожать, и сказал: ему очень приятно, что его труд не оставляет равнодушными
таких людей, как я. А я вовсю расхваливал его книги, хотя, по правде сказать, читал только одну, верней, пытался читать, но на середине бросил и подарил Клодин на день рождения, она тогда сразу поняла: я не чета другим ее кавалерам, они-то никогда не дарили ей книг. Она прочитала книжку до самого конца и пришла от нее в восторг.
Я сказал Блэскину, что видел его в обжорке на магистрали А-1, да не посмел заговорить, и он вспомнил эту обжорку: он останавливался там на обратном пути из Шеффилда, куда ездил читать лекцию про современный роман и его место в современном обществе, Он тогда как поел в той обжорке, так и заболел дизентерией, пришлось неделю просидеть дома.
– Еще чудо, что вы не подцепили там чего похуже,– сказал я.– В этих придорожных обжорках теперь черт знает чем кормят.
И он сказал, насколько приятней путешествовать на машине по Франции, а я сказал, что еще не имел этого удовольствия. Он представил меня своей девушке, сейчас он не больно обращал на нее внимание, а все потому, что уж очень она его боготворила, даже не в силах была расхваливать, как я. Звали ее Пирл Харби, и на меня она тоже глядела во все глаза. Он не объяснил, кто она и чем занимается, но отпил еще коньяку и пожелал узнать, чем занимаюсь в Лондоне я.
– Я шофер,– сказал я,– верней, был шофером. А нынче вечером отказался от места. Я служил у одного туза, везу его сегодня, а он больно спешил вернуться в Лондон, ну -• и велел мне превысить скорость, да еще в очень людном квартале. Я подумал, это опасно: как раз кончились уроки, ребятня расходилась по домам. Мы здорово с ним поспорили, и, когда приехали, я сказал, я больше не желаю у него работать.
Блэскин рассмеялся.
– Вы дерзки и молоды, не то нашли бы другой выход. Ну, а кем еще вы работали?
– Агентом по продаже недвижимости, конторским служащим, вышибалой в стриптизе, механиком в гараже – и это еще не все. Кем я только не работал.
– Вы умеете печатать на машинке, дорогая? – спросил он Пирл Харби.
– Нет, мистер Блэскин. Он обернулся ко мне.
– А вы?
– Умею.
– Быстро?
– С любой скоростью.
Он заказал всем нам еще выпивку.
– Мне надо перепечатать мой роман. Секретарша меня бросила – я, видите ли, вел себя по-хамски: сегодня утром, когда она принесла мне завтрак, попытался затащить ее в постель. Жена ушла от меня на прошлой неделе, значит она тоже печатать не станет, а издатель торопит и наседает. Когда вы можете начать?
Ответ мог быть только один:
– Хоть сейчас.
Это ему понравилось – такое всегда всем нравится, потом он спросил, где я живу, и я сказал: живу, где стою.
– Вот везучий ублюдок,– весело сказал он. Я враз озлился.
– Я вам покажу ублюдка, никому еще не спускал,– сказал я, сжал пивную кружку и хотел раскроить ему башку.
Он засмеялся.
– Ну, пусть я буду первый. Давайте радоваться и веселиться. Терпеть не могу серьезных людей. Они кидаются в политику и все гробят.
Он вдруг одной рукой обхватил Пирл Харби, крепко прижал ее к себе и смачно поцеловал. Теперь уже не с руки было стукнуть кружкой по его лысине, пришлось ждать, когда он выпрямится, а к тому времени было уже слишком поздно. Гнев мой остыл, и впервые в жизни я подумал: не все ли равно, черт возьми, ну, назвали ублюдком, велика важность! Ведь это так, смеха ради, а правды им все равно не узнать.
Почти все посетители стали проталкиваться к лестнице.
– Мы идем слушать стихи,– сказал Джилберт Блэскин.– Пошли с нами. Вероятно, будет драка… Когда собираются поэты, всего можно ждать.
