Текст книги "Ана Пауча"
Автор книги: Агустин Гомес-Аркос
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
2
Куда приведет ее эта дорога?
Вчера она знала. В сосняк, что карабкается вверх по склону холма, убегая, словно от дьявола, от пропитанной солью почвы прибрежной полосы. Эти чахлые сосенки, некогда пересаженные в низину у самого моря, где вольготно чувствовали себя только олеандры, упорно пробираются вглубь суши, окутывая холмы темно-зеленым плащом, более глубоким по цвету, чем зелень дубов. А здесь, внизу, кажется, будто они неутомимо противоборствуют резким порывом дующих с моря ветров, тех ветров, что рождаются в самом сердце пустыни Сахара, и это производит тягостное впечатление. Их кроны словно густые шапки волос, которые без устали зачесывает назад гребень африканского ветра. (Взрослые всегда пытались убедить Ану-девочку, что это дело рук морских великанов-полуночников. Ана грезила о них, представляла себе их фантастический облик, уверяя себя, что великаны, которые каждую ночь приходят причесывать убегающие сосны, достойны уважения. Ана-выдумщица.)
Эта дорога вела Ану на высокий скалистый мыс, откуда она каждый вечер смотрела, как лодка «Анита – радость возвращения» удаляется к горизонту, медленно погружается в него и исчезает, унося ее мужа и сыновей к работе.
Эта дорога вела Ану-молодую под сень сосен на тайные свидания с Педро-молодым. Два раза в неделю. Он терпеливо ждал ее, подремывая на ковре из сухих иголок. От его кожи исходил вчерашний запах моря и сегодняшний – смолы, благоухающий возлюбленный, соединивший в себе два самых прекрасных аромата в мире. Он разыгрывал спящего красавца, с застывшей на устах улыбкой погруженного в грезы ожидания (ожидания ее), а она, Ана-бесцеремонная, изображала уже проснувшуюся красавицу, звонкие поцелуи которой могли бы оживить даже мертвого. Он пробуждался. Она засыпала. Игра длилась часами. Они заново сочиняли самую старую сказку из истории человечества. И самую прекрасную. Сказку, которая должна было привести только к счастью. К той туго натянутой нити, что связывает человека с его судьбой. Нити, что рвется с сухим треском. А потом наступает одиночество. Ана-сирая.
На этой же дороге ждала она возвращения малыша в свой покинутый жизнью дом. Чтобы хоть немного утолить материнский голод.
Это было вчера.
Куда приведет ее эта дорога сегодня?
Вдова, осиротевшая мать, она со слепой покорностью шагает в ночи. Она знает каждый камень, каждую выбоину, каждый бугорок, точно знает место, где дорога идет прямо, словно отдыхает, прежде чем решительно повернуть на север. Через десять минут Ана будет у железной дороги. Она терпеливо будет шагать за скорым поездом в клубах дыма, который, словно траурное облако, оставляют за собой некоторые составы, и от него ее вдовье платье станет еще более черным. Ана Пауча пойдет вслед за этим поездом, что держит путь в глубь страны, а затем к далекому Северу, где высится тюрьма ее сына. К тому самому Северу, где холодно. Женщина теплых краев, к худшей из смертей. Под снегом, в сером сумраке зарождающегося вечера. Этот вечер наступит, она уже чует это, словно предзнаменование.
Воспоминание молнией вдруг разрывает темноту ее память. Педро говорил:
– Я счастлив, Анита. У меня жена, три сына, лодка. У нас есть Республика. Республика, которую весь народ пожелал, выбрал. Есть все, что нужно человеку для жизни. Больше и желать нечего.
Он с улыбкой обнимал ее.
– А тебе разве не хочется стать наконец кем-то важным? Как другие?
Да, они, Педро и ее сыновья, были никем. Теперь Ана Пауча знает это хорошо. Она встряхивает головой. Она не позволит себе поддаться слабостям своей памяти, которая хотела бы сделать ее реальным действующим лицом. Ее, Ану-нет.
