Текст книги "Ана Пауча"
Автор книги: Агустин Гомес-Аркос
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Туманными утрами, когда устанавливают купол цирка и готовятся к грандиозному музыкальному параду, они разводят костры. Ана Пауча, от которой попахивает анисовкой, просиживает у огня почти до самой ночи, размышляя о космическом путешествии феномена. Она спросила карлицу-пакистанку, откуда он взялся, этот полупрозрачный. Но болтливая карлица на этот раз была не слишком болтлива. Она просто уклонилась от разговора, туманно сказав, что однажды ранним утром в день зимнего солнцестояния, во время кругосветного турне «Большого универсального цирка» (то есть турне по некоторым городам испанского Марокко), его нашли выброшенным морем на африканском берегу. Неизвестно даже, на каком языке он говорит, если, конечно, он вообще говорит, ибо с тех самых пор, как его спасли. Он не вымолвил ни единого слова. Прежде, когда он еще не вершил чудес, его показывали публике как человека-рыбу, совершенно бесцветную, так как дневной свет не доходит до бездонных морских глубин. (Память Аны Паучи делает скачок во времени, к чудо-рыбе Педро Паучи.) Это было несколько грустное зрелище, говорит карлица. Но дело пошло много лучше, когда он понял, что находится в цирке, и стал показывать свой нынешний номер. Теперь белокурой эгерии нет больше надобности выдавать себя за самую толстую женщину в мире. Это же был неизбежный провал. Среди зрителей всегда находилась женщина толще ее. Языкастая или нет, но много толще, словно все они приходили нарочно, чтобы изобличить ее. Ей пришлось пройти дополнительную подготовку в постели хозяина, и она стала ведущей, заканчивает свой рассказ карлица-летописец.
Ана Пауча предчувствует, что никогда не узнает тайны происхождения феномена. Еще одно никогда.
Бесконечные осенние дожди, недолгие, но частые, окрашивают грустью первые две недели ноября. Все серо, камни и дубы, деревни и пашни, горные хребты и реки. Лень, эта дурная болезнь, похоже, овладевает солнцем, оно ложится рано, а встает поздно, не успевая как следует продрать глаза. Иногда кажется, будто его вытащили из постели силой и оно мстит, с кислой миной едва бросая беглый взгляд на равнины и холмы. Потом, измученное безмерными усилиями, снова укладывается спать, закрывшись с головой одеялом. На земле нет тени, и деревья не раздваиваются, когда кажется, что одно стоит, другое лежит. Ветер осаждает землю, воя в сумеречных далях, что солнце заболело. Природа тоже выкидывает свои цирковые номера. Можно подумать, что царствие мрака объявляет о своем пришествии.
Труппе уже не удается довести до конца музыкальный парад. От неожиданных ливней намокают костюмы, смывается грим, дикие животные превращаются в домашних. Возвращение к месту стоянки напоминает скорее поспешное бегство, чем победное шествие цирка. Ана Пауча и карлица-сквернословка (в этом она может превзойти любого шофера грузовика) не успевают все стирать, сушить, гладить и крахмалить. Во время представления прожекторы высвечивают на арене потускневшие блестки, поникшие оборки, размытые краски, растрепанные парики, Ранняя зима – смертельный враг цирка.
И еще колокола. Тысячи колоколов по всей стране, перезвоном которых ветер создает себе эхо в этом сером ноябре, когда вся земля становится кладбищем. Или, скорее, братской могилой, думает Ана-нет.
