355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахмедхан Абу-Бакар » Ожерелье для моей Серминаз » Текст книги (страница 7)
Ожерелье для моей Серминаз
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:33

Текст книги "Ожерелье для моей Серминаз"


Автор книги: Ахмедхан Абу-Бакар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ УЗНАЮ ТЕБЯ, КРАЙ МОЙ СУРОВЫЙ

1

Покидая Чарах, я прощальным взором окинул со скалистой вершины весь аул, чувствуя себя наверху блаженства и душевного покоя. Еще бы! В моих весьма потяжелевших хурджинах скрывался достойный подарок для невесты – великолепный ковер «карчар», сотканный руками красавицы Зульфи.

Я владел ковром, в который внучка секретаря сельсовета вложила все свое умение. И я был вдвойне доволен потому, что на этот раз мне помогло не столько мое мастерство, сколько ловко подвешенный язык, ибо Зульфи была одной из тех чарахских девушек, которые славятся своей неуступчивостью, а я все же сумел убедить ее отдать мне ковер взамен на не ахти какой богатый гарнитур из черненого серебра: всего лишь один кулон, два браслета, серьги да кольцо, сделанные наспех, в чужой сакле. Не зря, видно, дядя учил меня при разговоре с женщиной, будь она хоть уродливой, отыскивать прежде всего прекрасное – этим не только облагораживаешь ее, но и сам возвышаешься в ее глазах.

Когда я надевал на Зульфи кулон, примеряя длину цепочки, то не преминул похвалить ее стройную шею, черпая сравнения из неиссякаемых хурджинов поэзии Страны гор, припомнив всех певцов – от Чанка и Эльдарилава, от Мунги Ахмеда и Батырая и до Сулеймана из Дибгаши. А когда осторожно вдевал в ее уши сережки, не мог не сказать, что готов бы всю жизнь смотреть на солнце через эти ушки, ибо они пропускают лучи, будто прозрачные. Я имел в запасе еще много чудесных слов о ее руках, но надеть кольцо и браслеты она не дала, возможно, мои слова чересчур взволновали ее.

Впрочем, и сказанного оказалось достаточно. Зульфи растаяла как воск над огнем и уступила ковер. В глубине души я чувствовал какую-то неловкость, ибо шел по стопам своего дяди Даян-Дулдурума: тот обвел вокруг пальца секретаря сельсовета, всучив ему вместо шкуры медведя шкуру коровы, а я пытаюсь проделать то же самое с его внучкой... Но что поделаешь – подарок-то нужен!

Еще никогда в жизни я не одерживал подобной победы и потому не мог не гордиться собой. Ведь сейчас не те времена. В прошлом, например, расстояние измеряли ружейным выстрелом, сукно – аршином, зерно – меркой. И расстояние зависело от того, как ты зарядил ружье, а что касается аршина и мерки, то в горах на каждом базаре бывал свой аршин и своя мерка для зерна.

А теперь? Теперь все учатся! Возьмем хоть мой аул. Из этого аула вышли два доктора наук, двенадцать кандидатов филологических, химических, медицинских наук, семнадцать геологов с высшим образованием, тринадцать врачей и один агроном – это мой друг, он окончил сельхозинститут и сейчас применяет свои знания, правда, в городской мастерской по ремонту ювелирных изделий. А сколько вышло из нашего аула учителей – этого не пересчитать и на пальцах четырех человек! Попробуй-ка объегорить такого! А Зульфи ведь в прошлом году десятилетку окончила.

И все же мне удалось уломать ее!

Взяв у меня хурджин, Зульфи прошла в другую комнату, сама связала ковер, тщательно завернула в тряпку, упрятала, а другой хурджин в придачу набила едой, видно, для того, чтобы я вспоминал и благодарил ее на привалах.

Удаляясь от аула Чарах, я испытывал настоящее умиротворение. Высокие тополя как столбы подпирали бирюзовое небо, фруктовые деревья в известковых белых чулочках вереницей сбегали с гор. Над долиной возвышалось знаменитое дерево «восточный платан» – ему, говорят, не менее четырехсот лет. В дупле этого великана раньше помещалось сорок пеших или тринадцать всадников, доброе, наверное, было пристанище для головорезов. Нынче колхоз превратил это дупло в своеобразный музей: здесь сохраняются разбитая арба, соха и даже женский головной убор чухта – все, что ушло в прошлое.