Я опрокинул в глотку остатки пива и тоже стал проталкиваться вперед, прокладывая путь чемоданом. Девушке, которая двигалась передо мной, это пришлось не по вкусу, она обожгла меня холодным огнем своих голубых глаз и сердито фыркнула. Я только и мог что улыбнуться, но тут обернулся ее дружок, решил, видно, я с ней заигрываю, и я состроил постную рожу. Джилберт и Пирл поднялись за мной по лестнице.
– Что у вас в чемодане? – спросил он.
– Прах,– ответил я.– Матери, отца, двух братьев, сестры и еще четырех родичей.
Он угрюмо придержал меня за плечо.
– Послушайте, а вы, часом, не писатель?
– Я и без того не скучаю на свете.
– А может, все-таки подумываете стать писателем?
Нас остановили у столика и попросили заплатить за вход полкроны.
– И в мыслях такого нет,– сказал я.
Он с облегчением улыбнулся, я заплатил за всех троих, и мы прошли в большую комнату, там стояли рядами деревянные стулья.
– Сегодня хорошая приманка,– сказал Блэскин, наклонясь ко мне через голову Пирл Харби.– Рабочий поэт из Лидса.
– Да ну! – воскликнул я.
– Рон Делф. Клуб пригласил его почитать свои стихи, Поэты здорово этого не любят, но, мы надеемся, со временем они станут сговорчивей.
– И за это хорошо платят? – спросил я,
– Пять фунтов – и все расходы. Делф не желает жить в Лондоне. Он работает в конторе пивоваренного завода и не собирается бросать место. А вот и он!
Едва я услыхал имя «Делф», в памяти встала Джун – как она рассказывала про свою жизнь, и я увидел ее лицо в зеркале своей машины. Она ведь говорила, он сделал ей дочку – интересно, какой же он из себя. Он встал у стола, лицом к зрителям и долгие две минуты вглядывался в зал. Потом вынул из кармана то ли автобусный, то ли железнодорожный билет и громко, ровным голосом стал читать:
Свобода – синь,
В ней белый шарф:
В конечном счете волосы девичьи,
В конечном счете – флаг.
Это нам понравилось, может, ничего особенного в его стихах и не было, а все равно прозвучало здорово. Он разорвал билет на четы-
ре части и кинул в нас, точно конфетти. Он был высокий, с черными прямыми волосами и похож был на фокусника – прочитал стихи, потом вынул из хозяйственной сумки рулон туалетной бумаги, разворачивает ее, отрывает листок за листком, а сам приговаривает: «Дерьмо» – и так раз сто кряду.
Напряжение в зале было как перед грозой, особенно под конец, когда он раскрутил весь рулон и, отрывая последний листок, произнес то же самое слово не нараспев, как все время, а раздельно, по буквам. Зал оглушительно захлопал, казалось, с треском бьется о прибрежные скалы старинный деревянный корабль.
Потом Рон Делф читал стихи про человека, который нечаянно наступил на бабочку, раздавил ее и со слезами кается в своем зверстве.
– После последних всеобщих выборов моя мать стала министром культуры! – выкрикивал Рон.– Она переменила имя и стала подбирать себе другое прошлое, потом зашагала по Уайтхоллу под свадебный марш попугаев.
– Вот это талант! – сказал Блэскин, закурил сигарету и откинул голову назад, на густой прокуренный воздух, неизменную подушку шизофреника, которая всегда была при нем.
– Нет, я не угрызаюсь по пустякам,– закричал Делф, оторвал с куртки пуговицу (уж наверняка она у него нарочно висела на ниточке) и кинул в рот кому-то в первом ряду, кто как раз зевнул.– Знайте все: я хочу побыстрей зашибить деньгу, и пускай мне оплатят все расходы. Я не жук-могильщик, я не собираюсь разъедать наш строй. Пускай кто побогаче купит мне хорошую прачечную, я буду сидеть в тепле, а денежки сами пускай плывут мне в карман. Если кто знает миллионера с подходящим настроением, я мигом запишу его адрес в мой черный блокнотик…
– Давай стихи! – выкрикнул кто-то из задних рядов.– Ты, разгильдяй, пролетарий! Давай читай стихи!
Делф свирепо глянул туда, откуда раздался голос.
