Текст книги "Ана Пауча"
Автор книги: Агустин Гомес-Аркос
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Да, я буду говорить о войне, даже если большинство из вас не пережили ее, даже если она не коснулась вас. Потому что вы вскормлены войной. А сама она, война, вскормлена моими мужчинами. Моими четырьмя мужчинами Пауча. То, что дала моя утроба, послужило пищей для вашего мира. Вот по этой причине я теперь научилась говорить, и, прежде чем смерть заставит меня замолчать, расскажу вам о войне.
Представьте себе, что вы у себя дома и спокойно занимаетесь своими каждодневными делами: убираетесь к возвращению мужчин, любите их, заботливо чините их одежду, готовите им еду и время от времени думаете, что придет день – и они вас покинут: один, чтобы встретиться со смертью, другие – с жизнью. Потому что ведь все равно думаешь об этом, даже если тебе всего сорок два года, если твоему мужу только пятьдесят, старшему сыну двадцать три, а малышу семнадцать. У женщины, достойной носить это имя, всегда найдется минутка поразмыслить над судьбой своих близких.
В замкнутом мирке своего дома вы хозяйка своей жизни. Вы открываете дверь друзьям и закрываете ее перед тем, кто несет вам одиночество. Вы вольны принимать или не принимать людей или события в зависимости от того, нравятся они вам или нет. Даже день и ночь, которые тем не менее приходят без предупреждения, вы вправе не впустить в дом. У себя, будь это ваш дом или ваша жизнь, вы имеете возможность выбора, который зависит только от вашего желания.
Но к войне все это не относится.
Война входит в ваш дом, не обращая на вас внимания, не боясь ваших клыков сторожевой собаки и когтей львицы. Она не проскальзывает незаметно через потайную дверь или через дымоход. О нет! Она входит в дверь, в широкую дверь, ту, которую мы не открываем даже ради смерти, а ведь смерть – более достойный повод для этого, чем война. Не говоря ни слова, она похищает ваших мужчин и уводит их. А вы получаете тоску, трупы, горе, молчание. Вы были цельным человеком. Она делает вас обрубком. Вы были всем. Для войны вы ничто. Она отбирает у вас полноту жизни. Возвращает вас в небытие.
Люди добрые, перед вами я обвиняю войну в том, что она меня ограбила.
Мой муж Педро Пауча, два моих старших сына, Хуан и Хосе Паучи, преданные нашей второй Республике, пали под Теруэлем, безуспешно сражаясь за нее. Они были полны веры. Они были убеждены – их так учили – что вера может сдвинуть с места горы. Возможно, они не обманывались. Но они были всего лишь несчастными поборниками веры и не имели ни силы, ни сноровки, ни чьей-либо поддержки. И их постигло то, что нередко постигает тех, кто сражается за свободу: бесславная смерть, смерть, обреченная на забвение, смерть без слез и без похорон. Без молитв. Потому что бог, которого я изгнала из свого сердца, не предусмотрел для мертвого врага ничего хорошего. Ничего благородного. Ров, наполненный гниющими и залитый негашеной известью. Непристойное цветение отвратительных одуванчиков, взрастающих на крови. И пустое, навсегда пустое сердце, мое сердце, которое наполняет тело пустотой, страданиями, что всего лишь отзвуки страданий, как безумный крик, затерявшийся в пустом доме. И еще эта рука, которая взывает к вашему милосердию, прося подаяния, потому что у нее уже нет больше сил толкать к морю лодку под названием «Анита – радость возвращения», которая некогда кормила ее.