В тот день, когда гражданская война голосом любимой и уважаемой Республики призвала ее мужчин, Педро Пауча спокойно курил сигару в тени виноградника – редкий случай, когда выпала минутка отдохнуть после обеда у себя во дворе, а три их сына, вооружившись инструментом, отправились на берег чинить лодку: накануне во время шторма она наткнулась на скалу и получила пробоину. Эта пробоина уже была предвестницей беды. Педро Пауча загасил о землю недокуренную сигару; три их сына не дошли до берега: слух и всеобщей мобилизации, которым гудела деревенская площадь, заставил их повернуть обратно. Лодка так и осталась с дырой на боку. На время, подумала тогда Ана. А оказалось – навсегда. Пронизанное любовью название «Анита – радость возвращения» со временем утратило свой изначальный смысл. Оно стало звучать как насмешка судьбы, ибо не было больше никакого возвращения. Ни в радости, ни в слезах. Трое мертвых, преданных забвению в братской могиле. Безымянные. Один живой, навеки преданный забвению в тюрьме на другом конце страны. Вот и все.
Но ведь удары судьбы обрушились не только на нее. Ана заставила умолкнуть свою боль, придушила ее, утопила во всеобщей боли. Она никому не могла поведать о своей трагедии. Ведь ее судьба – не исключение, а скорее зеркало, в котором отражалась скорбь других.
Единственный поезд, что идет на Север, – андалусский экспресс – прибудет на станцию с минуты на минуту. Он только что вышел из города, расположенного чуть южнее, совсем неподалеку, и уже идет с опозданием на сорок семь минут, как сказал кто-то, прочтя объявление на табло в зале ожидания. А это значит, что в Мадрид он придет позже, чем предусмотрено расписанием, более чем на два часа, что французской границы он достигнет бог знает когда, что толпа туристов, а также испанских и португальских эмигрантов, которые возвращаются во Францию или в Германию, это путешествие покажется бесконечным, и за время пути усталость и волнения вытеснят понемногу их впечатления – у одних восторженные, у других привычные.
Ворча на разных языках, люди словно застыли. Привязанные к своим чемоданам, к своим детям, в широкополых соломенных шляпах, они ждут.
Ану Паучу все это не касается. У нее нет лишних денег на билет. Она стоит тут, на станции, только ради того, чтобы увидеть, по какой ветке пойдет поезд, и последовать за ним. Она не хочет спрашивать у людей, где находится Север, потому что ищет не просто северную сторону того места, где она находится, а Север страны. Она пойдет туда пешком. Вдоль тянущихся змеей двух ниток металла. Она знает, что у нее хватит времени завершить это путешествие, что смерть не призовет ее к себе прежде, чем она дойдет до цели. Смерть ждет ее там, на Севере. Словно обе они, старая женщина и смерть, заранее назначили встречу. Без лишней спешки. Но неотвратимо.
Ана прижимает к животу узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, думает она). Хлебец всегда согревает тело. А этот, увязанный в перкалевый платок, тесно прижатый к ее телу, тем более. Полных два дня она готовила его. Старательно. Кропотливо. Словно хотела искупить тридцать лет бездеятельности по отношению к своим близким. Ведь главное, что сделала с ней война, – это приговорила к бездеятельности. Столько долгих (столько прекрасных!) лет рядом с ней были четверо мужчин, а потом вдруг – раз! – и больше ничего, никого. С этим трудно смириться. Трудно жить. Твердить четыре имени: Педро, Хуан, Хосе, Хесус, лепить их во рту, словно четыре вселенные, произносить, смотря по настроению, то с любовью, то с гневом, и вдруг – раз! – некого позвать, нечего сказать. Тридцать лет молчания, день в день, час в час, минута в минуту. Тридцать лет, погруженных во мрак ночи. Конечно, она говорила людям «добрый день» и «до свидания», «вы очень любезны» и «большое спасибо». Но ведь это не значит – разговаривать. Это значит еще больше отягчать молчание.