– А ты поосторожней, не то угодишь в мой список смертников. Он сразил нас всех ловкостью рук и легкостью мозгов, вдруг
вытащил из нагрудного кармана бумажный фунт стерлингов и передал в первый ряд – настоящий, можете сами убедиться. Потом забрал его и взял кончиками пальцев, будто боялся об него испачкаться. Подвинул пепельницу на середину стола, выудил из кармана спичечный коробок и зажег банкноту – держал ее при этом прямо, чтоб она горела медленно, и пока пламя не подобралось к самым пальцам и не заставило ее выронить, громко, не спеша читал заклинание:
Дым – не шутка, дымом дышать жутко,
А когда деньга горит, тут уж смех не зазвенит.
Деньги жечь опасно – даже мухе ясно.
Он растер сгоревшую банкноту большим пальцем, словно не чувствовал жара, дунул – и черная пыль полетела на зрителей.
– Лети, вонючий прах, с богом в дальний путь!
Потом он принялся читать «Элегию на смерть Пеннинских гор» – попросту читал по карманному словарю подряд все слова на «п», продолжалось это минут двадцать, и тут я пожалел, что не остался у Моггерхэнгера, мне казалось, что я вот-вот спячу, а, может, Рон того и добивался – я чуял: он вытрющивается, а на самом деле он– хитрый и ловкий подонок, и каждая выходка у него точно взвешена и рассчитана. Несколько человек не выдержали этого непрерывного обстрела, закричали, будто от острой боли, но Рон Делф неуклонно пер вперед с каким-то нутряным непостижимым упорством, точно
танк, вгрызался в уши и мысли – и пришлось беднягам снова сесть и дослушать до конца. У Джилберта Блэскина начали дергаться ноги, и я подумал – уж не собирается ли он вдарить по этой самодовольной морде, ведь тогда плакала моя новая работа, но нет, лицо у него было прямо блаженное, ангельское, а сделанные на заказ башмаки на молнии постукивали в такт этому чертову колдовству – перечню самых обыкновенных слов.
Люди не вдруг поняли, что он кончил. Они были ошеломлены. Он погрузил их на дно морское, а теперь они всплывали на поверхность, бешено кричали, хлопали, просто с ума сходили. Он стоял у стола-прямо как идолище какое-то,– измученный, измочаленный, весь в поту. Блэскин протолкался вперед, кинулся его поздравлять.
Потом они стояли и разговаривали, и Джилберт Блэскин поминал рукописи, издателя. Делф стряхивал куда попало пепел сигареты, ему этот разговор был вроде не очень любопытен. Рыжая зеленоглазая девчонка держала его под руку и при каждом слове Блэскина хихикала. Делф похлопывал ее по голове, слоено ободрял.
– Моя Пэнди,– сказал он,– плевать она хотела на вас, коты столичные, подонки паршивые.– Его все еще одолевали слова на букву «п».– Пошли вниз, выпьем пива.
Зрители тоже хлынули к выходу, и я подумал; надо бы ему накостылять по шее, но попробуй намекни здесь на это – пожалуй, костей не соберешь. Ну, и я подхватил чемодан и стал проталкиваться следом за ними.
– Я не все свои стихи пишу,– говорил Рон, жуя сандвич.– Некоторые просто нахожу, подбираю, репетирую, полирую… иногда ворую их и поставляю вам, здешним подонкам. Тебе портвейну, пупсик? – спросил он Пэнди.– В прошлый раз я тут устроил роскошное представление. Читал карту метро, просто и ясно, название за названием, снова и снова. Сошло гладко. Был спокоен, как пороховая бочка. Обжег пальцы на этой карте, потому как нашелся в публике один наглый боров, встал и кричит: «А как насчет авторского права? Эту поэму написало городское транспортное управление». Тогда я принялся читать сначала, добрался до Кокфостерс и пошел ходить маленькими кругами, пока не оказался в Илинге, но к этому времени он уже бесновался вместе со всеми остальными.
– Ох, Рон, ты сегодня такой нахальный,– сказала Пэнди. Он сунул в рот еще один сандвич, а за ним и маринованную луковицу.