Вот я оборачиваюсь и с высоты различаю точеные фигурки девушек у ковровой фабрики. А вот яркое платье Зульфи. Она что-то рассказывает своим подругам, все они смеются и машут мне на прощанье платками. Слава вам, милые девушки, очень скучно было бы жить без вас на свете в двадцать лет! Я не прощаюсь с вами, я твердо знаю, что в медовый месяц побываю у вас со своей Серминаз, которую завоюю искусством вашей подруги Зульфи. Я машу им своей тбилисской кепкой – ее очень удобно держать за козырек – и отправляюсь дальше.

2

Тропа вела меня мимо пригорка, где на солнцепеке играл на тростниковой свирели уже немолодой пастух. Вокруг на отросшей после первой косьбы отаве паслось колхозное стадо. Играл пастух неважно, видимо, он только осваивал нехитрую науку игры на свирели, словно человек, который сорок лет протирал штаны в конторе, а выйдя на пенсию, решил в любовных стихах вспоминать свою юность.

Я приветствовал пастуха обычным в таких случаях словом: «Пасешься?» Но он не ответил, только таращил на меня глаза и все дудел, надувая щеки пузырями. Я все-таки спросил его, не видел ли он одинокого путника по имени Даян-Дулдурум, а если видел, то по какой дороге тот пошел. Не отрывая от губ дудки, пастух показал рукой на одну из тропинок: мол, шагай туда.

Уже порядочно удалившись от пастуха, я вдруг услышал его крик – пастух размахивал своей кривой, сучковатой палкой и звал меня обратно. Когда я вернулся, он хохотал и катался по лугу, как ягненок.

– В чем дело? – спросил я озадаченно.

– Как – в чем? Вот чудак человек, там, куда ты направился, – скалы и пропасть, в которую дохлых ишаков сбрасывают.

– Но ты же сам показал мне в ту сторону!

– Да, показал.

– Зачем?

– А я хотел узнать, поверишь ли ты мне.

– Ну и что же, узнал? – спросил я, не скрывая своего гнева.

– Да, и когда я убедился, что ты мне веришь, я вернул тебя, чтобы сказать: не видал я твоего Даян-Дулдурума и не знаю, по какой дороге он пошел.

Ну и разозлился же я на этого человека! Своей дурацкой шуткой он испортил мне настроение. Так бы и стукнул его! Бывают же такие люди на свете! Сам обидит человека и сам же смеется.

– А ты что, не мог прямо сказать?

– Мог, да не хотел, потому что ты меня оскорбил.

– Я?! Тебя?

– Да! Ты! Меня! – со злостью ответил пастух. – Я для тебя играл на дудке, а ты даже не соизволил похвалить мои старания.

– Ну, если скрип немазаной арбы считать игрой на дудке! – возмутился я. – Ты же играть не умеешь, стоит тебе дунуть в дудку, как коровы шарахаются.

– Вот как? Ну хорошо же, я тебе отомщу.

– Что, драться будем? – Я сбросил с плеча хурджины.

– Нет, зачем одежду рвать? Я знаю одну вещь, но тебе не скажу.

– Какую вещь? – насторожился я.

Не знаю почему, но мне вдруг пришло в голову, что ему известно имя мерзавца, совратившего Серминаз, а теперь он узнал меня и решил пошантажировать.

– Что ты знаешь?

– Я теперь вспомнил, в какую сторону пошел Даян-Дулдурум, да не скажу, – И пастух, довольный собою, сел и снова взялся за дудку.

– Ну и не говори!

– И не скажу, ни за что не скажу, ищи его где хочешь! – улыбнулся пастух и, заткнув рот дудкой, надул щеки.

Попробуй пойми такого! Недаром говорится, что один человек сотни людей стоит, а другой не стоит и самого-то себя. Тоже нашел себе забаву – издеваться над путниками!