Два дня ушло на то, чтобы испечь хлебец для малыша (настоящее пирожное, сказала бы она). Два полных дня. Купить фунт крупчатки у бакалейщика. Замочить накануне дрожжи, чтобы они побродили не меньше полусуток. Ошпарить кипятком миндаль и снять с него кожицу. Выбрать полдюжины яиц в коричневой скорлупе, ведь у них желток самый насыщенный, самый питательный. Найти зрелый укроп, общипать цветы, которые, напоминая детство, пахнут анисом. (Анисом пахли на следующий день после праздника и губы Педро и троих ее сыновей.) Отмерить сахару, положить три – с верхом! – ложки, чтобы хлебец был сладкий (сладкий, как пирожное, думает Ана). Чуть согреть оливковое масло, чтобы оно стало нежнее. Добавить две щепотки соли. Все утро – раскаленная плита. Сорок восемь часов любви.
Она не пожалела времени, не пожалела денег, купила все необходимое. Уж коли дело касалось малыша, она не хотела выглядеть старой скрягой. Она бедна, трудно даже представить как бедна. Пусть. Но если нужно поднатужиться – поднатужишься. Вот и все. И потом, в тот день, когда она решила отправиться в путь, она сказала себе, что для ее сына эти тридцать лет были, верно, голодными годами. Она имеет полное право называть тридцать лет тюрьмы так, как ей хочется. Это ее сын. Тюрьма ее сына. А следовательно, и ее тюрьма тоже.
Как он согревает ей живот, этот хлебец-пирожное, который она несет сыну, все ее наследство! Когда холод, точно свора спущенных с цепи собак, обступит ее со всех сторон, она будет только прижимать к своему чреву этот чудо-хлебец. А сейчас в ней словно зреет новая жизнь, зарождается дитя. Ана-вдова, Ана-осиротевшая мать.
Стая обезумевших птиц мчится впереди поезда. Грохот колес разгоняет кур и свиней, которые тут и там копошатся на путях. Дежурный в темно-синей форме, широко размахивая руками подает сигналы. Пассажиры толпятся на перроне, тащат чемоданы, пляжные зонты, соломенные шляпы, клетки с птицами, детей.
Поезд подходит к станции, он тоже переполнен людьми и вещами. Он жадно проглатывает еще одну порцию багажа и пассажиров и отходит, набитый до отказа, с колышущимися во всех окнах разноцветными платками, которые словно хотят немного помочь этому вопиющему чудовищу, обожравшемуся до такой степени, что оно вот-вот лопнет. Теперь Ана Пауча знает, где находится Север.
Она бросает взгляд на станционные часы. Ровно одиннадцать утра. Сама не зная почему, она думает: опоздала. И пускается в путь.
С этой минуты она мерит шагами незнакомую землю. Конечно, это все равно ее страна, родина, и тем не менее нога ее никогда не ступала по ней. Там, дома, были скалы и деревья, которые знакомы ей с детства, валуны, которые она старательно оттаскивала на обочину дороги, и они так и оставались лежать там, а она настолько сроднилась с ними, что могла дать имя каждому. Здесь же все совсем иначе. Все враждебно ей. Если она не остережется, то поранит себе ноги об острые края щебенки на железнодорожной насыпи, о колючие кусты ежевики, что тянуться вдоль путей. К такой дороге она непривычна. И если она хочет дойти до Севера, ей надо быть настороже. Она не может разочаровать тех, кто ждет ее. Своего сына, свою смерть.
Когда родился третий их сын (Хесус, малыш), Педро Пауча сказал ей:
– Вот подрастет малыш, и мы с тобой вдвоем сядем в поезд и отправимся в Альхесирас. А оттуда пароходом до Танжера. Это по ту сторону моря, в Африке. Там у меня есть родственник. Если ты не против, мы поживем у него две-три недельки. Посмотришь страну. (Его размеренный, спокойный голос звучал как-то по-особому, так говорят о решении, которое долго зрело, так говорил он некогда со старшим сыном, когда тому пришло время выходить в море.) Моего танжерского дядюшку зовут Теодоро. Он торгует на рынке фруктами. Он вдов и беден. Надеюсь, ты с ним отлично поладишь.