Моего сына Хесуса Паучу, малыша, того самого, что звонким голосом читал мне о ненависти, которая рождалась в душах маленьких бродяг, единственного, кто звал меня «мама», потому что он умел и читать и писать, а образованные люди никогда не говорят «отец» или «мать», а только «папа» и «мама», схватили за несколько недель до конца войны, бросили в концентрационный лагерь, а потом перевели в тюрьму на Север страны, где он и находится до сих пор. Мой сын Хесус Пауча, малыш, единственный из нашей семьи принадлежал к партии коммунистов. И так как война его не убила, наступивший после нее мир решил вычеркнуть его из числа живых. Тридцать лет я сжигала письма осужденного сына, потому что каждый день ждала его возвращения. Ждала неустанно. Не поддаваясь отчаянию. Моя лодка тоже ждала. Только мы с ней и ждали. Мои сыновья Паучи еще не познали женщин, когда война потопила их. Они невинными прошли свой путь от моего чрева до вечного чрева смерти и тюрьмы. Они ни разу не взглянули в то нежное и беспощадное зеркало, которое зовется глазами любимой женщины. Они еще не успели ничего совершить в жизни, как их уже погребли в смерти и забвении. Совсем одна я оплакала смерть моих Паучей, уход от меня навеки моего малыша. Если, конечно, можно назвать словом оплакать то безмолвие, которое зашило мне рот с тех пор, как они покинули дом, чтобы никогда не вернуться в него. Вот что такое война. Война – это то, что наступает после, когда ты страдаешь в одиночестве, потому что к тебе возвращается только безмолвие. Вы называете это миром. Что ж, дело ваше.
Равнодушные уши слушают ее исповедь, равнодушные глаза смотрят на нее, равнодушные сердца остаются безучастными к рассказу, в котором нет ни прекрасных горных вершин, ни поэтической прелести, ни слез от тоски. Руки не опускаются в глубину карманов, чтобы извлечь оттуда монетку для милостыни, разве что некоторые после нечеловеческих усилий бросают жалкие гроши, который звенят, но ничего не весят. Грамотная нищенка не располагает людей к состраданию.
– Ты совсем одна, Ана – нет, – говорит ей Смерть. – Так следуй же за своим одиночеством. Твое одиночество соткано из инстинкта. Следуй за ним. Оно приведет тебя ко мне. Я твой инстинкт.
Ана Пауча глубоко вздыхает, критическим взглядом осматривает свою скудную выручку, крепко, как никогда, вцепляется в свой иллюзорный узелок и решает больше на других не рассчитывать. Нет, никто не поможет ей одержать победу над Севером. Ей надо или найти работу, или подохнуть с голоду. Подохнуть – это и есть ее намерение. Но не прежде, чем она дойдет до цели. Не прежде, чем она достигнет конца этой адской дороги познания. Люди не достойны того, чтобы она рассказывала им о своем счастье и о своем несчастье. Отныне, если нет иного выхода, они будут видеть в ней лишь грязную нищенку с протянутой рукой. Она, словно улитка, спряталась в свои лохмотья и снова двинулась в путь – кучка тряпья, судьбу которой ведает одна лишь смерть.
12
Ана Пауча уходит от рода человеческого.
Не оглядываясь, она покидаем места, где горожане любят прогуляться, побеседовать о своих повседневных делах, выпить кружку пива или посмаковать анисовую водку с водой. Она не обращает внимания на рынки, площади, церкви, больничные ворота, корриды и футбольные матчи. Она снова возвращается к ровной полосе железной дороги, ищет пропитание в кучах отбросов на пустырях, кров – под дырявыми крышами, находит себе компаньонов в крестовом походе среди собак, кошек, крыс, они, выслеживая добычу, так и рыщут по этой no man's land.[12]12
Ничья земля (англ.).
[Закрыть] Как и они, она рычит, царапается, кусается. Понемногу она обзаводится целлофановыми мешочками, картонными коробками, пустыми бутылками – в них она хранит тряпье, обрывки веревок, старые газеты и воду на дорогу. Она обрастает имуществом. А свой узелок, свой сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она) она все еще прижимает к своему животу – так монах нес бы хлеб святого причастия через опустошенную чумой страну, пытаясь спасти его от заражения. Безуспешно.
Железная дорога принимает ее равнодушно, как нечто не заслуживающее внимание. Поезда регулярно проносятся мимо с головокружительной быстротой, их ведут машинисты, которые даже не считают нужным дать предупредительный свисток, если замечают на полотне эти отягощенные нищетой существа, и иногда давят их, да и вообще все живое, что попадается на пути, оставляя на шпалах и щебне кровавое месиво – лакомство для хищных птиц. Они чересчур уж быстрые, эти птицы, падают камнем с неба, словно стрелы индейцев. А жаль. Ана Пауча тоже охотно полакомилась бы кроликом, пусть даже превращенным в кашу.