– Я еще не спустил пары, рычаги ходят ходуном. Со мной всегда так после представления.
Блэскин понял, что так и не сумеет ввернуть словечко.
– Пошли,– сказал он.
Я подхватил чемодан и вышел на улицу, под свет фонарей и звезд. Блэскин шел впереди по узкой улочке, и Пирл Харби уцепилась за меня. Какая-то она была сейчас тихая, но я вовсе не собирался лезть на рожон и отбивать у Джилберта Блэскина девчонку. А все-таки приятно было, что она ко мне жмется, и когда мы вышли на простор Сен-Мартин-лейн и она отпустила мою руку, я огорчился.
Блэскина малость пошатывало – даром, что ли, он несколько часов кряду хлестал двойные порции коньяку; он кое-как добрел до своей машины, попытался открыть дверцу, качнулся, и полицейский, который стоял в тени и наблюдал за ним, сказал:
– Надеюсь, не вы поведете этот «ягуар»?
Джилберт круто повернулся, и лицо у него было такое – кажется, вот сейчас, если не обложит полицейского, его вырвет.
– Я шофер мистера Блэскина,– сказал я,– и довезу его до дому.
С этими словами я отворил дверцу, и Джилберт, раздумав запускать в фараона своей отборной прозой, пригнулся и сел в машину.
– Ладно, порядок,– сказал полицейский и зашагал прочь. Пирл съежилась на заднем сиденье, и скоро я уже мчался по
Трафальгарской площади.
– Я решил избавить вас от неприятностей,– сказал я. Он вроде уже достаточно протрезвел.
– Правильно сделали. Месяц назад у меня вышел прескверный камуфлет, правда, не по моей вине. Какой-то безмозглый стервец-рекламщик вдруг выскочил у меня под носом, и я смял его, крутанул вбок, треснулся о грузовик, отлетел к легковушке, поцарапал автобус и стукнул в зад какой-то фургон. Остановил меня фонарный столб – я чуть не врезался в него передними колесами. А мою машину, можно считать, и не поцарапало. Полицейские только в затылках чесали, думали, я пьян. Когда меня кидало из стороны в сторону, я прямо наслаждался – и потом вдруг сообразил: да ведь все это было наяву, и чудо, что я остался жив.
Он закинул руку через спинку сиденья, и в зеркальце я увидел: Пирл взяла ее обеими руками и стала с жаром целовать пальцы; при всем при том эти двое не обменялись ни словечком.
На Слоун-сквер мы поднялись на третий этаж, к нему в квартиру. Он включил магнитофон – запись Дюка Эллингтона, но негромко, чтоб мы услыхали, если ему захочется поговорить. В дверях прихожей он снял пальто и шляпу и предложил мне тоже раздеться. Я поразился, какая у него длинная голова и к тому же совсем лысая – блестящая розовая лысина начиналась от бесцветных бровей, поднималась до макушки и дальше спускалась по затылку до самой шеи. Посредине ее пересекал аккуратный шрам; после он рассказал– это его полоснул ножом кровожадный супруг, когда застал со своей женой.
Из-за этой давно зажившей раны, которая наверняка чуть не стоила ему жизни, голова его, особенно сзади, напоминала тот самый инструмент, который и втянул его в беду.
Блэскин послал Пирл в кухню варить кофе.
– Женщины и ученики на то и существуют, чтоб мыть за вами стаканы, набивать трубку и подтыкать одеяло, когда вы ложитесь спать навеселе,– сказал он и развалился в большом кресле.
– По-моему, с ними можно бы и получше обращаться,– нарочно сказал я, как заправский ханжа, мне хотелось вызвать его на откровенность.
– Просто вы еще молоды,– сказал он со смехом.– Станете постарше – поймете.
Вечно мне это твердят, и я обозлился. Я-то считал, что и так уже все понимаю, но мне еще предстояло понять, что я сильно ошибался.
– Люди дольше при вас остаются, если с ними хорошо обращаться,– сказал я.
– А пускай не остаются. Этого добра всюду полно. Да к тому же они никогда не умнеют, так что вы мне про них не говорите.
Пирл принесла поднос.
– Вам черного кофе или с молоком, мистер Блэскин?