Но малыш, казалось, рос недостаточно быстро, и Педро повторял свое обещание насчет Африки каждые три года. Обещание навсегда так и осталось обещанием, но оно вскормило иллюзиями короткую молодость Аны Паучи.
Когда же малыш Хесус настолько возмужал, что уже мог выходить в море вместе с отцом и двумя братьями, когда это свадебное путешествие стало наконец вырисовываться на горизонте, на Ану Паучу обрушилась война и унесла в своем бешеном потоке все, что у нее было. Не только мужа и сыновей. Ее иллюзии тоже.
Ее жизненное пространство было ограничено несколькими квадратными километрами – деревней и округой, единственной местностью, знакомой Ане Пауче. Там она родилась. Там прошла жизнь. Точнее там прошла вся ее семидесятипятилетняя жизнь. Если только это означает – жить. Но такой вопрос никогда не приходил ей в голову. Столько людей вокруг нее не имели лучшей доли! Так что не на что сетовать.
Если б мне остались хотя бы их могилы, думала она. Для чего нужна жизнь, отяжеленная смертью близких, если ты не можешь хоть немного облегчить свое одиночество на родных могилах?
А может, это и к лучшему. Зачем отягчать горечь мертвых, добавляя им горечь живых?
Пусть покоятся в мире, говорила себе Ана Пауча.
Маленькая и черная – муравей, слившийся с серым пейзажем железной дороги, – Ана Пауча идет навстречу своей ледяной судьбе. Она не знает, что Север – холод. Правда, чрезмерное тепло ей тоже неведомо. Уже давно ее иссохшее с годами тело, почерневшее, словно забытая на дереве слива, не страдало от жары. Даже под самым палящим солнцем (солнцем ее родной деревни), под которым зерно и виноград созревают на месяц раньше, чем в других местах, ее всегда немножко познабливало, всегда с наступлением ночи она дрожала. Летом и то спала под одеялом, лишь второе откладывала в сторону. Порою даже случалось, что она вставала на рассвете, чтобы согреться чашкой бульона. Лишь на несколько минут ее бросало в жар, и тогда она расстегивала лиф и обтирала пот. Педро, заметив, что она вечно дрожит как щенок, обычно крепко сжимал ее в своих объятиях, чтобы она могла уснуть. В то время ей было всего тридцать пять лет. Через пять лет мужа уже не было рядом с нею, чтобы согреть ее своим теплом, и началось неотвратимое остывание – так остывала бы планета, если б ее перестало согреть солнце.
Она не может удержаться, чтобы не кинуть робкий взгляд на людей, что встречаются ей на дороге. Мимолетный взгляд. Словно в этом есть что-то постыдное. К примеру, на этих мужчин, что работают на путях. Ясное дело, они не станут спрашивать, откуда она, куда идет. Они вкалывают. Это она прекрасно видит. Словно части головоломки, они укладывают щебенку, что лежит на железнодорожных путях между шпалами, которую козы неутомимо вышвыривают оттуда своими бунтарскими копытами. Нет, они не железнодорожники, думает Ана. Это звучит слишком красиво! Строители дороги! Эти бедолаги должны называться как-нибудь попроще. Они просто поздороваются с ней. Бояться нечего, им болтать некогда. Здесь вкалывают. И они никогда не узнают, что у нее нет желания рассказывать о своем сыне. Даже если им на это наплевать.
– Привет, бабуля!
Она вздрагивает. Не от страха. Ведь впервые за свою жизнь она сейчас заговорит с незнакомыми. Она сглатывает слюну. Нужно быть вежливой, нужно кивнуть им головой. Бедняги всегда нуждаются в дружелюбном кивке. Как она, например. Животные и те рады, когда их чуть приветишь. Все, что двигается, способно на дружеский жест. Зачем же отказывать в этом людям?
На душе у нее становится легче. Она лишь слегка кивает головой, и все же на душе у нее становится легче. Даже намного легче. Приятное тепло обволакивает ее, просачивается в жилы и вливается в кровь, словно теплый ручеек. Как в старые добрые времена, говорит она себе, делая усилие, чтобы вспомнить, словно ее старое доброе время восходит к сотворению мира. К Слову. Ана-печальница.