Пассажиры, которые любуются далекой линией горизонта, где на голубом фоне неба вырисовывается дерево, ветряная мельница или возникает море-мираж, провожают подобные происшествия долгим безразличным взглядом.
Мир одиночества. Только он слишком хорошо знаком Ане Пауче. Словно кортеж, она тянет за собой толпу своих навсегда ушедших близких, эту молчаливую свору, для которой она служит приманкой, и, не сопротивляясь больше, безропотно позволяет хищным зверям своей памяти понемногу пожирать себя. Север еще далеко. Когда она придет туда, она будет уже другой.
Мир откосов, колючих кустарников, изгородей, заброшенных пакгаузов, водяных насосов без воды, сваленных в кучу грязных полусгнивших шпал, изъеденных ненастьем и сальным дыханием локомотивов, старых вагонов, нагруженных строительным мусором и цементом, сложенных штабелями, предназначенных на переплавку ржавых рельсов, которые сорняки и овечий помет сделали не различимыми на фоне бесцветного пейзажа железной дороги, мир отбросов – животных, минеральных и растительных, но несъедобных – окружают эту крохотную точку, черную с головы до ног, которая движется, дышит, обливается потом, точку, которая зовется Аной Паучей.
По мере того как она медленно продвигается вперед, редкие люди, что встречаются ей на пути, становятся все более немногословными, похожими на окружающий их выжженный ландшафт. Их «добрый день» просто-напросто какое-то ворчание, в котором слышится нечто звериное или совсем примитивное, но не нормальная человеческая речь. На Юге непринужденное приветствие каменотесов или землекопов еще звучит как музыка. Тут же, наоборот, всё бормочут сквозь зубы: хулу и доброе слово, ненависть и любовь.
В этих землях, которые солнце непрерывно палит в течение целого дня, ночи прохладны. Ана Пауча инстинктивно ищет пристанище, обращенных на Юг, где дольше сохраняется тепло, накопленное за день. Кажется, на горизонте появляется новый овраг: холод.
Она не повязывает больше свою голову воительницы. Черный платок превратился в тряпку, и грязные седые пряди волос падают ей на лицо. Эта старая женщина словно отброшена во времени назад, вызывая в памяти картины гонения на ведьм в средние века или безоглядного бегства с места какой-нибудь катастрофы. Сверхзвуковые самолеты разрывают небо, электровозы тянут длинную вереницу вагонов, клаксоны машин разносят по дорогам музыкальные фразы – Ана Пауча в другом мире. В мире, где борется одна душа, где тело расторгло связь с окружающим. Ана-нет от одиночества.
Что происходит с ней в это космическое время с его искусственными спутниками, радиоволнами, телеграфной и телефонной связью, которые вспарывают и небесное пространство, и глубины океанов? Кто она, Ана-нет, отторгнутая от этих созданных человеком чудес техники? Какое слово могло бы передать с одного конца света на другой ее тоску, слить ее с заботами всей планеты, породнить с тем, что называют цивилизацией?
Никакое.
Именно в этот час люди делают бесконечные усилия, чтобы слиться со своим временем, соединиться с ним.
А она, Ана-нет, ищет, чем заполнить пустоту, оставшуюся от ее ушедшего прошлого. Она никто. Неуместная там, где другие вроде бы нашли свое место.