В силу дорожной случайности в один прекрасный вечер, когда цирк дает представление, сбываются наконец мечты белокурой эгерии с кроваво-красным ртом, мечты, которые она лелеяла еще в борделе. Она встречает скотовода, выращивающего боевых быков; он совершал зимнее турне по Северу, ведя переговоры о предстоящих летних корридах. Настоящий мужчина. Приверженец старомодных привычек. Жилет из бархата, зеленого с красным, поверх массивная золотая цепочка, черное фетровое сомбреро с атласной лентой, высокие сапоги. Редкий экземпляр. Внезапно пробудившиеся груди белокурой эгерии колышутся, словно две плошки прокисшего молока, – номер, исполняемый впервые, он приносит ей потрясающий успех. Скотовод, большой знаток по части красивых животных, бросает к ее ногам букет печальных хризантем (самый сезон!) вместе с толстой пачкой банкнотов. Публика рукоплещет, до глубины души тронутая этим неожиданно разыгранным у них на глазах ярмарочным романом. Женщины, в частности, утверждают, что это – единственный приличный способ завязать знакомство в публичном месте. И совершенно очевидно, что все это серьезно, не ради забавы. Эгерия, которая, по словам карлицы-снобки, «хочет прыгнуть выше головы», уже видит себя хозяйкой дома с тремя гостиными, одна обита голубым французским штофом, другая – английской кожей, а третья (она будет находиться рядом с ее спальней) станет вроде роскошного ларца в восточном стиле, от которого эгерия без ума: шелковые покрывала, меховые пуфы, занавеси, расшитые жемчугом, и фонтанчик с душистой водой. Она смело смешивает стили, эстампы из танжерского борделя с приглянувшимися ей интерьерами из журналов, которые собирает карлица.
После представления она не возвращается к господину директору, а предается утехам со своим скотоводом в городском отеле и исчезает вместе с ним, оставив в цирке свои блестки, бутылку ароматной анисовой водки и хромированную люльку, в которой хранились ее наряды. Это необычное наследство достается Ане-нет.
На следующий вечер, заправившись предварительно спагетти с томатным соусом и красным вином, господин директор выходит на арену объявить о чудесах, которые предлагает зрителям его цирк. В этих скотоводческих краях говорят, будто от одного взгляда кобыла может затяжелеть. Но к цирку эти слова не имеют отношения. Фальшивые ресницы, обтянутые сеткой ляжки и малиновые губы вероломной этерии имели вчера куда больший успех. Господин директор коренаст, полупьян и не дает ни малейшей зацепки воображению публики, хотя и весьма изобретательному, ускользнуть в тайные области эротизма. Господина директора встретили шиканьем и свистом. Слава о телесах белокурой эгерии бежала впереди нее из деревни в деревню, из предместья в предместье. Конечно, приходили смотреть не на самую толстую женщину в мире, а на самую возбуждающую. Господину директору нечего противопоставить легендарной сексапильности своей бывшей сожительницы. Он пытается вытянуть уверенность из бутылки красного, наскоро заменившей ему даму сердца. Он приказывает позвать Ану Паучу, которая, умаявшись за день, спит без задних ног в тепле зловонного дыхания кроткой Чистюли.
Человек, который встречает ее в застекленном «купе», напоминающем крохотную гостиницу, уже не тот надменный мужчина, что учинил ей допрос два месяца назад в Мадриде, а просто жалкий субъект с мокрым от слез и вина лицом, сгорбившийся так, что его живот почти лежит на коленях. Он не один. Из кучи страусовых перьев, лент с блестками, огромных бюстгальтеров, нейлоновых оборок и сетчатых чулок (разнообразного содержимого хромированной люльки) выплывает жабье лицо карлицы-пакистанки. Окруженная экзотическими цветами, похожими на редкого вида кувшинки, она раскрывает рот, словно ей не хватает воздуха. Бросив оценивающий взгляд на Ану Паучу, она говорит, ни к кому не обращаясь:
– Ну, так я и думала, она не выше метра сорока пяти. (В ее голосе проскальзывает некоторое презрение к людям среднего роста и веса, к которым принадлежит Ана Пауча.) Надо будет найти ей туфли на очень высоких каблуках. Лишь бы только она не расквасила себе на них рожу. Уж эти крестьянки!.. И еще надо подбить ей грудь… к счастью, у меня есть поролон. Не бойся, душенька, все будет в порядке!
Ана Пауча не знает, к кому та обращается. Она ждет, когда заговорит господин директор.