– Лучше черного, дорогая. Такое у меня сегодня настроение. Так что, когда ляжем в постель, берегись. Сегодня я настоящий сексуальный маньяк.
Она вся залилась краской, отвернулась от него и стала наливать мне кофе.
– Мне уйти? – спросил я Джилберта.
– Пока нет,– ответил он.– Разве что вам уж очень не по вкусу
мои шуточки по адресу Пирл. Ты ведь не против, моя прелесть, правда?
Она ничего не сказала, попыталась улыбнуться, но кофе попал ей не в то горло, и она закашлялась. Я предложил сейчас же сесть печатать его роман.
– Лучше с утра,– сказал он.– А то мне неохота его искать. Он, наверно, в хлебном ящике. Или, возможно, у меня под подушкой. Короче говоря, не приставайте ко мне с такими пустяковейшими пустяками. Меня, кажется, сейчас осенит.
Он чуть приподнялся, а комнату сотрясла одна из его глубокомысленностей.
– Все это прекрасно,– сказал я,– а все-таки сколько вы мне собираетесь платить? На старом месте я получал двадцать фунтов в неделю.
Он кинул сигарету, метя в электрический камин, но она упала на ковер.
– Что за спех?
– Мне ведь надо еще сегодня подыскать себе ночлег – ночевать-то негде.
Он свирепо взглянул на Пирл – она по-прежнему сидела, уткнувшись в свою чашку.
– Ночуйте здесь,– сказал он.– У меня есть лишняя комната. А об условиях поговорим утром.
Что ж, это совсем не плохое убежище на случай, если Моггерхэнгер хватится своей драгоценной зажигалки и вздумает за мной поохотиться.
– Дорогая,– пропел Джилберт что твой кенарь,– ты так и будешь сидеть, пока в моем лучшем ковре не прогорит дырка? Один мой прапрадядюшка разжился им в Индии, и жаль, если у него будет такой бесславный конец.
Я нашел свободную комнату, а по дороге завернул на кухню, достал из холодильника половинку холодного цыпленка, взял несколько ломтиков хлеба, банку апельсинового сока и два банана – будет чем подзаправиться. И вот лежу в постели, уминаю блэскиновы припасы, а в другой комнате сам хозяин усердно развлекается с Пирл Харби.
Утром меня разбудил генделевский «Мессия». Я выглянул на улицу и увидел ряды водосточных труб и окна, выходившие на задворки и горевшие в солнечных лучах. На моих карманных часах было уже почти десять, в щель под дверью сочился запах снеди, и хор пел «О мой народ», и чем дольше я слушал, тем сильней хотелось плакать от радости, и все гудело вокруг, словно мир был полон барабанов и песен; я снова лег, закрыл глаза, и ноги мои стало сносить, сносить к великой реке, из которой нет возврата.
Я натянул брюки, рубашку и жадно устремился на запах съестного. Блэскин сидел во главе кухонного стола в старинном кресле, он завернулся в халат густого винного цвета и хмуро глядел на всевозможные блюда, которые Пирл подала к завтраку.
– Жизнь поутру очень серьезна,– изрек он.– Поутру, холодея от ужаса, сознаешь, что прошлое – это настоящее, ибо все, что происходило в прошлом, стало частью нынешнего дня. Зная это, вы крепче стоите на ногах, но все равно это горькая пилюля.
Он принялся есть, а Пирл, которая со вчерашнего вечера еще сильней побледнела и осунулась, пристроила блокнот подле чашки с кукурузными хлопьями и торопливо что-то строчила – может, записывала его изречения, да нет, вряд ли: она так тяжело дышала, будто составляла список покупок.
– Следующий мой роман будет называться «Девиз» Джилберта Блэскина. Прочитав название, люди подумают, что я сбрендил, но важна сама мысль.
Я насыпал в молоко прорву кукурузных хлопьев.
– Я вам буду платить два фунта в неделю плюс комната и еда,– предложил Блэскин.
Я решил поторговаться:
– Два фунта пятнадцать шиллингов. Он свирепо на меня поглядел.
– Два фунта десять.