Но другие и знать не хотят Ану Паучу. В этой старой женщине со сморщенным от непогоды лицом, на котором два маленьких, словно крупицы соли, глаза еще поблескивают глубокими озерцами, другие не видят идущего живого существа, человеческого или иного, они видят лишь крайнюю нужду, которая тащиться, волоча за собой неуловимый запах дыма, отбросов, подвалов и сырых гротов. Рот и руки у нее в коричневых потеках от сока перезрелых, поклеванных птицами фруктов, ее основной нынешней пищей, и около нее вьются мухи. Святая мученица пустырей, она никак не может избавиться от этого нимба из насекомых. У нее нет больше мыла. Она смирилась с тем, что на ее глазах умерло ее пристрастие к чистоте, а ведь некогда она так славилась аккуратностью. Мать называла ее своим золотым ручейком. Кто бы теперь узнал в ней Ану Паучу, прелестную маленькую женщину, которая заплетала и расплетала свои косы, крахмалила и гладила две свои белые нижние юбки и белые рубашки своих мужчин, которая всегда без колебаний бралась за ведро и металлическую щетку, чтобы драить лодку, заделывать щели смолой, которая часами трудилась над рыбачьими сетями. Женщина, что идет сейчас вдоль железной дороги, – всего лишь обломок той прежней. Можно даже поручиться, что, если бы вдруг кто-нибудь из старых знакомых окликнул ее, прокричав ее имя Ана Пауча, он не повернула бы головы.
Любое живое существо, любая живая тварь нюхает воздух, ощупывает землю, пытаясь понять, друг она ему или враг, поможет ли выжить или грозит гибелью. Любая живая тварь даже на пороге смерти никогда не пренебрежет возможностью выжить. Она не приемлет смерти. Она двигается, дышит, спит и бодрствует. Она живет. К Ане Пауче это не относится. В противоположности той, прежней неграмотной женщине, которая крепко спала почти без сновидений, которая просыпалась, не помня своих снов, она сейчас ведет себя так, будто страстно желала смерти, будто страдала от долгой жизни. Порою она забывает, что несет с собой узелок, в котором хранится сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (она говорила – настоящее пирожное), оставляет его где-нибудь в ночном убежище, на берегу ручья или в тени дерева, под которым присела на несколько минут передохнуть. Тогда ей приходится возвращаться, и она ищет его, чертыхаясь и, как безумная, плача навзрыд, потому что вместе с выносливостью воительницы она теряет и память.
В минуты такой преступной неизбежности перед ней возникает образ сына, Хесуса Паучи, малыша, возникает вместе с чудовищными решетками, которые делают полосатым его лицо узника, ранами, которые разъедают его тело, с потухшими во мраке камеры глазами. Ана Пауча не узнает этого лица, этих бесцветных, потому что они перестали улыбаться, губ, этой дряблой шеи, которая раньше становилась вдвое толще, когда он пел рыбацкие песни. Она не может поверить, что эта покрытая прямыми серыми патлами голова, этот обращенный к земле взгляд – ее малыша. Ана Пауча убеждает себя, что бредит, что образ этого пожизненного узника не имеет ничего общего с ее сыном Хесусом Паучей, малышом, с настоящим обликом ее малыша, с буйством его черных кудрей, буйством силы в напрягшейся шее, с буйством смеха на губах. Вот настоящий облик ее малыша, его хранит она в памяти с тех пор, как в последний раз видела его в тот день, когда он ушел в войну.
Эти галлюцинации или то, что она принимает за них, придают ей силы, заставляют истерзанные ноги одну за другой, шаг за шагом упрямо идти вперед, на Север.