Есть и у нас в ауле такой тип. Мой ровесник, вместе учились, я его не называю, сам догадается. Если будете в Кубачах, обязательно встретите его на гудекане. С детских лет за ним закрепилось прозвище «Вайбарк», что значит «Зловещий», и закрепилось навсегда. Однажды дед его, уезжая в город по делам, попросил (а было тогда этому парню лет десять): «Скажи, внучек, мне что-нибудь доброе на дорогу, а я, как вернусь, тебе гостинцев привезу». На это внучек поморщился, будто что-то кислое проглотил, и говорит: «А откуда я знаю, вернешься ли ты вообще?» – «Ну и зловещий же ты, внучек!» – сказал дед и больше старался с ним не заговаривать.

Так и прилепилось к нему это прозвище. Суеверные люди обходили саклю, где он живет, и даже родные говорят с ним осторожно, чтобы он не брякнул что-нибудь злое и неприятное. А ему, знаете ли, нравится, когда люди шарахаются от него как от огня, он гордится, что его боятся. Даже доброе слово в его устах звучит как проклятие, а уж проклятия он какие-то свои особенные придумывает. Не скажет просто: «Да нагрянет на тебя беда!» – а эдак с вывертом: «Пусть судьба пошлет тебе великое счастье и тут же отнимет». Никогда не скажет: «Да рухнет твой дом!» – скажет: «Да вырастет крапива на месте твоего очага, чтоб соседи из нее пироги пекли!» Встретит он путника, – нет чтобы пожелать доброго пути, а всегда спросит: «Куда идешь?» А это у нас считается дурной приметой. Правда, не всякий путник простит такую дерзость, иной ответит: «Иду к чертям, могу и тебя прихватить!» А любимая еда у него была такая, что волей-неволей злым станешь: толченый чеснок, смешанный с медом и посыпанный черным перцем. Я раньше думал, что только один он такой зловещий, а вот, оказывается, подобных можно найти в любом ауле!

Я человек несуеверный, не верю ни в черта, ни в аллаха, но такой вот пастух хоть кого смутить может: не успел я выйти на шоссе, как погода испортилась, небо заволокли свинцовые тучи, гром загрохотал. В горах, говорят, он оттого грохочет, что аллах трамбует каменным катком плоскую крышу своей сакли, чтобы дождевая вода не попадала в жилье. А тут, в ущелье, клинок молнии – это, говорят, искры от катка аллаха, – и полил дождь; плохо, видать, старик утрамбовал крышу.

Укрыться было негде, и я побежал к блестящему шоссе, спускавшемуся зигзагами по склону, – там, впереди, у дороги стояло раскидистое дерево. Но не успел я под ним укрыться, как подул холодный ветер, и вся вода, которую дерево задержало на листьях, полилась на меня.

Отправляя меня в путешествие, Даян-Дулдурум строго наказал мне блюсти традиции и передвигаться только дедовскими способами: идти пешком, ехать верхом или на арбе, если подвезут. А машиной пользоваться нельзя: время, мол, и без того бежит быстро, и нечего ускорять жизнь механическим транспортом. И еще он сказал, что из машины не увидишь того, что разглядит пешеход. А сам нарушил запрет и, наверное, прилетел в Чарах на вертолете, иначе он не мог бы оказаться там раньше меня.

Так вот и бывает в жизни – другим советовать каждый горазд. Говорят, был у одного сапожника сын-поэт. Вот отец его и спрашивает: «Скажи, сынок, а сам ты следуешь всем советам, какие даешь в своих стихах другим?» А тот отвечает: «А ты, отец, разве носишь все башмаки, какие шьешь для других?»

В общем, если бы подле меня остановилась машина, какую хвалу я воздал бы мудрецам, которые ее изобрели!

Вышел я намокший из-под дерева, поднял ворот пиджака, закатал брюки до колен, снял башмаки и босиком зашлепал по шоссе, благодаря в душе тбилисцев, которые делают такие кепки. Надежно предохраняя лицо от холодных капель, стекающих с козырька тонкой струйкой, она не могла уберечь только мой нос, но тут уж не ее вина.

И вдруг я увидел совсем свежие отпечатки шин. Как это я не заметил, что мимо проехала машина! Но раз машина едет вниз по серпантину, то я могу опуститься напрямик и встретить ее внизу.