Она ускоряет шаг, ее ноги семядесятипятилетнего ребенка хотят в мгновение ока покрыть все расстояние, чтобы пятки были еще на юге, а носки уже на Севере. Напрасный труд. Смерти не к спеху. Конечно, она ждет Ану, но она не торопится. Она оставила жизни все предназначенное ей время, чтобы утомить это тело, истощить его. Ведь давно известно, у жизни со смертью заключен договор, сделка, в которой нас никогда не берут в расчет.
Чем выше она поднимается по холмам Андалусии, тем суровее становится природа. Бесконечные каменистые холмы покрыты металлической скатертью альбааки, которая колышется, словно пшеничное поле. Как бы внимая мольбе земли, рабочие, согнувшись, вырывают сорняк голыми руками, истерзанными этими острыми, как лезвие, стеблями. В выцветших лохмотьях, с холщовой повязкой на лбу, чтобы защитить глаза от пота, который слепит их, они, кажется, никогда не видят неба. Их гноящиеся глаза прикованы к алчной, иссушенной скудостью земле. К той самой земле, которая разъест их нутро прежде, чем они успеют ускользнуть, осуществить библейской пророчество: «И будешь владеть землей». Но это она владеет ими и будет владеть вечно. Она их колыбель и их могила, две единственные зарубки в их существовании, и между ними – никакой жизни.
Море было великодушно, думает Ана Пауча. Оно укачивает. Оно поет. Оно открывает мириады дорог. Оно таинственно и уже тем самым порою толкает на безрассудство.
Ана вспоминает, как Педро принес ей однажды слепую желтоватую прозрачную рыбину показать, что водится в бездонных пучинах моря, сокровище морской бездны, которое выставляло напоказ тонкий, словно шелковая нить, позвоночник, чудище без жабр и плавников, дрожащий круг желатина, где еще трепетало последнее дыхание жизни.
Земля… Ане никогда не постичь ее. Она дитя моря. Ветра. Соли. Штиля и бури. Она была рождена неугомонной женщиной, которая, смеясь, бежит на звон колокола, возвещающего приход рыбачьих лодок, возвращение мужчин. Но война…
С морем для нее покончено. Как было покончено с ним для Педро и ее сыновей в день, когда разразилась война. (Ана встряхивает головой. Пора наконец перестать думать о войне. Уже тридцать лет, как она кончилась. Пусть он пропадет пропадом, эта война!)
Солнце только что закатилось, озарив багрянцем пришедшую ему на смену ночь. Пастушьи собаки гонят, покусывая, овец и коз в их загоны, и стадо похоже на невесть куда растекающееся густое маслянистое пятно. Пора и Ане Пауче подумать о ночлеге, найти пристанище, где она могла бы провести ночь. Не в доме. Ведь в деревне, которую она только сейчас миновала, или в той, что находится в трех часах ходьбы отсюда, она никого не знает, там у нее нет ни знакомых, ни родных. О гостинице тем более нечего и думать. На какие такие капиталы? Она снова прикидывает так и эдак, словно вопрос о ночлеге возник перед нею впервые, хотя она провела вдали от дома уже несколько ночей. Озирается по сторонам. Она обязательно найдет какое-нибудь убежище, где можно притулиться. Пусть даже совсем небольшое. Ведь и сама она такая маленькая.
Нет, только не в этом руднике. В рудниках прячутся ужи, летучие мыши. Такой компании, такого соседства лучше избегать. Разумнее подстеречь голубей. Сизых голубей. Эти зябкие птицы знают, где можно найти теплое и надежное убежище. Такое, где нет людей, о котором не подозревают другие живые твари. А вот и сизари! Ана следует за ними.
Четвертую ночь своего пути Ана Пауча провела посреди заброшенного виноградника, в темном гроте, где не было никого и ничего, кроме давильного пресса для винограда. Такие глубокие и просторные гроты некогда сооружали в недоступных дождю местах, там день за днем накапливался солнечный жар, они накалялись, словно печи для обжига извести, и виноград дозревал быстрее. Хотя грот был заброшен, в нем еще стоял слабый аромат давленого винограда, аромат, которому уже, возможно полвека. Но грот не был покинут совсем. Летом и зимою воркование голубей наполняло его ночи. Ни одному охотнику не удалось обнаружить это ночное убежище. Голуби спали спокойно.