Она делает отчаянные усилия в последний раз возродиться, прежде чем умереть уже окончательно. В последний раз, говорит она себе, я могу теперь тщательно продумать всю свою жизнь. Именно поэтому она неустанно рассказывает сама себе всякие истории о своих близких, например о том дне, когда в ее сыне Хесусе, ее малыше, впервые пробудился мужчина (ему было всего одиннадцать лет). Он в панике прибежал к ней спросить, что такое, мама, я не знаю, что со мной, у меня какая-то необычная моча! Она, конечно же, рассмеялась. Какая мать поступила бы иначе? Ее охватили смех и трепет одновременно, два странных проявления чувств, вызванные одним и тем же переживанием, которые, казалось, взаимно порождали друг друга. Она не знала, как объяснить своему малышу пришествие этого чуда (она так и сказала чуда, нельзя было принижать событие), а Педро Пауча, который, несомненно, нашел бы подобающие объяснения, как он наверняка нашел его для двоих старших сыновей, находился в море. Не могло быть речи о том, чтобы отложить разговор, мол, поговорим вечером, когда вернется твой отец, потому что несколько часов ожидания могла превратить чудо в тайну и, кто знает, может, случилось бы так, что она не увидела бы больше сияния в глазах своего сына, тех огоньков, которые рождаются в глазах мальчика после первого свидания с девушкой. Итак, она объяснила чудо несколько раз подряд: с твоими братьями тоже, знаешь, это произошло, когда они были примерно в твоем возрасте, это не означает, что мальчик становится мужчиной, еще нет, посмотри на своих братьев, они же мальчишки, которые по-прежнему играют в своих мальчишечьи игры, это просто означает, что мальчик начинает мужать. О, конечно, это будет повторяться снова, возможно, даже два или три раза в день, особенно после сна, и, наверно, будет смущать тебя, как смущает всех мужчин, но когда ты станешь настоящим мужчиной, как твой отец или двоюродный брат, что живет в Барселоне и приезжал к нам прошлым летом, помнишь его?.. так вот, тогда это будет случаться уже реже. Но страшного здесь ничего нет, не беспокойся, это приносит куда меньше неприятностей, чем фурункул или приступ лихорадки. Только не надо об этом никому говорить, понимаешь, никому, об этом говорить об этом не принято. Правда, в Норвегии, там вот говорят. Твой отец рассказал мне: там никто ничего не скрывает и обо всем говорят. Слушай, покажи-ка мне на своей красивой карте мира Норвегию, я хоть взгляну, на что она похожа.
Ее объяснение чуда прерывалось вспышками сумасшедшего смеха, который она тут же подавляла, перебивала вопросом, спрашивая малыша, хотел бы он иметь собаку, красивую овчарку, ее предлагают хозяева стада коз, что живут по другую сторону холма. Ты видишь, я уже не говорю больше – горы… да, настоящая собака, но, конечно, она будет у тебя не завтра, сначала нужно заказать им щенка, а на это уйдет время.
Сейчас она улыбается, вспоминая, как старалась не вдаваться в смысл этого туманного слова заказать. Но не возможно же все объяснять мальчишке одиннадцати лет! Эти воспоминая согревают ей душу и в то же время напоминают, что ее сын Хесус Пауча, малыш, был брошен в тюрьму, так и оставшись в полном неведении о некоторых вещах, потому что война не оставила ей и ее мужу времени рассказать ему о том, о чем стоящий на пороге взрослый жизнь юноша должен знать, ведь своим старшим сыновьям Хуану и Хосе Паучам, они все объяснили. А для ее малыша эти двери навсегда остались закрытыми. Война – большая искусница накладывать повязку на глаза жизни.
Иногда она во всю мощь своих легких поет, чтобы помешать смерти идти вперед гигантскими шагами. Поет старые песни, которым научил ее Тринидад, калека. Или же во весь голос читает стихотворение о старом вязе, который, несмотря на свой возраст, еще выпускает по весне еще несколько листочков, и неустанно твердит себе, что это стихотворение как раз про нее, что нельзя позволять себе поддаваться отчаянию.
Ведь она считала, что уже давно знаем смерть, свыклась с ней на следующий же день после начала войны. И видела, что ее смерть терпелива. Она вовсе не торопилась завладеть ею. Как будто мало она натворила, завладев ее мужчинами в том возрасте, когда они начинают дарить тебе счастье. Или, еще хитрее, будто она, смерть, не чувствовала своей прямой ответственности в деле Педро, Хуана и Хосе Паучей. Казалось, она хотела заставить Ану понять, что война – всего лишь несчастный случай на величественной дороге к Смерти, дороге, которая называется Жизнью. Оставив Ану Паучу долгие годы в горе влачить жалкое существование, которое нельзя назвать жизнью, смерть вела себя так, словно она некоторым образом хотела откупиться от Аны за все то зло, которое невольно причинило ей. Такое зло, что Ана-нет часто спрашивала себя, стоит ли жизнь того, чтобы держаться за нее, не лучше ли покончить со всем раз и навсегда. Как ни говори, а ее трое мужчин Пауча выиграли, дав уничтожить себя в бойне. Если поразмыслить здраво, никогда не было бы у них никакого ценного имущества, ну, к примеру, собственного траулера. Ничего, кроме этой вечной лодки «Анита – радость возвращения», которую приходилось подновлять каждое лето, чтобы она могла стойко выдерживать зимние холода и штормы.