Наконец он решается, голос у него какой-то вязкий, изо рта разит алкоголем. Он объясняет Ане Пауче, что представлять спектакль деревенской публике, публике самой трудной, не мужское дело. В особенности сейчас, когда «Большой универсальный цирк» вынужден выступать в таких захолустьях. У моего цирка есть стиль, свой юмор, свой размах, все это больше предназначено для великих столиц: Парижа, Лондона, Москвы… (его широкий скорбный жест словно охватывает потонувший в прошлом мир). Нынешняя публика требует присутствия женщины: экзотической женщины, которая объехала всю планету, побывала на всех широтах и несет с собой веяние других небес, аромат неведомых цветов и вести со звезд. Ведь люди – несчастные существа, и у них нет иной возможности мечтать. А мы вдыхаем в их мечты жизнь. Это очень важно, без этого представление обречено на провал, дорогой друг. И нас остается только убраться восвояси.
Ана Пауча молчит. Она смотри на необычную хромированную люльку, с которой белокурая эгерия не расставалась многие годы, одержимая мечтой о ребенке, которого она, бог даст, когда-нибудь произведет на свет… Еще одно упущение доброго боженьки, думает Ана-нет. Пухленький малыш, который резвился бы на пышной груди своей матери, обреченной отныне служить лишь утехой для мужчин. Пустая колыбель, осевшая в цирке. Эгерия с ртом-раной, никогда не будет носить траура по своему дитяти. Хотя бы это утешает.
Несколько минут старая Ана Пауча видит себя в непосильной для нее роли ведущей в цирке. Она не говорит ни да, ни нет, ей на дают времени подумать. Вот так ее все время и швыряет, словно ветром, из стороны в сторону. Она садится на подушку и позволяет карлице-портнихе обмерить свою талию, грудь и бедра. Впервые в жизни перья и шелк ласкают ее кожу. Былые мечты молодости сбываются. Она только спрашивает себя, что имел в виду Педро Пауча, рассказывая ей о норвежских фьордах. Почему смерть позволяет ей осквернять воспоминания-святыню?
Ана-нет на арене. Под неумолимым светом прожекторов. Маленькая звездочка, иссечена морщинами от непогоды, истерзанная временем. Тусклая. Невыразительная. Мертвая звезда, которая вместе с последним вздохом послала свой последний свет – так швыряют в море бутылку.
Мишура дешевой роскоши едва прикрывает ее иссохшую наготу, ее изглоданное жизнью и годами тело, ее скрюченные артритом кости. Шары из поролона заменяют отсутствующие груди, некогда такие округлые, такие пышные. Сознавая всю глубину своего падения, она всю себя выставляет на показ перед похотливой публикой.
– Сеньоры и синьорины, я предлагаю вам представление, которое расскажет о смерти трех моих сыновей, ставшей полупрозрачной жизнью в этом прозрачном теле, ставшей благодаря ему вселенной, совокупностью, космосом. Я ставлю перед вами эту ловушку, эту наполненную пустоту, где каждый может найти свою собственную жар-птицу, воспоминание о мире, из которого все мы вышли, куда все вернемся. То, что кроется внутри этого лишенного внутренностей тела, раскрывает нашу потребности взглянуть на все как бы со стороны, из иного мира, из космической плавности. Посмотрите на него хорошенько. Бог покинул его. Взойдите на этот корабль без моря, плывите к иным берегам, к другим законам, которые освободят вас от законов плоти. Забудьте всякий страх. Плавайте в этой пустоте, населенной живыми галактиками, живыми туманностями, вырывайтесь из ваших тюрем через двери этой бесконечности. Не бойтесь ничего. Злой бог находится далеко. Здесь вам не грозит никакая опасность.
Глаза тех, кто слушает ее, постепенно проникают в тайну, позволяют увлечь себя к неведомым берегам, срывают покровы с действительности и следуют по путям, проложенным ее голосом. Голосом, который выходит из кроваво-красного рта старой эгерии, старой потаскухи-осквернительницы, и, словно небесный перст, указывает выход, скрытый от невооруженного глаза. Одно общее дыхание обволакивает публику, разрушает тяжелые барьеры, разделяющие их тела, и они вдруг вспыхивают, словно переживая мгновенный расцвет на какой-то другой планете, как две капли воды похожей на ту, где остались их тела, на слепой планете-перевертыше, где тьма есть свет, а ненависть есть любовь.