Четвертую ночь своего долгого пути на Север Ана Пауча тоже проспала спокойно. Ее узелок, где она хранила сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), был для нее словно плюшевым медвежонком. Она баюкала свои воспоминания о сыне, о малыше, который в мыслях всегда был с нею. Она уснула с улыбкой на устах, с улыбкой человека, который вполголоса напевает колыбельную засыпающему ребенку.
3
Через три дня на нее наваливается усталость.
Верно, есть тому причина, если тело не повинуется больше приказам разума? Если всеми фибрами своего существа испытываешь желание, нет, потребность рухнуть на землю, где стоишь, не заботясь о том, есть ли там тень дерева, ручеек поблизости или свежесть золотистого жонкиля?
Усталость. Беспредельная. Ана Пауча знает, отчего она. Конечно, она, эта усталость, идет не от сердца: сердце еще полно желания. Не от головы: мысли ее по-прежнему поглощены сыном, малышом. Просто-напросто ноги не выдерживают больше тяжести ее почти невесомого тела.
Словно выброшенная на мель лодка, она оседает на обочине железной дороги, прислоняется спиной к старой цистерне для воды. И мгновенно засыпает, не успев заранее наказать себе, что и кого увидит во сне.
Она видит сон. Серая лестница неуклонно поднимается все выше и выше. Она без перил и опасно нависает над черным провалом, который с каждым пролетом становится глубже. Бесчисленные лестничные площадки напоминают фантастические террасы, и на них цветут жасмины и розы. Ана с радостью полила бы эти кусты, которые изнемогают от жажды и взывают к ней о помощи, пристально глядя на нее своими поникшими цветами. Но она не может остановиться, ей некогда. Любой ценой она должна добраться до самой верхней площадки, где завтракает тюремный надзиратель. Ведь у него ключи. Его должна она попросить, чтобы он открыл навеки запертые решетки тюрьмы ее сына. Но это так страшно – лестница без перил. А поникшие цветы – такие заброшенные, такие недружелюбные – все ближе и ближе тянут ее к пустоте, к пропасти… Она поскальзывается. Падает. Бездна. У нее больше нет сил крикнуть…
Она не просыпается. Она сразу же проваливается в пустоту, теперь уже без сновидений.
Спустя несколько часов свисток поезда заставляет Ану Паучу открыть глаза. Муравьи облепили ее узелок. Негодяи! Пошли вон отсюда!
Она встает, отряхивает узелок, отряхивается сама и снова пускается в путь. Надо бы найти, бумажный пакет. Хорошо бы из вощеной бумаги. А еще лучше целлофановый. Перкалевый платок не в состоянии защитить ее сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (настоящее пирожное, бормочет она, чуть не плача).
Первый город.
Ана Пауча входит в него пыхтя, как те старые перегруженные поезда, что неутомимо снуют между маленькими провинциальными станциями. Ана-поезд входит в вокзал, с трудом волоча свои опухшие, израненные ноги. Глаза ее воспалены от солнца и ветра, от неожиданного ночного холода на высоких холмах сьерры. Перекинутый через левое плечо узелок тяжело давит на спину, точно гроб.
Серый и грязный вокзал, окутанный, словно целлофаном, непроницаемой пеленой дыма, похож на какой-то странный букет цветов из бетона, дерева и железа. Пожалуй, его оживляет лишь тяжелое астматическое дыхание, порожденное бесконечной усталостью. Дыхание уставшего атлета, который должен преодолевать препятствия, метать диск, ядро, копье, обливаться потом, снова и снова лезть из кожи вон, и так – до конца состязаний. И несмотря на адские свистки и лязг буферов, здесь повсюду словно хоронится упорная, неотвязная тоска по тишине. Она как бы притаилась, эта готовая народиться тишина, стережет, не выпадет ли ей вдруг случай установиться, утвердиться.