А вот теперь Ана чувствует, что смерть торопится. Она напоминает о себе бесконечными летучими болями в суставах, судорогами и ломотой, которые все чаще и чаще терзают тело и вынуждают ее прерывать свои песни и мысли, в общем, все свом мечты, заставляют опуститься на землю или прислониться к дереву, чтобы перевести дух. Смерть уже завладела ее животом и желудком, они лишь против воли принимают в себя множество мелких отбросов, которыми она питается, которые она почти всегда крадет, ведь, нищенствуя, не выйдешь достойным победителем за борьбе за жизнь.
Она не должна умереть прежде, чем достигнет Севера и собственными глазами увидит… что? Так что же, Ана-нет?
От этого вопроса ей хочется выть. Она чувствует себя все более и более приниженной враждебностью камней и металла железной дороги, но считает, что имеет право спросить себя, что все-таки ждет ее на этом самом Севере, еще таком далеком. Ее сын, да. Ее сын Хесус Пауча, малыш. Она увидит его своими широко открытыми глазами. Коснется своими руками. Да, и это тоже. Поговорит с ним своим материнским голосом… хотя он уже совсем не тот, что был сорок лет назад. Подумала ли она о том, как звучит теперь ее голос, поблекший за долгие годы? Какую надежду, какую уверенность сможет вдохнуть ее скрипучий голос в сердце пожизненного заключенного? Ее сын не оставит после себя никакого наследства: ни детей, ни состояния. У него не будет потомства. Его род угаснет вместе с ним. Другим – весь мир. Другим – жизнь. Паучам – конец. Так к чему же тогда ее нежный материнский голос? Чтобы сказать, что мы уже были вычеркнуты из жизни задолго до нашего рождения? Сказать, что мы не были вписаны в книгу жизни, что мы всего-навсего ошибка, бесполезный излишек?
И потом, трезво спрашивает она себя, жив ли он еще, мой сын Хесус Пауча, малыш?
Ана Пауча не хочет слышать этого вопроса, даже если его выкрикивает ее собственный голос. Она вся сжимается, стискивает зубы и в тысячный раз снова пускается в путь. Несмотря на то, что в ее жилах почти не осталось крови и тело иссохло, ее ноги кровоточат, а руки покрыты испариной. Они словно те твердые, но пористые камни, которые всегда влажны на ощупь, хотя никто не знает, оттуда берется в них эта неиссякаемая влага.
Нашла время искать ответы, резко обрывает она себя, всей душой отвергая тот совсем новый и настойчивый голос, который неожиданно пробудился в ее мозгу, завладел всем ее существом, – голос, который взорвал границы молчания и свободно обходит завоеванную им территорию, не позволяя себе не минуты передышки, словно суетливый муравей. Голос, который будоражит все самые потайные уголки ее души.
Она идет по крутому склону, трудному склону. И все равно торопит шаг, не бережется, как бы не поранить ноги на острых камнях. Она перепрыгивает со шпалы на шпалу, ударяясь пальцами ног о раскаленные, словно угли, рельсы. Она испускает крики. Сильные и короткие, как она сама; она изрыгает ругательства, крепкие, как ее душа. Она обращается к высоко подвешенным фонарям: свет! свет! – вот что мну нужно! К ласточкам, которые, проносясь мимо, почти касаются ее своими крыльями: летите! летите! показывайте мне, как дойти – быстрее дойти! – до чертова Севера! К диким смоковницам, в плодах которых находит одну труху: гнилье! К олеандру, который сверкает дерзкой красотой около моста через ручей: ты помнишь те времен, когда я вплетала в свои косы твои цветы?
– Дело дрянь! – кричит она еще. – Дело дрянь, если я начинаю вспоминать!
Маленький титан, она делает неимоверные усилия, чтобы не заплакать. Главное – не плакать. Не сейчас.