Господин директор «Большого универсального цирка» говорит ей спасибо, бесконечное спасибо, просите у меня все, что вам угодно, я вам так признателен, вы спасли цирк. Вид у него удивленный, глубоко потрясенный, как если бы и он тоже получил право на свою долю мечты. Ана Пауча снимает свои перья, блестки, чулки-сетку, фальшивые груди, атласное платье, туфли-ходули, накладные ногти, приклеенные ресницы, грим. Мужчина в жилете из панбархата не спускает с нее глаз, открывая в этой миниатюрной, худой как скелет наготе ослепляющую красоту. Он ничего не понимает. Но это не его вина. Он не знает, что старая морская волчица умеет читать и писать.
Ана Пауча улыбается. Она думает о Тринидаде, слепом пророке.
16
Несмотря на бредовый успех эгерии с седыми волосами, которые карлица-пакистанка искусно причесала, чтобы скрыть, насколько они редкие, у Аны Паучи, не без труда научившейся нескольким па румбы за одну более белую, чем ее голова ночь, денег в кармане не прибавилось. Она покидает цирк с несколькими жалкими монетками, убежденная господином директором в том, что ненасытные дикие звери сожрали все деньги, заработанные во время турне. И это всегда так, добавляет он, с печальным видом показывая приятной семидесятипятилетней женщине пустую кассу и выворачивая свои карманы. Ничего, вздыхает Ана-нет. Главное, что она наконец-то добралась до Севера.
Цирк сделал остановку в предместье, где много огородов, пустырей и заводов, что свидетельствует о близости большого города. Снег так и валит. Непрерывное кружение легких, словно бабочки, хлопьев колышет воздух нового утра. Под этим трепещущим занавесом грузовик, джип и фургон кажутся расплывчатыми пятнами. Они теряют форму, растворяются, исчезают.
В то холодное утро, когда Ана Пауча снова берет в руки свой узелок и покидает фургон, Север окрашен в цвет декабря – режущий, металлический. Старая морская волчица не забывает погладить жесткую бородку козы-альпинистки. Попугай-павлин говорит ей до свидания без своих обычных грубостей. В первый раз вежливый. Ана Пауча машет на прощанье рукой и уходит. На улице в поисках хоть какой-нибудь пищи без устали прыгают вороны. Снег украшает их перья белыми горошинами. Ана-нет разглядывает это чудо – снег. Свои норвежские фьорды. Свой день без солнца.
Она пытается найти дорогу, ведущую в город. В этом сверкающем вальсе хлопьев, которые делают ее еще меньше, почти такой же, как вороны, она кажется просто черным пятнышком. Ее ноги, обутые в эспадрильи, дрожат, скользят, подкашиваются. Они идут вперед, возвращаются, поворачиваются направо, потом налево, делают большой крюк, чтобы обогнуть бесчисленные заводы предместья, чтобы выбраться из тупиков, которые упираются в стену или решетку, где нет прохода, – прообраз тюрьмы ее сына Хесуса Паучи, малыша. Впервые в жизни ее ноги оставляют следы на снегу. Следы, по которым никто не идет. Старая женщина, заблудившаяся на далеком Севере, и до нее никому нет дела.
Собака – она, очевидно, тоже заблудилась – перебегает пустырь, который снег сделал еще больше пустынным. Хвост и уши поджаты, будто собака чувствует опасность, скрытую за ледяными хлопьями снега, которые набрасываются на нее. В ее глазах тревога, она мечется. Вчера на этом белом, таком знакомом ей пустыре было много всяких ориентиров. Сегодня снег все выровнял, приглушил множество запахов, которые обычно доставляют ей такое наслаждение. И ее лапы оставляют следы, которые тоже никуда не ведут.