– По рукам,– сказал я. Поработаю у него, пока это будет меня устраивать.
– В моем романе речь идет о человеке, который вышел из рождественской шутихи и продолжал следовать своему девизу, пока его не переехал автобус, когда он удирал от полиции: за ним гнались, потому что он стрелял из духового ружья по лошади конногвардейца. Пирл, бекон холодный.
Нет, видно, мне здесь долго не вытерпеть, хотя, если я ухитрился не сбежать за последние полчаса, так, пожалуй, продержусь сколько угодно.
Пирл перестала писать.
– А что это был за девиз, мистер Блэскин? – спросила она.
– Полистай роман, найдешь. В нем четверть миллиона слов и в основе его лежит легенда об Эдипе, рассказанная задом наперед…
Пока Блэскин потчевал нас своими дикими бреднями – и ведь он высасывал их из пальца, а сам наслаждался всеми благами жизни,– я поставил подогреть кофе. Жаль, я не работал на фабрике, не то посоветовал бы ему засучить рукава да заняться делом.
Свой роман – кипу бумаги, запеленутую в какую-то пурпурного цвета тряпку,– Блэскин вынул из сейфа в кабинете, где эта махина лежала под замком, и, точно королевского младенца, принес ко мне в комнату и возложил на стол – тут мне и предстояло перепечатывать все это на машинке. В первый день я напечатал десять страниц, а потом наловчился делать по тридцать-сорок. Роман оказался лучше, чем я думал, пока слушал блэскинову трепотню и в конце дня я наскоро прочитывал все, что успел напечатать, чтоб убедиться, что ничего не пропустил. Пирл в гостиной переписывала заметки Джилберта и писала собственную книгу об идеях и высказываниях этой великой личности. Если она все их уразумела, значит, она еще погениальней самого Блэскина. Пока мы работали, Джилберт писал у себя в кабинете под музыку генделевского «Мессии», которого он ставил опять и опять, без конца. Он говорил, при этой музыке ему кажется, будто он в пустыне, вокруг на сотни миль ни души, а как раз это ему и нужно, он тогда мыслит вдохновенно и возвышенно, Случалось, он молча ел в кухне или в общей комнате, и вдруг глаза его стекленели, и он орал:
– Скорей ручку! Листок бумаги! Я чую! Вот оно!!!
Пирл бегом приносила все, что ему требовалось, а он нацарапает несколько строк – и опять примется за серьезное дело: что-нибудь жует или лакает коньяк.
В иные дни на Джилберта Блэскина находило тяжелое настроение – лишь много позже я узнал, что это была мировая скорбь. Но и тогда я все равно думал – писателю так и положено мучиться, даже если он сам себя настроил на такой лад, от этого он будет лучше писать, и иногда мне казалось, так оно и есть на самом деле.
Я себя уверял, будто просто хочу пересидеть у Блэскина гнев Моггерхэнгера– это, если он обнаружит., что я свистнул его фамильную безделушку, но в придачу мне любопытно было, что такое творится внутри у этого жутковатого чудака, пожалуй, больше поэтому я и не уходил от него. Я и сам был себе противен за это и десятки раз на дню обещал себе, что, как только сумею насытить свое любопыт-
Как-то вечером Джилберта Блэскина (кто же не слыхал этого имени?) пригласили в расположенный поблизости Ройял-корт на премьеру. Он надел лучший костюм и галстук бабочкой и в последнюю минуту в полном параде зашел на кухню за своей зажигалкой. Тут на глаза ему попалась бутылка холодного молока, он мигом ее открыл и стал пить прямо из горлышка. Я сидел за столом с другого края, уплетал бифштекс – Пирл только что его поджарила – и вижу, молоко льется на безупречные одежды нашего Джилберта. А я сижу и смотрю, точно околдованный, не могу слова вымолвить, а сказать-то надо было в первую же секунду. Наконец я все-таки сказал, да поздно: он уже почувствовал, что спереди промок насквозь, и с ужасом себя ощупывал. Потом пожал плечами, вытер костюм чайным полотенцем и вышел, ругаясь на чем свет стоит. С этого и началась у него полоса уныния.