Смерть, забудь обо мне хоть ненадолго. Притворись, что ты не видела меня, не шла за мной по пятам, никогда не была моей тенью. Такой маленькой тенью для такой огромной смерти! Сжалься надо мною. Я приду на свидание, которое мы с тобой назначили. Но дай мне еще помучиться под этим солнцем, которое напоминает мне солнце моего родного края и приносит только горечь. Ведь мы должны встретиться с тобой в самом сердце Севера в снежный день. В белый, ясный день, чтобы мы наверняка не разминулись. Ну будь такой же уродливой, как война. Ведь ты – Смертью Госпожа Смерть, если тебе угодно. Ваше величество Смерть, если тебе так больше нравится. Ты должна держать свои обещания. С честью.
Запястья, локти, колени, лодыжки, все суставы не повинуются ей больше, словно они вдруг стали из папье-маше, грубые и тяжелые, как сочленения у говорящей куклы (а скорее, у огородного чучела). Ее суставы издают негромкие странные звуки, как-то неуловимо пощелкивают, словно ее тело отсчитывает последние секунды перед сейсмической катастрофой.
Она уже не шагает больше, а просто волочит ноги. Голову неудержимо тянет к земле, будто она хочет призвать тех, что на веки вечные принадлежат ей. Мозг бессознательно посылает повелительные приказы нервным центрам ее вперед! вперед! – на все ее члены ведут себя как разгромленная армия, которая уже не думает о штурме, а только об отступлении.
В таком состоянии ей нелегко сохранять над собой власть. Теперь, когда душа ее возрождается, тело становится жертвой почти полного бессилия.
Движения ее скованны, она отекла с головы до ног.
Лекарства? Никаких. Никаких лекарств! – снова кричит она. Просто она не сделала того, что надлежало, вот и все. Были же на ее пути люди, которые могли ей помочь. Например, та дама, которая усадила ее за свой стол как королеву нищих, ее Ану-беднячку, нищенку из нищенок. Если бы она поддержала неожиданно свалившееся на нее с неба знакомство, эта самая дама, вероятно, посоветовала бы ей, скажем, каждое утро делать шведскую гимнастику, чтобы размяться, расслабить мышцы и бодрым спортивным шагом идти на Север. Вы знаете, милочка, наверняка добавила бы она, если я сохраняю форма, в чем вы и сами можете убедиться, то только благодаря гимнастике. И еще массажу. Вы должны попробовать. Север ведь так далеко, особенно если идти туда пешком. Настоящий марафон!
Но когда война сделала ее одинокой, она совершила ошибку – жила в полном уединении. И теперь расплачивается за это.
Неожиданное пробуждение ее суставов, которых раньше она никогда даже не чувствовала, сопровождается уймой неприятных ощущений – их и болью вроде бы не назовешь, и неизвестно, как назвать иначе, настолько они коварные. Острые иглы постоянно двигаются в ее теле. Словно ими управляют какие-то неуловимые лучи, которые, когда она ударяется о что-то или падает, передают в ее виски сумасшедший стук сердца. И еще этот сдерживаемый в груди крик, и эти застывшие слезы, что проливают кости, слезы, безжалостно заполняющие ее всю и делающие почти бесчувственной. Она идет вперед скорее по инерции, чем силой воли.
И все же она держится молодцом, маленькая Ана-нет. Казалось, она несчастна, все ее жизненные поры иссякли, она бесконечно устала за все прожитые годы (может быть, устала еще до своего рождения). Она же просто окаменела. Но не умерла.
Она нуждается в небольшом отдыхе, вот и все. В терпеливой руке сиделки, которая утром заставила бы ее выпить горячего бульона. В ком-то, кто измерил бы ей температуру и облегчил стеснение в груди компрессами из одеколона. Да. Она нуждается в перемирии, в прекращении огня, эта маленькая воительница проигранной битвы. Это же совсем немного.