Увидев, что у нее нет нижней юбки, чтобы поддеть под тонкое вдовье платье, нет платка повязать голову воительницы, карлица-пакистанка сделала ей подарок: вязанный тюрбан и черную шаль. Но они слишком легкие. Они хороши для цирка. А от холода не спасают. Не говоря уже о снеге.
И все же это лучше, чем ничего, говорит себе Ана, поплотнее закутывая свое тощее тело. Можно хотя бы прикрыть свой узелок, свой сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом. Пирожное – норвежский фьорд, бормочет она с горечью, затравленная, заблудившаяся в снежной буре. Погруженная в свои не веселые мысли, она снова наталкивается на линию железной дороги. Удача. Здесь она в знакомой стихии, в своей естественной среде. Или почти в естественной. Город уже недалеко. Она переводит дух.
Мелкими шажками она преодолевает последние километры рельсов. Инстинкт подсказывает ей, что это и впрямь ее последние километры. Ее мучат, слепят снежных вихри, ее, словно ударами кулака в спину, подгоняет холод, от которого перехватывает дыхание, но Ана Пауча тем не менее охвачена радостью. В ее жилах бьет ключом какое-то свирепое ликование, словно в них влилась неведомая дотоле кровь, но она не осмелилась бы назвать ее кровью жизни. Она убеждена, что это кровь смерти. Нетерпеливая кровь, будто томимый жаждой зверь, чующий близость источника. Старая воительница словно пропиталась этой кровью, она делает ее не-чувствительной к холоду и возвращает ее маленькому узелку его изначальную тяжесть, а сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом все его прежние свойства. Ничем не хуже пирожного, да, не хуже! – кричит она ветру.
Стремительно проносятся поезда, создавая новые вихри в вихре снега. Она громче кричит:
– Езжайте, езжайте, неситесь как дьяволы! Хорошо смеется тот, кто смеется последний!
Впервые за время путешествия, приобщившего ее к жизни, горделивые бетонные столбы, поддерживающие провода линии высокого напряжения, с которых зима прогнала ласточек, слышат смех Аны-молодой, звонкий и сильных смех, точно в ней пробудились ее изначальные права, возродилась прежняя Ана. Она наконец смеется, Ана-да, смеется без назидательных басен Тринидада, без остроумных шуток клоуна-хитреца. Смеется сама по себе, по своей охоте, утверждая себя, противопоставляя свою исполинскую волю маленького титана этому титаническому холоду, яростному, бешенному оттого, что ему не удается заставить ее дрожать. Злому холоду Севера.
Железнодорожные пути уходят под соборный купол вокзала, построенного в конце века. Ана Пауча туда не идет. Она огибает здание. Она не хочет больше никаких тюрем, даже если они манят ее облаками белого дыма и пара. Это пахнет теплом, но сейчас не время думать о себе. Ее ноги продолжают свой путь, толкают ее к концу земного существования, к границе, где кончается неблагодарный пейзаж «нет» и начинается обетованная земля «да». Ана-противоречивая.
Нелепая, громоздкая из-за своих целлофановых мешков, картонных коробок и священного узелка – земных сокровищ, с которыми она не решается расстаться, – Ана, словно жук-навозник, карабкается на заснеженный откос, прячущий под своим невинным белоснежным покрывалом колючий кустарник, ощетинившиеся острыми краями камни, осколки стекла и ржавого железа. Она скользит, скатывается вниз к железнодорожному полотну, теряя свои сокровища. Снова и снова поднимается, отряхивает снег с лохмотьев, собирает пожитки и опять лезет вверх. Ана-упорная.
Задыхаясь, она взбирается на самый верх сугроба. Хлопья снега продолжают лететь ей навстречу, хлещут ее, как занавеска, которую рвет ветер. Взгляд старой морской волчицы рыщет по горизонту в поисках какой-нибудь приметы, какого-нибудь знака или стрелки, руки или пальца, которые указали бы ей центр города. Так лодка ищет маяк. Но кругом ничего. Ничего, кроме молочно-белого снежного занавеса на беспредельном перламутровом пространстве, похожем на сбитые белки.