Кажется, что грязь покрыла людей и животных, разъела облицованный керамической плиткой высокий цоколь, которым отделаны служебные помещения. Никогда Ана Пауча не видела столько грязных лиц, столько черных ногтей, столько выпачканных в мазуте куриных перьев, столько морд и лап, которые словно вылезли прямо из навозной кучи, столько вылинявших детских платьиц. Объедки из вагонов-ресторанов свалены в окруженной колючей проволокой загородке для помоев, и там копошиться куры и валяются свиньи. Вымыв руки в фонтане не площади, Ана Пауча замечает, что на них осталось что-то вроде жирной пленки. Она вдруг решает не мыть здесь лицо. В пути наверняка попадется какая-нибудь речка. Она заходит в уборную достать из-под пояса немного денег, чтобы купить на неделю хлеба и кусок сала. Укрывшись от посторонних взглядов, она подсчитывает свои сбережения, пользуясь, словно бусинами четок, костяшками пальцев, перебивая их во время своей долгой и трудной молитвы о деньгах.
А на привокзальной площади, на лотках, чего только нет – Ана таких вещей никогда и не видывала. Кружевные веера из нейлона или расписной бумаги, на которых красуются розы самых невообразимых цветов, грациозные матадоры, цыганки в платьях со сборками, быки с бантами на шее, щеголи с прическами словно у дорогих потаскух (познания из некоторых книг, которые сын Аны, малыш, читал ей до войны). И еще много всякой всячины: позолоченная чеканка с изображением андалусской Золотой Башни, манильские шали (давняя мечта Аны-нет), кордовские шляпы. Пресвятые Девы. Все подряд. А иначе говоря – одна Пресвятая Дева во всех своих ипостасях. Бесчисленных. И еще фрукты. И пирожные. (Но не такие, как у нее. Пирожные-однодневки.) Путеводители и планы города, где обозначены музеи и церкви с кратким описанием подвигов конкистадоров и чудес святых – местных уроженцев, почтовые открытки с портретом девушки, избранной в минувшем году королевой на конкурсе красоты, афиши, извещающие о корриде, которая состоится «в воскресенье, 30 мая, ровно в 19 часов 30 минут, и является частью официальной программы празднеств в честь Скорбящей Богоматери, грандиозной корриде с участием diestros[1]1
Ловких, искусных (исп.).
[Закрыть] Антонио Ордонеса, Эль Кордобеса, Курро Ромеро и других», – все это предлагается с таким шумом и гамом, с таким изобилием подробностей, что делает ненужным покупку. Горластые мальчишки продают разложенные на облепленном мухами подносе ломти арбуза, чистят ботинки, предлагают втридорога свежую воду, лимонад или апельсиновый сок, просят милостыню, если им не удается продать свои сомнительные освежающие напитки, пинают ногами собак, которые воруют пирожки (или что-нибудь другое съедобное, до чего можно дотянуться), гоняются за торгующими сигаретами девочками-цыганками, толкают калек, главным образом слепых, которые уговаривают прохожих купить билеты ежедневной лотереи.
Кто-то вдруг истошно вопит, что у него украли чемоданы, полицейские в серых мундирах (метко прозванные Гристапо[2]2
От испанского «gris» – «серый», по аналогии с «Гестапо». – Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть]), вскинув дубинки, спешат на крик и, не найдя вора, с усердием молотят по спинам бродячих акробатов, которые под глухой стук барабана заставляют козу, собаку-дворняжку и позолоченного кролика карабкается на самый верх стремянки. (Вот здорово! думает Ана-нет. Малышу очень понравилось бы.) Публика рукоплещет отваге полиции, а коза, воспользовавшись замешательством, проглатывает несколько листиков салата-латук, которые протянул ей торговец овощами. Кролик бесследно исчезает. Не исключено, что вечером его обнаружат под каким-нибудь мостом в котле у цыган-лоточников.