Итак, предвкушая удовольствие механизированного путешествия, я бросился напролом через кустарник. Колючки шиповника, боярышника и барбариса царапали меня так, будто хотели предостеречь от нарушения дядиного завета. Спустившись вниз, я с радостью заметил, что здесь следов еще нет – значит, я все-таки обогнал машину. Но ее все не было и не было. А по дороге, не замечая дождя, не замечая меня, словно от всего отрешенный, спускался человек. На нем были ушанка с завязанными на затылке клапанами, телогрейка и промокшие брюки из чесучи, а на ногах ботинки с толстыми подошвами. Не спеша прошел он мимо, и поступь его была тяжелой, будто на него давило большое горе.

Машины все не было. Придется мне, видимо, идти пешком, подумал я. Но чем идти одному, не лучше ли коротать дорогу с попутчиком, пусть даже с таким угрюмым, как этот? И я поспешил за ним.

– В добрый час! – приветствовал я незнакомца.

– Кому добрый, а кому нет, – обернулся он.

– Зачем ты так говоришь, добрый человек?

– Хе-хе, «добрый человек»! – передразнил он меня. – Ты же не знаешь, кто я такой.

– А кто же ты такой?

– Убийца!

– Хо-хо! – засмеялся я его шутке. – Этак и я могу сказать, что я тот самый черный волк, который детей из люлек крадет. Тоже мне, убийца!

– Да, я убийца! – сверкнул он на меня злым взглядом. – Не веришь – ступай своей дорогой.

Тут я понял, что он, кажется, не шутит. Я несколько раз оглядел его с головы до ног – я ведь ни разу в жизни не видел убийцу, человека, убившего другого не на войне, а в мирном ауле.

Ничего необыкновенного, впрочем, я в нем не заметил, кроме светлых глаз, полных отчаяния и горя. Нет, неужели действительно на моем пути встретился настоящий убийца?! Сам я даже несчастную курицу зарезать не могу, не говоря уже о баране или теленке.

Я даже задрожал, хотя, наверное, не от страха, а оттого, что промок до костей. Но человек этот притягивал меня, как змея притягивает лягушку, и я не мог отступить от него ни на шаг. Крайнее удивление и любопытство манили меня к этому парню, выглядевшему на пять-шесть лет старше меня.

– Ну что ты ко мне привязался? – спросил он, когда мы подошли к роднику у дороги.

Родник был накрыт серебристо-белым куполом, похожим на луковицу, – какой-то добрый человек поставил его в счастливый день на радость людям.

Спутник мой наклонился к желобу из коры орехового дерева и стал пить.

– Да я так... – пробормотал я.

– Как это «так»? Тебе что, идти некуда или тоже горе на дорогу выгнало? – обернулся он, утирая лицо тыльной стороной ладони.

– Нет, я, наоборот, с радостью в путь пустился. – И, желая задобрить его, я предложил укрыться под куполом и поесть со мной. Ведь радость у тебя на душе или горе, а без еды не обойтись.

– Скажи-ка! А я весь промок! – вдруг заметил этот человек. – Оказывается, дождь идет!

– Ну вот, зайдем под навес, переждем.

Он не отказался, видно, ему было все равно, идти куда или сидеть. Я достал узелок, в который красавица Зульфи положила мне съестное, и развязал его перед ним. Были там поджаренные бараньи мозги и несколько маленьких хлебцев.

Убийца молча сел на камень, взял хлебец, достал из внутреннего кармана телогрейки амузгинский нож с затвором – таким пользуются недобрые люди, – щелкнул, и выскочило лезвие. Он наложил этим ножом мозги на хлебец и стал есть. Я тоже закусывал с удовольствием, хотя в горячем виде мозги куда вкуснее.

Дождь все не переставал, но чувствовалось, что тучи выжимали из себя последние капли влаги и, облегченные, поднимались выше в небо, снова обретая снежно-белый цвет. Кое-где потолок туч прорвался, вниз скользнули лучи солнца, показалось высокое голубое небо. Стало светлее, громче доносился шум реки, протекавшей неподалеку меж огромных валунов и скал, среди которых росли одинокие деревья, будто изгнанные собратьями из густого дружного леса.

– Проясняется, – сказал я, чтобы только прервать молчание, и косо посмотрел на моего спутника. Казалось, после еды лицо его немного смягчилось – ведь, как известно, нравственные страдания усиливаются страданиями физическими, а заморит человек червячка – глядишь, и полегчало.

Осмелев, я снова обратился к нему:

– А все-таки мне не верится, чтоб такой парень, как ты, мог убить человека.