Ей кажется, будто она различает длинную дымящую трубу, ее очертания расплываются, как отражение на морском мелководье. Верно, какой-то завод. Она устремляется туда. Словно зверь, который не знает толщины снежного покрова. Не шагами, прыжками. Чуждая этой находящейся в постоянном движении ни твердой, ни жидкой субстанции, в которую она временами проваливается до колен, она изнемогает от бесплодных усилий. Но продвигается вперед. Вот он, Север, до него можно дотянуться рукой, можно коснуться его губами.
Наконец она выходит на дорогу, по которой мчатся машины, по обе стороны выбрасывая из-под колес снопы грязи на незапятнанный снег. Эта дорого должна вести в город, думает Ана Пауча, легко объединяя два понятия: грязь и город. Грязная бумага, обломки досок и кирпичей валяются в застывших лужах, и их не могут прикрыть даже густые хлопья снега. Вдалеке слышится звон колоколов. Да, конечно же, это город.
Но вокруг ни души.
Правда, она еще не добралась до центра. Одинокие дома, разбросанные справа и слева от нее, пытаются бросить последний взгляд на это белое пространство через лавину снежных хлопьев, прежде чем они похоронят их под своим покровом. Но все же, все же… Если она, Ана Пауча, старый южный скелет, способна отважно бродить здесь взад и вперед под снегопадом этого северного утра, что же другие, местные, привыкшие к этому климату… Ах, другие, другие! – ворчит она с отвращением. Она одна, но говорит в полный голос. Холод приводит ее в ужас. Она много думала о Севере. Но никогда не представляла его таким, как этот ледяной день.
Мало-помалу Ана Пауча начинает замечать, что ее жалкие пожитки побродяжки, в том числе и целлофановые мешки, становятся все тяжелее. Ей надо сделать выбор. Да и что за нелепость – нагрузиться этим барахлом. Уж не думала ли она случайно открыть в городе лавочку?
Она хрипло смеется, смеется над собой.
Нетвердым шагом она пересекает это белое мягкое пространство, и при виде ее можно было бы подумать, что это какое-то странное словоохотливое создание задает вопросы и не ждет ответа ни от кого, кроме как от самого себя. Кто бы мог знать, в какой пучине одиночества родилась эта словоохотливость? Никто, даже сама Ана Пауча. Единственное, что ей ведомо, так это то, что она приближается к цели. Она произносит внутренние монологи, из которых лишь несколько фраз, несколько слов выскальзывают во внешний мир, монологи-айсберги, как сказал бы Тринидад. Да, думает Ана, хватила бы я лиха, если б притащила за собой в эти движущиеся снега слепого. От слепого мысли ее перебегают к сыну, к тюрьме сына. Она разом умолкает, оставив свои насмешки и монологи сумасшедшей, и говорит себе, что нужно добраться до центра города. Не тратя зря времени. Нетерпеливая смерть уже напоминает о себе, начинает сковывать холодом ее пальцы на руках и ногах. Если б только ей удалось разжечь огонь! Но где? Как? Чем?
В это ясное морозное утро, которое Север-Смерть тщательно приготовил для встречи Аны Паучи, укутанная снегом главная площадь города напоминает брачное ложе для фантастической свадьбы холода и смерти. Но снег живет. Ана Пауча чувствует, как ленивые кружева хлопьев дрожат, взлетают вверх и словно повисают там, она видит, как снег скользит и обрушивается с балконов и крыш домов, которые окружают площадь, падает с деревьев, уже лишившихся своего зеленого убора и насильно наряженных в белое. Она чувствует, как он мягко вздымается, словно море, отданное во власть глубинного дыхания прилива, набегающих друг на друга гребешков, которые терпеливо устремляются к берегу-жертве, где едва заметно выступают дюны, созданные неровностями мостовой. Только ветер своей властной рукой мог бы приоткрыть земную тайну этого бракосочетания. Посередине этого круглого сакраментального ложе мертвый замерзший голубь демонстрирует женщине теплых краев неотвратимость неоспоримой и неизбежной судьбы.