Повинуясь пронзительным свисткам паровозов, широкие вокзальные двери продолжают изрыгать и заглатывать пассажиров, и в этом непрерывном приливе и в отливе мелькает багаж, слышатся крики посыльных из соседних гостиниц, шоферов автобусов с деревянными табличками «Центр города», гадалок (их истинная профессия – карманщицы), что всем без исключения сулят любовь, здоровье и богатство (и все это – по дешевке), проходят группами по десять человек семинаристы и по три человека – солдатские патрули.
Ана Пауча глядит на все широко раскрытыми глазами и думает, что вот и она начинает познавать мир. Она на минутку присаживается на тротуар в тени акации. Приняв ее за старую нищенку, какой-то прилично одетый сеньор кидает ей монету. Ана Пауча пристально смотрит на нее. Она не знает, что ее бедность так бросается в глаза. Она подбирает монетку. Прячет ее. Деньги есть деньги. Впереди у нее еще много дней пути. В наши дни смерть стоит дорого. Слишком дорого, шепчет она.
Железная дорога. Острые края камней, словно раскаленный лезвия, прорезают подметки ее эспандрилий, ранят нежные подошвы ног, привыкших к прибрежному песку. Если б она не поклялась себе не поддаваться боли, она бы закричала. Июльское солнце как пылающий костер. Щуплая черная фигурка Аны Паучи как бы окутана облачком дыма, будто она сама горит, будто плохо загашенная головешка надумала вдруг пойти вдоль рельсов, чтобы вернуться в родную топку. И где-то ее ждет паровоз, которому не хватило топлива. Ждет, чтобы снова поднять пары с помощью таящегося в ней огня. Тот самый паровоз, что вышел со станции Рождение, сделал короткую остановку на станции Жизнь и снова тронулся в путь, теперь уже к конечной станции, которая называется Смерть.
Хлеб и сало, ее обычная еда, как испокон веков у всех в ее роду, не отяжеляют ее шага, не обременяют ее: она несет с собой только хлебец для сына да свое одиночество – вот и вся ноша. У нее и прежде-то, почитай, почти ничего не было, но даже ту малость, чем она владела, она оставила дома. Жаль, что не смогла оставить там и свое одиночество. Тогда ее шаг был бы намного легче, взгляд – менее печален. И – кто знает! – может быть, со временем она смогла бы стать Аной-да.
Как-то Смерть сказала ей:
– Расскажи мне немного о своем одиночестве, Ана Пауча. С тех пор как мы познакомились – а тому уже три недели, – мне еще не довелось слышать твоего голоса. Разве что два-три слова. Скажи мне, о чем ты думаешь, Ана-скрытница.
Вопрос висит в воздухе часы, дни, трудно даже сказать, сколько времени, он исчезает, настойчиво возникает снова, и наконец рождается ответ:
– Мое одиночество – это четыре кровати, на которых когда-то, вольно раскинувшись, спали четверо мужчин. Кровати пусты. Мужчины мертвы. Мое одиночество – это лодка с раной на боку, что рассыхается на берегу моря, заброшенная лодка, которую на рассвете, в заветный час возвращения рыбаков, не будут больше приветствовать чайки. Мое одиночество – это отрадное слово «внук», которым я не смогу назвать своих внуков, умерших раньше, чем они успели родиться. Мое одиночество – это слово «бабушка», которого я никогда не услышу, разве только в черной пропасти своих снов. Это тот внук, любимый мой муж, сын твоего сына, который назвал бы тебя дедушкой – именем, на которое ты имел право, как я имела право на имя бабушки. Мы оба, мой любимый Педро, нашли бы тысячу поводов окликнуть этого выброшенного из жизни еще до зачатия внука, чтобы он понял, это его имя, его, и больше ничье, понял, что это имя любви, которую мы вручаем ему, чтобы он в свою очередь со временем вручил ее своему сыну, и сыну своего сына, и так – до скончания века. Мое одиночество – это нет, что липнет ко мне, как будто оно – мое удостоверение личности.
Словно застыдившись, она опускает голову и зажимает губы. Она никогда не считала свои страдания настолько важными для других, чтобы досаждать ими кому-либо. Поэтому она тридцать лет отказывалась отвечать даже на собственные вопросы. Почему же теперь она заставляет себя отвечать на вопросы других?