– Что там человека! Я троих убил. Понимаешь, троих, если не больше.

Опять наступило молчание, ибо я просто не находил, что сказать. Убить троих!.. Не очень-то это похоже на правду, хотя таким амузгинским ножом, как у него, никто никому еще добра не делал. Сами амузгинцы теперь не куют таких страшных клинков, они делают ножи для садовников, что куда полезнее. Но мой сотрапезник так привычно орудовал своим клинком, что, во-первых, это наводило на мрачные мысли, а во-вторых, бараньи мозги иссякали удивительно быстро.

– Тебе сколько лет? – спросил убийца. Видно, надоело ему испытывать мое терпение: он понимал, что я так же хочу услышать его историю, как он хочет ее рассказать.

– Двадцать, – сказал я.

– Двадцать... В эти годы я тоже был счастливым...

– А что же тебя сделало несчастным?

– Любовь, парень, проклятая любовь! – Сотрапезник мой помолчал, раздумывая, стоит ли рассказывать дальше. Но вот что-то щелкнуло в нем, как пружина в амузгинском ноже, и слова хлынули рекой, прорвавшей плотину: – Расскажу я тебе о своем горе, не хочу, чтоб кто-нибудь другой повторил мою ошибку и потом так страдал, как страдаю я.

Коротко перескажу, что он поведал. В горах говорят, что горе делает человека многословным. А спутник мой не был одарен талантом рассказчика, он перескакивал с одного на другое, повторялся, размахивал руками, хлопал меня по плечу, тыкал пальцем в грудь, мотал головой, сжимал кулаки, скрежетал зубами – в общем, впечатление производил устрашающее.

Был он из аула Цовкра, прославленного акробатами и канатоходцами, звали его Сугури. В двадцать лет влюбился Сугури в девушку по имени Чата, что значит «ласточка». Из слов его я понял, что она впрямь была легка как ласточка и очень красива. А лучшей танцовщицы не найти было во всей самодеятельности Страны гор. За талант или не за талант, но полюбил ее канатоходец Сугури, и полюбил так, как никто и никогда еще не любил на нашей с вами земле. Из любви к ней он отрекся и от друзей и от родных и вопреки им женился, вернее, как у нас говорят о тех, кто переходит в дом жены, вышел за Чату. Так они и жили с ее родителями, а те настолько в дочери души не чаяли, да и она в них, что Сугури даже ревновал. Но был у него и другой повод для ревности – ее танцы. Чата выступала в сельском клубе и изумляла своей грацией и пластичностью тела не только односельчан, но и приезжих. После успеха на конкурсе самодеятельности в городе Сугури решил перебраться с женой в другой аул – Кумух, надеясь, что там она бросит свои танцы. Но Кумух – культурный центр лакцев, и слава о прекрасной танцовщице мгновенно разлетелась по всем уголкам Страны гор.

Не выдержало сердце горского Отелло, лопнуло его терпение, пошли дома ссора за ссорой.

– Ты меня не любишь, – мрачно говорил Сугури.

– Нет, я люблю тебя, я тебя очень люблю.

– Но еще больше ты любишь танцы.

– А как же не любить мне свое искусство? Я приношу людям радость и радуюсь сама. Тебе ведь приятно, когда аплодируют твоему мастерству на канате?

– Я другое дело. Я муж, я горец, это моя работа. А ты только и мечтаешь об ансамбле «Лезгинка».

– Да, я мечтаю об этом...

– Вот я и говорю, что ты хочешь меня покинуть!

– Но мы вместе туда поступим!

– А я не хочу.

– Не хочешь – как хочешь. Но не сердись на меня, я люблю и тебя и танцы.

И пришло как-то в голову Сугури испытать, кого же больше любит Чата: его или танцы и ансамбль «Лезгинка»? Взял он свой конопляный канат, по которому ходил с балансиром на представлениях, привязал к потолочной балке посреди комнаты, сделал петлю, подставил табуретку – в общем, все приготовил, чтобы повеситься. Но расставаться с жизнью ему все же не хотелось, и он сделал второй узел для страховки.

Услышав шаги на лестнице, Сугури выбил табуретку и повис в петле. Вошла Чата. Невозможно описать, что было с нею при виде такой жестокой картины. Бедная женщина чуть не сошла с ума, она рыдала, рвала на себе волосы, проклинала себя и свои танцы...