Большое кафе в глубине массивных аркад открывает свои двери в 10 часов и снова прячется за расписанными еще в старину витринами, где завитушки хрустального инея окружают и сплетают тела юных нимф, самым естественным образом вписывая их в замысел снега.
Спешащие прохожие неожиданно возникают под аркадами, толкают дверь кафе и исчезают в нем – голова втянута в воротник пальто, изо рта клубится пар. Ана Пауча тоже с удовольствием выпила бы горячего кофе, ее желудок еще не готов предстать перед судьбой, к которой старая воительница идет так упорно. Она решительно опускает руку в потайной карман у себя на животе и нащупывает там несколько песет, которые хранила на случай крайней необходимости. Какая еще необходимость может представиться ей, у которой осталась только одна необходимость – смерть? Так… В кармане кое-что есть… Ах да! Она вдруг вспоминает, что собиралась купить кусок айвового пирога, чтобы прибавить его к своему сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом… это будут два настоящих пирожных для ее сына Хесуса Паучи, малыша. Она колеблется. Ее рука в нерешительности застывает, словно приклеившись к впалому животу, который видел один только Педро Пауча – в белом свете, окутывавшем их постель. Ее Педро принадлежал к числу людей, которые не любят темноты. Во время их близости он всегда зажигал в изголовье обе лампы. Она вспоминает сумасшедший жар, который затоплял ее в ту минуту, когда он овладевал ею. Это прежнее тепло Ана Пауча называет именем своего мужа. Но сейчас это воспоминает делает еще нестерпимей окружающий ее холод.
Она вытаскивает из кармана руку с монетами. Смотрит на них, прикидывает на вес, считает. Если разделить поровну, может, ей хватит купить кусок айвового пирога и угоститься чашечкой кофе? День будет долгим. Ей надо найти городскую тюрьму, узнать у начальства, где находится камера ее сына. Сколько еще часов пройдет, прежде чем она постучится в его пожизненно запертую дверь?
Она ищет для себя оправдания на эту трату, которая кажется ей безумием. Ее желудок торопит ее. Мороз под аркадами крепчает. Она решается. Берет только половину своих сбережений, толкает дверь кафе, входит. Она поражена, у нее даже дух захватывает от мягкого тепла, окутывающего этот зал начала века. Граненые зеркала, до бесконечности удлиняющие блестящие стенные панель, медные и глиняные горшки с тропическими карликовыми пальмами, люстры из желтой меди, белоснежные куртки и салфетки официантов, разноцветные бутылки, украшающие полки за стойкой, сверкающая хромом кофеварка. В противоположность той однообразной белизне, что царит там, снаружи, это разноцветное сияние и теплый свет внушают мысль о мире тайном, нерушимом, чуждом холоду, царящему на площади, и таком далеко. Об ином мире.
Ана Пауча не осмеливается приблизиться к стойке, окруженной приличными людьми, хорошо одетыми и с виду совсем не страшными, которые пьют, разговаривают и курят. Она ждет, когда к ней подойдет официант, чтобы показать ему зажатые в руке монеты и смиренно попросить горячего кофе. Но к ней черно-белой напомаженной стрелой устремляется метрдотель.
– Уходите! Уходите! Здесь запрещено просить милостыню!
Ана Пауча показывает ему свои монетки и почтительно спрашивает, хватит ли их на чашку горячего кофе.
– Подумайте, какая наглость! – кричит метрдотель. – Вон отсюда! Вон!
И чтобы не дай бог не коснуться этой кучки лохмотьев, он подталкивает одного из официантов, который в свою очередь подталкивает к двери Ану Паучу. Мираж тепла и разноцветья исчезает за ее спиной.