И еще ее живот, бесплодный столько долгих лет, вдруг начал подавать признаки жизни. Он рычит, как зверь, или воркует, как голубь. Он вздувается, точно нарыв, и мгновенно опадает со звонкой, как раскат грома, канонадой. Таких звуков ее живот не издавал даже тогда, когда она носила в чреве своих детей. Педро Пауча обычно прикладывал к нему свое правое ухо (на левое он был туговат) и уверял, что слышит шум моря, как в морской раковине. Она, смеясь, говорила, что ей нравится иметь живот-чревовещатель. Если судьба обойдется с ней сурово, она всегда сможет выступать с ней в цирке. Это была шутка, супружеская игра. Она не знала, что предсказывает конец своей жизни.
В этих необъятных просторах, где и так редко встретишь человека, она сознательно ищет укромное место, чтобы спрятаться от посторонних взглядов. Ведь никогда не знаешь, на что станут глазеть пассажиры поездов. Не к чему выставлять себя напоказ. Она прячется за колючим кустарником, который царапает ее, и, как она ни старается, ее стоны, ее желудок производят вроде бы из-за пустяков слишком много шума.
Резкий короткий гудок локомотива напоминает ей, что дорога бесконечна, неумолима.
Воздух постепенно становится более студеным, как оставленная на ночь во дворе вода в кувшине. Временами Ану Пауча охватывает дрожь, заставляет съеживаться ее тщедушное тело, отданное во власть враждебному окружению. Ее губы окаймляет какая-то сомнительная, непонятного происхождения полоса. То ли остатки пищи, то ли высохшая слюна. Она пытается смыть это украшение нищеты холодной водой, но только до крови растирает кожу, и образуется новая корка, еще более зловещая. Ей кажется, будто ее губы торчат сами по себе, словно отделившись от лица.
Не плакать. Слов нет, ее положение бедственно, но она не должна еще больше отягчать его хныканьем. Она прикусывает себе язык с такой силой, что ей хочется кричать от били, и стремительно шагает вперед.
Потом неожиданно набегают тучи.
Никогда она не видела столько туч, да еще таких черных. Они быстрее, чем поезда, набегают с Севера, прячут солнце, одевая землю в серую униформу. Эту огромную серую тень, которая бежит гигантскими шагами, она чувствует на своих плечах, когда идет, пригнувшись к земле. Первый признак бури. Она приносит с собой внезапную жару, влажную и удушливую, тяжелую от грозовых разрядов, чуть ли не ночную тьму, молнию и гром. А в промежутках между раскатами грома – зловещая тишина, которая вызывает страх у зверей и птиц. Все смолкает. Линия горизонта становится пурпурной, словно солнечный свет убежал на другую половину планеты. Объятые ужасом деревья замерли в неподвижности, кровью своей ощущая гибельную опасность молнии. В надежде напитаться водой, оплодотвориться, стать щедрой земля открывает свои поры, свои губы, свои расщелины. Камни между шпал заостряют края, рельсы сжимаются. Застигнутая врасплох во время линьки, спасается бегством похожая на нищего в лохмотьях змея. Заросли колючего кустарника, до сих пор незаметные, неожиданно возникают на склонах холма, высовывая между камнями свои дрожащие усы, за какую-то секунду вынюхивают в воздухе опасность и исчезают в тайных подземных галереях. Где-то за холмами воет на эту неожиданную ночь собака. Окруженная одиночеством Ана Пауча поднимает голову, бросая вызов быстро надвигающейся темноте. Похоже, небо сейчас расколется, точно плохо обожженный горшок. Тучи причудливых очертаний наползают одна на другую, чудовищно совокупляются. Голубой цвет исчез. Воздуха тоже нет, он сменился чем-то тяжелым, чем дышать невозможно. Хотя Ану все чаще и чаще пробирает дрожь, она вся покрыта испариной и хватает ртом воздух, словно вытащенная из воды рыба. Ее тело словно наливается свинцом, ноги отказываются идти. Очень далеко, совсем вдали, в полумраке конца света она замечает старый пакгауз, скрытый несколькими жалкими эвкалиптами. Охваченная паникой, Ана пытается ускорить шаг. Она знает, как опасно море, его неожиданное и бурно волнение, но ей ничего не ведомо об этой спокойной густой всеобъемлющей тишине, о земле, которая готовится принять гнев разбушевавшегося неба. Удручающий любовный обряд, тягостная церемония обладания.