Сугури продолжал свой рассказ со слезами на глазах, а у меня мороз по коже пробегал.

Она выбежала из комнаты в ту самую минуту, когда я уже поверил, что она любит меня больше всего на свете. Я готов был воскликнуть: «Чата, любимая моя, я жив, не мучься и не терзай себя, я жив!» Я хотел освободиться от каната и броситься за ней, но не тут-то было! Без опоры под ногами распустить узлы было не просто. А жена моя, я слышал, отчаянно рыдала на улице.

Хозяйка дома, где мы тогда жили, первой вбежала в комнату, где я висел. Избегая смотреть в мою сторону, она причитала: «Да откроются пред тобой пошире райские врата, бедный мученик! Из-за нас, женщин, все беды мужские! Я ведь так и знала, что все эти танцы добром не кончатся. Эх, Сугури, и угораздило же тебя в твои-то годы надожить на себя руки!» А сама направилась прямо к сундуку, где моя Чата хранила свое добро и платья для танцев, которые сама себе шила. «Пусть будет это милостыней для меня!» – сказала старуха и стала совать себе за пазуху и в шаровары то платья, то отрез, то украшения – в общем, все, что под руку попадало. Ну и слаба же она была на то, что плохо лежит! Недаром в ауле про нее говорили, что она из общей пекарни чужие чуреки крала, а однажды даже из мечети унесла коврик для намаза.

Но не мог же я позволить ей на моих глазах вытащить все добро Чаты! И я крикнул из петли: «А ну, клади все на место!»

Это были для меня роковые слова, а для нее тем более. Вскрикнув, она упала замертво, будто молнией сраженная. Позже врачи установили, что смерть наступила от разрыва сердца. Но разрыв разрывом, а убил-то я ее! Вернее, мои слова. И тут же меня исключили из комсомола, судили и приговорили к исправительно-трудовой колонии.

Два года работал я в каменном карьере, да так, что три пота с меня лилось. Вот так и стал я убийцей,– глубоко вздохнув, закончил он рассказ.

– Но ведь ты сказал, что убил троих, если не больше.

– Так и есть. Разве не равносильно убийству, что я потерял свою любимую жену? Я вот сейчас иду от ее родителей, они наотрез отказались вернуть мне мою Чату, да и она разговаривать со мной не захотела. Выходит, что как жену я убил и ее. Вот уже двое!

– А третий?

– А третий я. Можно ли считать меня живым, если ни друзьям, ни родным я не могу на глаза показаться? И теперь я думаю, что зря всерьез не повесился. Хотел вроде испытать, а сейчас, кажется, так бы и наложил на себя руки, – сказал он и, щелкнув затвором, спрятал свой амузгинский нож.

Вот так убийца! Недаром горцы говорят: не вешайся на виду – людей насмешишь. Я просто не знал, как отнестись к этому рассказу. Смешной случай, но сделал человека несчастным. Услышь эту историю мой дядя Даян-Дулдурум, он бы надорвал живот от смеха. Но я, глядя на этого удрученного человека, не мог даже улыбнуться. Если бывают в жизни смешные трагедии, то это она и есть.

– Куда же ты направляешься?

– Куда ноги приведут.

– Как это?

– Может, к виноградарям подамся, утопить свое горе в вине, может, к рыбакам – сейчас, говорят, путина начинается. Может, лодка моя перевернется в море и я пойду ко дну – плавать-то я не умею. Утону – тем лучше. Мне сейчас все равно – море или небо, мороз или жара... Я готов пойти на все, лишь бы смыть с себя позорное пятно убийцы. Я даже просил, чтоб меня вместо собаки в ракету посадили и в небо запустили, черт со мной!

– Ну и что?

– Ничего. Ответили: «Не представляется возможным». Коротко и ясно. А жизнь без жены для меня не жизнь.

– А ты, чем горевать, женись на другой.

– Эх, ты! Молодой еще, ничего в любви не понимаешь... Ты хоть раз в жизни влюблялся?

– Конечно, – обиделся я. – Много раз!

– Ну, это, друг, не любовь! – Мне даже стало как-то не по себе, что убийца назвал меня другом. – Это как бабочка с цветка на цветок порхает. А любовь – это стремление к одному-единственному в мире цветку. Нет, никогда в жизни я на другой не женюсь.