И снова под аркадами, стегаемая со всех сторон резким ветром, который одним махом выметает теплые вкусные запахи, на мгновенье проникшие в чуткие ноздри Аны Паучи, она чувствует себя несчастной, как никогда, настоящей замерзшей маленькой бродягой. Она теряет равновесие, поскальзывается, падает. С трудом поднимается. Нет, не плакать! Не плакать! Что скажут твои безликие смерти, старый гниющий скелет, если они услышат твои рыдания? Когда ей наконец удается собрать свои пожитки, официант, который вытолкнул ее на улицу, выходит через заднюю дверь и протягивает ей стакан горячего кофе. Она хочет заплатить ему, но он говорит: нет, пейте, пейте! Она настолько взволнованна, что забывает поблагодарить его. Эта забывчивость будет мучить ее весь день, до той самой минуты, когда смерть принесет ей вечное забвение.
Она наугад бредет по блеклому лабиринту городу, неотступно преследуемого снегопадом, превратившем его в какое-то невесомое белое облако. До чего же она живая, красивая, эта вселенная из пушистой шерсти, по ней можно пройти из конца в конец, можно погружаться, углубляться, временами теряясь, где вход, а где выход! Ничего общего навсегда запечатлевшимися в ее памяти снежными пейзажами из школьных учебников малыша, где норвежские фьорды походили на молочно-белые пальцы трупов, вечно ласкающие голубоватый скалистый берег. Хлопья снега все падали, и казалось, будто все ангелы на небе стали жертвой какой-то небесной эпидемии и теряют свой пух. Снег колышется, дрожит, убегает, приближается, притворяется, что он не падает, что у него крылья, что он в полете. Он делает вид, будто также невесом, как вата. Он олицетворяет собой пушистую, эфемерную жизнь. Впрочем, эта жизнь всюду бросается в глаза старой воительницы в трауре, рожденной под мрачным знаком смерти. Горячий кофе, который придал бодрости ее ногам, мышцам, заставил двигаться ее искривленные суставы, – это жизнь. Не истраченные ею деньги, на который она сможет купить добрый кусок айвового пирога для своего сына Хесуса Паучи, малыша, – тоже жизнь. Официант из кафе, принесший ей стакан дымящего кофе, – ангел жизни, если его сравнить с ужасным метрдотелем, ангелом смерти, вышвырнувшим ее на мороз. И это желание узнать других людей, войти в контакт с ними, заставлять их подробно объяснять ей план города, показывать, где находится его северная часть, чтобы как можно скорее добраться до тюрьмы своего сына. Все это знаки жизни, думает Ана-нет. Уж не меняется ли ее судьба?
Нагруженная, как мул, промокшая, вконец заплутавшаяся, она направляется к паперти церкви, портал которой манит ее как случайный приют, а верующие – как возможный источник сведений. Она идет туда не просить милостыню. Милостыню просят для того, чтобы жить, а не для того, чтобы умереть.
Надо правильно провести последние часы своей жизни, и она снова принимает свой прежний облик Аны Паучи, снова остается в своих потерявших всякий вид лохмотьях супруги, матери и вдовы, изменяет походку и голос, ожесточает взгляд. Иллюзорный узелок, как всегда, прижат к животу, остальные вещи она кладет на землю, заботливо располагая их по весу и объему, как настоящий багаж. Она стряхивает снег с намокшей одежды, выжимает подол платья, подбирает под тюрбан выбившиеся седые пряди волос, из-за который ее голова воительницы выглядит совсем растрепанной. Старая морская волчица собирается с духом и готовится к своему последнему сражению. Аны-нет больше не существует. Это постыдное безликое существо навсегда осталось на полотне железной дороги, погребенное под снегом, словно куча тряпья. Да здравствует Ана-да!
– Сеньора, не будете ли вы так любезны сказать мне, где находится городская тюрьма?
Дама, укутанная в лисье манто, с кружевной мантильей на голове оторопело смотрит на нее. Она вышла из своей машины и поднялась по ступеням церкви, уже готовая кинуть монетку в ответ на традиционную просьбу о подаянии. Нет. Она не знает, где находится городская тюрьма. Конечно, где-то она должна быть, но… Она сожалеет. Всем своим видом показывая, что она тяжко оскорблена в своей духовной святости, дама осеняет себя крестным знамением и исчезает в церкви, монета жжет ей руку. Ана Пауча говорит себе, что она, должно быть, похожа на взбунтовавшегося демона.