– Ну, а если твоя Чата не вернется?

– Все равно я только ее буду любить.

Дороги наши расходились – мне надо было на север, а он пошел на восток, к Каспию, все дальше и дальше от своего аула Цовкра. Попрощались мы, я пожелал ему удачи и направился прямиком в древний аул Губден.

3

Издавна по Стране гор идет слава о губденских красавицах. Многие певцы воспевали героя, которому посчастливилось встретить девушку из Губдена. Пятнадцатидневная луна сияет, как лицо этой горянки, а двухдневная луна тонка, как ее стан.

Даян-Дулдурум много рассказывал мне о Губдепе. По его словам, если и сохранился в Стране гор аул, где верующих больше, чем неверующих, то это Губден. А ведь раньше его жителей называли гяурами, потому что они в мечеть приходили со свечками, словно в церковь, и вместо суры Корана распевали песни слепого певца.

Говорят, свалились в один год на губденскую женщину три несчастья: муж умер, сдохла коза и мачайти сносились. И закричала она, обратив взор к небу:

– Эй ты! Здорового мужа убил, козу собакам отдал, мачайти стоптал! Слезай вниз, синезадый, я тебе покажу, как в мирские дела вмешиваться!

Вообще все горцы в прежние времена считались плохими мусульманами. Сказал же о нас как-то умный человек, что скорее горец откажется от ислама, чем от обычая предков, пусть даже это будет обычай без штанов ходить.

А в наше время губденцы, видно, решили наверстать упущенное по части общения с небом. Хотя мулла у них в ауле такой мошенник... Но с ним мы еще встретимся.

Основан был Губден на холмистых песчаных предгорьях еще во времена Тимура, к имени которого горцы прибавляли «ланг», что значит «хромой». В борьбе с этим жестоким пришельцем отличился некий горский вождь по имени Губден. Был он крив на один глаз, и потому битву, которая произошла у Тимура с Губденом недалеко от Шам-Шахара, горцы до сих пор называют битвой кривого с хромым. Когда кривой почувствовал, что хромой теснит его к горам, он остановился со своим малочисленным отрядом на том месте, где сейчас стоит аул Губден. Приказал разбить шатер и сказал воинам: «Назад ни шагу! Ждите меня здесь до первой звезды, а если я не вернусь к тому времени, то первыми убейте мою жену и дочь». Вскочил он на коня и был таков.

Примчавшись в стан хромого, он сразу предстал перед ним.

– Я, кривой, хочу задать тебе, хромому, один вопрос: если мать обидела тебя, неужели ты думаешь, что, завоевав весь мир, перестанешь хромать?

Призадумался хромой: никто еще не смел обращаться к нему со столь дерзким вопросом. А ведь действительно, хоть весь мир завоюй – хромоты не скроешь!

– А что же мне, по-твоему, делать, чтобы хоть скрыть хромоту?

– Ты видишь, что я кривой?

– Вижу.

– Но слышал ли ты об этом когда-нибудь от других?

– Нет, не приходилось.

– Так вот, если не хочешь выставлять напоказ свою хромоту, возвращайся домой, – сказал Губден. – Иначе, клянусь, не я, так другой кривой появится на свете, и мир, который ты сделал хромым, сделает кривым. Зачем же нам навязывать матушке земле наши уродства?

И могущественный повелитель внял голосу разума и отступил. А Губден вернулся к своему отряду, и говорят, что губденские красавицы пошли именно из его рода, ибо он очень хотел, чтобы мир был прекрасен.

Шел я по дороге к Губдену необъятными виноградинками, принадлежащими знаменитому Геджуху и совхозу имени Алиева. Сказочный зеленый ковер с ворсом выше человеческого роста укрыл долину Таркама.

Остановил меня по дороге геджухский виноградарь и попросил помочь ему сгрузить с машины опрыскиватели. Будешь, говорит, пить вино урожая этого года, вспомни день, когда помог моей бригаде защитить лозы от самого жестокого врага – мильдии.

Я вспомнил слова моего дяди Даян-Дулдурума о том, что сегодняшнее яйцо лучше завтрашней курицы, и, когда мы сгрузили механизмы, заметил будто в шутку:

– Лучше бы ты угостил меня вином прошлогоднего урожая!

Тот обрадовался, воскликнул:

– А почему бы и нет, парень? Это чудесная идея! Пока подъедет машина с моей бригадой, мы здесь погреемся.

И вытащил из машины четверть вина и кружку.

Пока мы пили с ним в тени виноградных лоз, вспомнил я историю о древнем египтянине, который впервые посадил это благословенное растение и стал за ним ухаживать. Ударила тогда страшная засуха, и, чтобы спасти свою единственную лозу, он не нашел иного выхода, как зарезать павлина и полить его кровью землю. Но это не помогло, лоза стала чахнуть. Тогда египтянин убил льва и оросил виноград его кровью. А затем пришлось ему пожертвовать ради винограда даже своей ручной обезьяной и после всего – свиньей. С тех пор и случается так, что выпьешь немного вина – расцветешь, как хвост павлина, добавишь еще – заговорит в тебе лев, опорожнишь новую кружку – и станешь напоминать своего отдаленного предка. А если напьешься сверх всякой меры – станешь свинья свиньей.

Мы с геджухцем остановились вовремя, еще, пожалуй, на павлиньей стадии. Мой новый приятель даже воскликнул: «Жаль, друг, что моя мать не была женой твоего отца, – были бы мы тогда с тобой родные братья!» Но так как бригада не появлялась, мы пробудили в себе немного льва и в эту приятную минуту легкости и веселья, которую я никому не советую переступать, расстались. Я поблагодарил геджухца за щедрость, пожав обеими руками его натруженную молодецкую руку, и двинулся дальше.

Благодатная здесь земля, богатая. Недаром говорят, что если бросить в нее отрубленный палец, вырастет человек. Наслышался некий сирагинец рассказов о здешнем плодородии и решил сам в этом удостовериться. И только стал он спускаться в долину Таркама, полил ливень вроде того, что застиг меня сегодня. На сирагинце была длинная баранья шуба, она вся намокла, и полы, отяжелев, поволоклись по земле. Воскликнул горец:

– Поистине пришел я в благодатное место! Здесь даже шубы вырастают! – И, недолго думая, обрезал кинжалом полы у выросшей шубы, думая сшить из них дома папаху. Но, воротившись домой, вдруг обнаружил, что шуба его, хорошо просохшая в дороге, стала ему чуть не по колени. И тогда сирагинец заключил: – А на нашей скудной земле усыхает даже и то, что выросло в долине Гаркана.

Дорога, по которой я иду, словно главная артерия Страны гор. В обе стороны течет непрерывный поток машин. С курортов Северного Кавказа мчатся в Закавказье комфортабельные автобусы – едут туристы посмотреть на древние стены города Железных ворот – Дербента, на знаменитую Джума-мечеть, где в тени ветвистых платанов некогда в задумчивости восседал автор «Графа Монте-Кристо». Грузовики со свистом разрезают прозрачный воздух, ни пылинки не поднимется после прошедшего дождя. Через дали дальние и сюда долетает свежий морской ветерок, так и хочется разбежаться, взмахнуть руками и полететь, как во сне. Мне часто снится ночами, что я стою на крыше нашей сакли, подпрыгиваю и вдруг взлетаю выше телефонных проводов, высоковольтной линии, туда, в синеву, где могут держаться только птицы. А люди внизу дивятся: «Ну и чудо! Наш Бахадур полетел! Какой герой!»

Правда, это мне только снится, что аульчане столь высокого мнения обо мне. На самом деле с малых лет моих они пророчили, что не выйдет из меня ничего путного, что рожден я лишь зря закрывать своей тенью благодатные лучи солнца и что я только в тягость земле. А какая от меня тягость? Я легок, как перышко, и если есть у меня хоть что-то тяжелое, так это подарок для моей Серминаз – знаменитый ковер «карчар», играющий красками двенадцати радуг.

Я снимаю пиджак – одежда уже просохла после дождя,– перекидываю хурджины на другое плечо и иду вдоль шоссе, благодаря в душе своих предков за чудесный обычай скитаться по свету в поисках подарка для невесты. Как это хорошо – побродить по земле, неся в сердце счастье, повидать людей да и себя показать: «Знайте, мол, люди добрые, что и я живу, вот такой парень Бахадур, и люблю я красавицу Серминаз, и ждет она меня в родном ауле».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю