Текст книги "В этом мире подлунном..."
Автор книги: Адыл Якубов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
– О аллах! – прошептал кто-то из окружения.
– Халат и вина! – приказал султан и, отвернувшись от поэта, добавил, понизив голос: – Гордыня движет тобой, мавляна, – так выходит. Если захочешь… Все способен постичь, мавляна! А если не захочешь… то не захочешь определить счастливое для нашего похода время…
– Повелитель, простите, но…
– Ты свободен, мавляна!
…Да, поэт Унсури и тогда сделал то, чего не смог сделать Бируни, – составил-таки гороскоп, предсказал счастливые дни, которые принесут походу победу. И вместе с войском султана отправился в поход. И видел, какие страдания причинил Бухаре Махмуд, и воспел его, и получил бесчисленные дары.
, Ладно, пусть… Не меняться же ему из-за их игр и прихотей.
Конечно, скажи он им, что «божественные плоды» существуют где-то за дальними морями, и они начали бы искать, то… пока проискали бы, не стало бы, скорее всего, самого султана. А он, Бируни, вместо этого, вместо хитрой игры… Ладно, пусть все дары, все богатства достанутся лизоблюдам. У него же одно-единственное желание – довести до конца начатые труды свои. Другого желания нет. Среди книг, намеченных им, есть и та, что он намерен посвятить наставнику Абдусамаду Аввалу!
Но неужели из-за поисков истины, из-за верности правде и справедливости он до конца дней останется здесь, в этой могильным холодом дышащей клетке?
Глава девятая
Для охоты на оленей визирь Абул Хасанак выбрал ущелье неподалеку от крепости Гардиз. В этих горах, средь лесов, над которыми, высоко вознесенные, белели снежные вершины, обитали шакалы, барсы и даже тигры, повыше бродили дикие козы, архары с ветвистыми рогами, а ниже, у подножия, на открытых травянистых пространствах бегали пугливые, словно молоденькие невольницы, быстроногие газели.
Именно в этих местах, неподалеку от крепости, встретилась некогда отмеченная богом пара оленей, что принесла счастье достопочтенному отцу султана Махмуда – эмиру Сабуктегину.
После одного неудачного сражения эмир Сабуктегин – да возрадуется в раю его дух! – в подавленном настроении возвращался на коне в Газну. Не радовали его ни ранняя весна с ее прелестью, ни судьба.
Когда эмир, покинув Гардиз, проезжал по широкому предгорному полю, окруженному оврагами, путь его пересекла олениха, за которой поспешал совсем молоденький олененок. Эмир стремительно натянул тетиву боевого лука, намереваясь спустить с нее смертоносную стрелу, но пожалел олененка, решил поймать его. Пришпорил коня, помчался. Но олениха тоже помчалась и так быстро прыгала с камня на камень вверх, что в мгновение ока исчезла из глаз. Олененок не смог угнаться за ней: тоненькие ножки его прогнулись и он, весь дрожа, вдруг совсем остановился. Эмир слез с коня, спеленал олененка веревкой и, перекинув через седло, отправился своей дорогой. Немного погодя ему послышался сзади какой-то жалобный голос. Будто женщина плачет. Эмир оглянулся и увидел: та самая олениха, что исчезла, как молния, в камнях, спускалась, жалостно причитая по-своему. Опять эмир погнался за ней, и опять мать-олениха, ловко прыгая вверх по камням, скрылась в скалах. И так повторялось несколько раз.
Наконец в сердце Сабуктегина что-то дрогнуло, слезы навернулись на глаза эмира, и он отпустил олененка на волю.
И вот с того дня – дня явленного эмиром милосердия – черные тучи злой судьбы над головой эмира рассеялись, и ему сопутствовала удача во всех начинаниях…
Вчера вечером султан Махмуд рассказал эту историю Абул Хасанаку, и сей последний готов поклясться, что видел на глазах сиятельного и могущественного слезы, – впервые, пожалуй, видел.
Они беседовали в любимом покое султана. Большинство свечей в нишах и в люстре под потолком было потушено, круглые окошечки занавешены желтыми шелковыми занавесками, и казалось, что в комнате этой витает некий таинственный дух.
Султан полулежал на толстых, положенных одно на другое, пуховых одеялах. Абул Хасанак расположился у стоп повелителя, растирал исхудалые его икры. Печалью налитые глаза султана устремлены были на темные тени в углу, и султанский любимец внушал себе, что повелитель среди этих теней чувствует дух своего достопочтенного отца, переговаривается с этим духом.
Султан рассказал историю с оленихой и олененком. Абул Хасанак внимал ей, покрываясь мурашками.
Почему-то вспомнил другую олениху и другого олененка, которых он недавно увидел в саду у главного визиря, и на душе вдруг посветлело от неожиданно пришедшей мысли:
– О, повелитель! Да ведь сейчас самое время охоты! А вы давно не дышали свежим воздухом, исстрадались совсем во дворце.
Султан отвел взгляд от темного угла, посмотрел на любимца:
– Мда… выедем на охоту… Но будет ли она удачной?
– Если аллах того пожелает – обязательно, повелитель! – сказал Абул Хасанак горячо. – Сейчас весна, все живое радуется, осторожность теряет… Есть у нас охотники, которые одной стрелой убивают двух птиц… Да и вы покажете себя!
– Ну что ж, прикажи ловцам, пусть подготовят к охоте моего черного сокола, а конюхи – скакуна-карабаира!
В ту же ночь Абул Хасанак послал доверенного человека к главному визирю, чтоб взять у него олениху с олененком.
Правда, ходили слухи, что в горах, неподалеку от крепости Гардиз, объявился какой-то нечестивец, что называл себя имамом Исмаилом Гази, и что будто нечестивец этот невесть откуда собирает вокруг себя всякий сброд, по которому виселица плачет, и даже собирается объявить султану «священную войну».
В серьезные военные намерения какой-то шайки бунтовщиков против могущественного и победоносного плохо верилось, но, конечно, принять кое-какие меры предосторожности следовало. Абул Хасанак так и поступил. Дня за два до охоты послал двести всадников к крепости Гардиз. А число лиц, отправлявшихся с султаном на охоту, не превышало и десяти человек. Из близких султана в этой десятке, кроме Абул Хасанака, был только поэт Унсури…
Ехали по зеленой холмистой степи: султан – в широкой повозке (Хасанак и Унсури – рядом!), другие охотники – верхом.
Равнина за городом постепенно переходила в подъем, все выше и выше, холмы – в горы. На вершине горы, там, где синее небо и беркуты, виднелась смутно крепость Гардиз.
День был теплый. Солнце сияло над травами, и его ласково-теплые, добрые лучи гладили землю: солнце будто восхищалось жизнью, которую само дало всему живому. Поистине прекрасна земля и жизнь на ней, весь этот мир вокруг прекрасен – с благоуханием полыни, сайгачьей травки, дикого клевера, мяты, василька-горчака, с крохотными темно-фиолетовыми астрагалами, почти незаметными на зеленом ковре, и ярко голубевшими на нем фиалками.
Повозка была устроена так, что справа и слева от султана (он лежал на спине) окружающее закрывали шелковые занавески, натянутые на боковые брусья, а небо открывалось взору свободно. Приятный ветерок овевал грудь Махмуда, сильно уже тронутые сединой редкие усы и бороду его. Султан не чувствовал дыхания ветра. Его печальный взгляд был устремлен на синее-синее, чистое и прозрачное, как протертое стекло, небо: на недостижимой высоте там медленно-медленно парили черные беркуты.
Что за радость в этом небе, в этом солнце, в этих свободно и гордо парящих птицах, если жизни конец уже совсем близок, его собственной жизни, – вот что говорил будто успокоенный, но полный тоски взгляд некогда и сиятельного, и могущественного султана, взгляд человека, теперь осознающего, что вовсе не все на свете покорно его воле, что сам он себе не подвластен (чувство, которое вызывало несвойственную этому человеку грустную снисходительность ко всему вокруг).
Абул Хасанак взглянул на Унсури, жестом намекнул: «Сделайте что-нибудь, чтобы поднять настроение повелителя!»
Унсури умел искусно рассказать веселую и занимательную историю, пошутить умел остро и «по-мужски», так что и по этой причине он всегда и повсюду сопровождал повелителя, принимал участие в его застольях, – словом, был под рукой. Но что сказать сейчас, когда покровитель правоверных (и его личный благодетель) впал в отчаяние!
Унсури с опаской посмотрел на розовощекое («Ишь ты, прямо кровь с молоком! Красив, как женщина!») лицо господина визиря, перевел взор на султана и, прижав к груди своей холеные, белые («Тоже вроде как у баб из гарема!») руки, вымолвил:
– Пусть простит меня, грешного раба своего, наш благодетель! Вспомнил я одну удивительную историю… не угодно ли выслушать?
Султан оторвал взгляд от голубизны небесной («Какие глаза! Будто у подбитого беркута», – подумал Унсури).
– Подожди-ка, поэт… Говорят, будто поэты возлюблены аллахом и поэтому сам пророк Мухаммад был милостив к вам.
– Истинно так, покровитель правоверных.
– Так… тогда скажи мне, садовник сада поэзии! Для чего всевышний создал это небо, это солнце, этих птиц и зверей? Для кого и для чего… он создал красоту?
Поэт Унсури растерянно глянул на Абул Хасанака, но на красивом лице визиря никакой подсказки не читалось.
– О солнце нашего неба! – чуть заикаясь, начал Унсури. – Всевышний создал это небо, это солнце, этих птиц, всю красоту мира подлунного… для рода человеческого, детей адамовых… то есть чтобы радовать глаза своих рабов покорных и веселить их души.
– Радовать рабов своих? Веселить их души?.. Тогда зачем же смерть? Зачем он придумал смерть для людей?
На желто-восковом лице султана упрямо обозначились скулы, оно чуть покраснело, будто изнутри, под кожей щек и лба, вспыхнул непокорный огонек.
– Но как же иначе, благодетель? Так повелел аллах, а у раба его, человека, нет другого пути, как выполнить его волю, – жить достойно и потом уйти из мира сего…
– Волю аллаха? – горько переспросил султан. – Да простит всевышний раба своего грешного, но… Зачем же тогда… радовать, веселить?.. Нет, поэт! Я ждал от тебя другого ответа, а ты… повторил, что твердит как попугай имам Саид!
Унсури снова искательно посмотрел на Абул Хасанака. Но любимый султанский визирь и сам впал в замешательство. Жизнь – это удовольствие, наслаждайся, если можешь и пока можешь. Так он всегда полагал и впервые слышал такие, не по его уму, загадочные вопросы из уст султана. До сего времени все слова и поступки повелителя были ему, Хасанаку, ясны как день: даже мысли, еще не высказанные султаном, он угадывал точно. А вот заболел султан – видно, и впрямь неизлечимо, – и многие поступки и слова его стали вызывать у визиря страх непонимания, и в сердце закрадывалось, непонятно почему, какое-то холодное смятение.
Еще эта охота рискованная, которую он выдумал, – не получилось бы что на свою же голову! Сумеют ли охотники исполнить все так, как задумал Абул Хасанак? А вдруг да произойдет что-нибудь непредвиденно неприятное? Да хоть с той же прирученной газелью главного визиря? Смогут ли охотники выпустить газель с детенышем из засады точно в назначенный миг или, чего доброго, ненароком чем-то выдадут себя? Да и побежит ли газель, увидев султана, прочь, или, прирученная человеком, остановится, бестолковая тварь, застынет на месте как пень, ожидая, что человек подойдет к ней? Вот это будет «охота»!
И чем ближе крепость Гардиз, тем больше теснилось неспокойных мыслей в голове Абул Хасанака.
Между тем повозка в сопровождении конных охотников стала подниматься вверх по склонам, густо заросшим арчой. Все выше и выше двигались охотники. Пройдя медленной рысью арчовую рощу, поднялись к мощным вязам, откуда открылся вид необозримо широкого яркозеленого пространства, уводившего взгляд к серебристым лентам ручья и речек внизу, к скоплениям шаровидных деревьев – гурджумов, а дальше… дальше опять были холмы, перелески, снежные вершины.
Неожиданно раздался глухой, властный голос султана:
– Остановитесь! Где мой карабаир?
Хватаясь за вертикальные брусья, на которых плескались желтые занавески, султан поднялся в повозке во весь рост. Его высокая фигура в чекмене из белой верблюжьей шерсти словно вытянулась усохшим, без листвы, тополем. Глаза заблестели, как прежде, когда он был полон сил и величья.
Главный соколятник, с черной птицей, накрытой колпачком, на плече, подвел к повозке иссиня-черного, как ласточкино крыло, коня – тот весь прямо лоснился, каждая жилочка в нем трепетала. С холки свисала шелковая бахрома, широкая грудь карабаира в золоченых тесемках, удила тоже золоченые, и конь нетерпеливо грыз их и бил копытом по земле.
Султан оперся руками на обе луки крепкого седла, покрытого бесценно дорогим мягким ковриком. Закрыв глаза, он постоял так, что-то шепча, а затем, оттолкнув Абул Хасанака, взявшегося было помочь повелителю, резким движением тела перемахнул с повозки прямо в седло.
– О всемогущий аллах! – воскликнул поэт Унсури, воздев свои женственно белые руки, как для молитвы. О аллах милостивый, никогда не скупился ты проявлять благосклонность к радетелю истинной веры!.. О повелитель! Вы будто юноша. Пусть и ныне исполняются все надежды ваши, пусть будет удачной охота, и да поможет вам дух вашего достопочтенного отца. Аминь!
– Аминь! – прошептал и султан уже с седла, молитвенно сложив руки. Натянул поводья, удерживая коня. Рукавом чекменя вытер нежданно проступившие слезы, легонько стегнул потом плетью своего карабаира – и благородный туркменец нетерпеливо скакнул, высоко подбросив передние ноги, и с места, как птица, полетел.
Иные из охотников-слуг хотели было пуститься за султаном, но услыхали, как крикнул Абул Хасанак: «Не надо! Стойте!» – и сдержали коней.
Султан быстро отдалялся от сопровождения. В белом чекмене, в белом колпаке с черной оторочкой, он был похож на большого белого ворона, который почему-то вцепился намертво в спину карабаира, и чем дальше отдалялся всадник, тем большим становилось сходство…
Абул Хасанак с повозки смотрел вслед, едва дыша.
Вот карабаир миновал один высокий вяз, вот рядом – другой, вот приближается к густому кустарнику. О, появились из кустов две тени, одна побольше, другая поменьше, появились и стали быстро удаляться.
– Газель! – Абул Хасанак чуть не захлебнулся от чувств.
– Слава богу! Газель, и еще с детенышем!
Поэт Унсури сполз с повозки, опустился на колени, поцеловал землю.
– Это – доброе знамение! Слава всевышнему! Мольба нашего благодетеля дошла до аллаха!
Карабаир настиг одну из двух беглянок. «Белый ворон» на полном скаку наклонился с седла, схватил легконогую (видно, молоденькую, – промелькнуло у Абул Хасанака) газель, завалил ее на седло перед собой, но тут же наклонился на другую сторону и опустил животное, притормозив ход карабаира, потом повернул его и не спеша потрусил к своей свите.
Абул Хасанак соскочил с повозки, пустил коня навстречу султану.
«О судьба! Неужели все сбылось, как я задумал? Кажется, даже лучше, чем задумал, и прошло все легче, чем я предполагал! Неужели благодетель султан и после этого будет ставить меня ниже Али Гариба? Нет, пусть отберет у этого хитрого толстяка должность главного визиря, пусть отберет… Есть более достойные на эту должность, есть…»
Султан спокойно подъехал.
Спокойно? Нет. Он был растроган. Слезы лились по вялым, обтянутым желтой кожей щекам и по редкой седой бороде. Султан Махмуд не чувствовал, что плачет. А если и чувствовал, подумал Хасанак, то – дивное диво! – не скрывает слез. И эти слезы еще больше подхлестнули надежды Хасанака, сердце его билось восторженно-гулко.
А поэт Унсури, увидев повелителя правоверных залитого слезами радости, сам зарыдал:
– Слава аллаху! Это добрый знак небес, повелитель! Знамение удачи!
Султан жестом руки, на которую еще была надета петля плетки, повернулся к Хасанаку, остановил его и прочих от восторгов и пожеланий.
– Мой преданный, мой самый близкий… Сейчас же пошлите гонца к Али Гарибу! Надо отметить доброе знамение, которое ниспослал нам милостивый аллах. В ближайшие дни раздайте на «Большом кладбище» милостыню нищим и сиротам. Заколите сорок быков, сорок верблюдов, сорок кобылиц, сорок баранов, наварите плова из сорока батманов[62]62
Батман – мера веса, различная у разных народов Востока: здесь: около 16 пудов.
[Закрыть] риса… А сейчас всем им… – он показал на охотников, не осмелившихся подойти поближе, – всем верным моим слугам наденьте новые чапаны. И – давайте-ка попируем на славу!
«Мой преданный, самый близкий…» Так сказал повелитель? Абул Хасанак почувствовал, как стало ему трудно дышать: он еще ниже склонил голову, боясь выдать себя, свою радость, ожидание дальнейших милостей.
Начали пировать в полдень, когда солнце сравнялось со снежными вершинами гор. Всем охотникам надели чапаны, на поэта Унсури накинули парчовый, а на Абул Хасанака златотканый халат.
Султан возлежал на высоком ложе, устроенном под вязом. На плоском, бледном его лице был чуть заметен румянец. Султан не выпил ничего, ел мало, говорил и того меньше, дав волю веселью идти свободно. Время от времени, закрыв глаза, уходил в себя, и тогда перед его мысленным взором снова представали газель и детеныш, что выскочили из кустов. Он подстегнул коня, пустился на них вскачь: газель-мать, будто и не боясь всадника, завертелась вокруг молоденького своего чада. Серенький, с маленькими ножками и огромными глазами детеныш засеменил довольно быстро и побежал, сначала опередив мать. Взрослая не помчалась от всадника сразу, но когда он приблизился – ее как ветром унесло.
В душе султана, осиянной неведомым чувством милосердия, и в его тощем теле проснулась вдруг необычайная сила. Она гнала его вперед, и он настиг молоденькую газель: будто ловчий сокол, вцепился в легконогое животное и поднял его к себе на седло. И в тот же миг мать, что умчалась так далеко вперед, что, конечно, ее бы он не словил, сразу остановилась, немного постояла, будто раздумывая, и робко двинулась к нему… О благословенная судьба! Все получилось и с ним точно так, как с достопочтенным отцом. Вот оно – доброе знамение.
И султан, волнуясь, опустил на землю дрожмя дрожавшего детеныша. И, как только опустил, тут же в душе вспыхнул этот ясный свет, тут же охватило его какое-то загадочно-светлое, истинно нездешнее настроение. И радость за себя тут была, и благодарность кому-то за что-то хорошее, и уверенность, что с ним будет все хорошо. Боль в правом боку отпустила. Мир открылся в благожелательной красоте своей, а он сам… он словно заново родился. Это широкое зеленое иоле, окруженное горами, показалось просторней, воздух – свежее, запах арчи ароматней, чем раньше. Снежные вершины выросли, выросли до самого неба. И люди султана – один лучше другого, один добрее другого.
Даже мимолетный дождь, коротко прошумевший после полудня, не испортил ни пира, ни настроения. Наоборот, показался тоже добрым знамением. Всевышний создал это небо, это солнце, этих птиц, всю красоту мира подлунного… для рода человеческого, детей адамовых… чтобы радовать взоры рабов своих покорных и веселить их души.
Радовать рабов своих? Веселить их души?.. Тогда зачем же смерть? Зачем он придумал смерть для людей?
Махмуд, не обращая внимания на теплые капли влаги, которые срывались с вяза, стал думать об отце.
Да, на достопочтенном родителе, эмире Сабуктегине, сияла печать святости, ничего не скажешь…
Сабуктегин был сыном тюркского военачальника из Шаша. В одном из сражений попал в плен к приверженцам эмиров Самани и на базаре Бухары был продан в рабство. Погнали его пешком из Бухары в Нишапур: там цена на рабов стояла выше, чем в пресыщенной Бухаре. Его хозяин, торговец, был до того жестоким и скупым человеком, что, когда лошадь отца пала, не выдержав тяжкого пути через пески, он взвалил на плечи раба седло и сбрую. В дороге на одной из ночевок, в час отдыха от мучений, к спящему Сабуктегину пришел Хызр[63]63
Хызр – легендарный пророк: он испил «живой воды» из источника жизни и обрел вечную жизнь: распространено поверье: Хызр приносит счастье тому, с кем встретится.
[Закрыть]. И сказал Хызр отцу: перетерпи все невзгоды, а впереди тебя ожидает счастье, и это напутствие святого Хызра сбылось – на базаре в Нишапуре достопочтенного отца купили для эмира Алитегина. Сей эмир – да отведет ему аллах место в своей обители! – проявил внимание к молодому Сабуктегину, сделал его своим слугой, а потом и военачальником. И развеялись черные тучи над головой отца. Смелость и способности проложили ему путь наверх, и так пришелся отец по душе эмиру, что, когда настали дни прощаться Алитегину бездетному с этим бренным миром, наследником своего престола он объявил не кого-нибудь, а своего верного Сабуктегина…
Султан Махмуд повторил про себя: «Печать святости, печать святости…»
Достопочтенный отец его оправдал хлеб-соль Алитегина. Но ведь он, Махмуд, сумел продолжить дело благословенного отца. Границы государства, которое создал Сабуктегин, были расширены вдесятеро и укреплены надежно. Оставленный в наследство светлый город Газну он, Махмуд, превратил в огромнейший и красивейший во всем подлунном мире… да, да, Газна выдержит сравнение и с Багдадом, и с Дамаском, и уж тем более с Бухарой. Он возрадовал дух достопочтенного отца своими деяниями, а теперь дух сей покровительствует ему. Таков он, закон справедливости. А недуг… это не наказанье за грех какой-то, а испытание, ниспосланное свыше. Знамение судьбы, представшее перед его отцом в облике оленя, предстало и перед ним в облике газели. Значит, что же? Кончается, видно, испытание. И пророк Хызр, пришедший во сне к отцу, надо ожидать, придет во сне и к нему – сыну…
Султан задремал: телесные и душевные успокоения, в которые погружен он был наяву, продолжились и во сне.
Ему казалось, что зазвучала вдруг нежная музыка. Приятными голосами напеваемые песни прилетели к нему откуда-то из-под небес. Вечно бы слушать эти песни, эти ласкающие сердце голоса, но неожиданно к ним присоединились грубые звуки, и паланкин, на котором он был принесен сюда кем-то, качнуло сильно, и он с сожалением открыл глаза (во сне, не просыпаясь).
Вон оно что: он покоился не в паланкине, а на ложе в повозке, повозка же стояла не у знакомого вяза, а на высоком холме возле двух сросшихся чинар. Дождь стих. Солнце краем своего диска уже легло на снежную цепь вершин, и в его теплых лучах радужно переливались хрустальные капельки влаги на листьях чинар.
Султан с удивлением осмотрелся. Ни в повозке, ни рядом не было ни Абул Хасанака, ни Унсури. Музыка и песни постепенно стихали, отодвигались куда-то: наконец, раза два сиротливо прозвенел танбур, а там и он смолк.
– Если султан Махмуд Ибн Сабуктегин – повелитель государства, то я тоже повелитель, Маликул шараб – повелитель виноделов и выпивох!
– Ишь какой отыскался султан! – неожиданно раздался голос Абул Хасанака. – Убирайся-ка отсюда, глупец, пока цел. Иначе прикажу слугам связать тебе руки и ноги и повесить на этой чинаре!
– И такого спесивого человека с таким ничтожным умом взял себе в визири всемогущий султан Махмуд? Ай-яй-яй… Ты-то и есть глупец. Если кто и сможет повесить Маликула шараба, то только сам покровитель правоверных!
«Кутлуг-каддам!» – молнией вспыхнуло имя в сознании Махмуда. Самый близкий наперсник детства и юности! Дни и ночи на берегу Афшан-сая проводили они вместе когда-то: боролись, стреляли из луков, устраивали скачки и охоту.
Теплая, как солнечный луч, струя благодарной памяти окатила сердце старика, – да, ничего не поделаешь, нынче старика Махмуда. Он приподнял с подушки голову, вслушиваясь в спор, потом решительно раздернул шелковые занавески.
Неподалеку от повозки, оказывается, препирался с поэтом Унсури и Абул Хасанаком какой-то человек, похож он был на отшельника: старый треух конусом на голове, на плечах заношенный донельзя чекмень, зарос бородой, грива волос давно не чесана. Он стоял так, будто не пускал приближенных султана пройти по тропке вниз, а в стороне от тропки, под двумя чинарами, сидели какие-то люди, видно, музыканты. На скатерти, постеленной в центре образуемого ими круга, царил большой кувшин. Люди эти, держа в руках кто гиджак, кто сетар, кто най, с интересом следили за словесной битвой между оборванцем и Абул Хасанаком перебранка доставляла всем им большое удовольствие, их чумазые лица расплывались в улыбках.
Странное озорство вдруг пробудилось в султане от этого зрелища: поднялся в повозке так, что его заметили:
– Эй, кто там осмелился перечить всемогущему повелителю пьяниц? Эй, Кутлуг-каддам! Я-то думал, ты давным-давно наслаждаешься в раю, а ты, вижу, до сих пор суетишься в сем бренном мире!
Все оторопели. Один Маликул шараб не растерялся. Всей пятерней провел по заросшему волосами лицу, лукаво огрызнулся:
– Увы, повелитель, райские сады предназначены не для таких, как мы, не для нищих и голодных. Они – для благословенных султанов! А раз так, чего ж нам торопиться в мир нетленный? Беднякам уж лучше бродить по грешной земле, а сильным мира сего спешить в благословенный рай. Ну да зачем спорить? Сегодня ведь начало навруза[64]64
Навруз – мусульманский Новый год: соответствует 21 марта.
[Закрыть]! Пожалуйте к нашему бедному дастархану, сиятельный!
«Начало навруза! Милостивый аллах, а я и забыл про это… Но, значит, тем паче неспроста нынешнее знамение судьбы». Озорное чувство разыгрывалось в душе все сильнее.
– Маликул шараб! А ну-ка, налей чашу своего прославленного вина!
Маликул шараб повернулся к сидящим под чинарой, крикнул: «Эй, Бобо Сетари, налей султану!» И, подмигивая, весело пропел:
Коли в руки взял сетар – пусть звучит струна.
Коли чаша пред тобой – осуши до дна.
Души нищих чисты – вот как это вино.
Очищай султану душу! И ему – вина!
Некто из-под чинары хмельно провозгласил:
– Да благословит аллах Маликула шараба за щедрость!
И тут же один за другим заиграли най, сетары, гиджаки, и звуки их соединились красиво, ласково и весело.
Маликулу шарабу протянули полную чашу, он с достоинством взял ее и тут же, все еще озоруя, приплясывая, понес султану:
Нищий пьян каждый день – от утра до утра,
Все исчезнет, как тень, – эта правда стара.
Веселись не в раю – здесь, на грешной земле.
Веселись сейчас, а завтра… завтра смерти пора!
Унсури неожиданно быстро подбежал к султану, опустился на колени, пачкая одежду о мокрую траву, поцеловал подол султанского халата:
– О повелитель, не слушайте этого нечестивца! В такой светлый день, когда ангелы благословили вас добрым знамением, не слушайте его!
Тут Абул Хасанак встрепенулся:
– Справедливые слова, солнце нашего неба!.. Опасное время, опасные места. Тут, в горах, свил гнездо нечестивый имам Исмаил Гази.
– Какой еще имам?.. Вот, дервиш, и знатные вельможи могут молоть чепуху! – Султан взмахнул рукой и, всецело отдаваясь озорству, так в нем взыгравшему разом, опустошил чашу, принятую из рук Маликула шараба. – Да простит меня аллах!.. Но полгода душа моя была полна мраком. А сегодня вот зажегся свет!.. Абул Хасанак! – воскликнул султан, и в раскосых глазах его вспыхнули еще ярче веселые искорки. – Все вы свободны!
Оставьте мне повозку с лошадью и двух слуг, с меня на сегодня хватит. Хочу побыть с дервишем!
– Не с дервишем, а с Маликулом шарабом! – полуиграя, заметил Кутлуг-каддам. – Вы – повелитель, султан над султанами, ваш покорный слуга – повелитель виноделов и… всех, кто любит вино.
Унсури с надеждой взглянул на султана Махмуда: «Ох, сейчас разгневается повелитель, ох, сейчас поплатится проходимец этот за свое кощунство!» Но – вопреки надеждам поэта – султан Махмуд покорно склонил голову:
– Простите великодушно, повелитель вин и выпивох! Уделите мне, грешному, немного времени для беседы с вами!
Маликул шараб распростер руки:
– Милости прошу, повелитель государства! У Маликула шараба за дастарханом все равны – и шах, и нищий!..
И вот спящий Махмуд видит, как хмельные музыканты подвигаются и уступают ему место и как он, султан, осторожно располагается на краю старой кошмы.
Что за чудесный день! Небо синее, зелень вокруг радует глаза, запах многочисленных трав нежит, кажется, каждую клеточку тела.
По небу плывут белые облака, одно – похожее на белого верблюда, другое – на верблюжонка: под облаками летают парами огромные белые птицы, напоминающие паруса: над облаками, в самой глубине синих небес, парят черные беркуты… Грустная и нежная, под стать вечернему солнцу, игра музыкантов ласкает душу, как вода ласкает жаждущего в пустыне. И чем больше слушаешь, тем дольше хочешь слушать…
О жалость! Почему же до сего дня он ничего не знал о красоте мира, о ласковости жизни в покое, это он-то, сорок лет уже султан! Конечно, его сердце – воина, повелителя, мужчины – радовалось, когда он побеждал обладателей тронов в Индии и Хорасане, Хорезме и Бухаре, когда они после поражений ползали у его ног, но даже тогда не испытывал он такого счастья! Ни от захвата крепостей, ни от пожаров, уничтожавших непокоренные города, ни от гор золота и драгоценностей – своей боевой добычи, ни от картин военных парадов – свидетельств могучей силы и неисчислимости храброго своего войска, – гордыня тогда уносила его на крыльях до седьмого неба, радовал рев боевых слонов, грохот литавр, и самым прекрасным делом на свете была война, самыми красивыми – сабля, щит, победоносное знамя…
Но вот узнает он на склоне лет своих, что есть настоящая, и совсем другая, чем он до того знал, красота, и счастье десятикратно большее, чем он знал. Есть жизнь подлинно человеческая. Хоть и бедная, но беззаботная. Хоть тихая, но благодатная. Оказывается, есть в мире такой прозрачной синевы небо, белые облака, похожие одно на верблюда, другое на крохотного верблюжонка: существуют такие травы, что дыши – не надышишься: и такие высокие, голубые, увенчанные чистой белизной горы, на которые сколько ни смотри – не насмотришься.
Вот напротив сидит дервиш, наперсник его детских и юношеских лет. На голове у дервиша старый колпак-треух, костлявые плечи вот-вот прорвут донельзя заношенный чекмень. Но кто из них двоих счастливей?
Чистая, как родник, мелодия… музыканты будто и сами таяли от своей музыки, играли самозабвенно и слитно, ведомые Бобо Сетари, раскачиваясь в такт, склонив голову и закрыв глаза каждый: горбатенький пожилой мастер ная, так тот прямо струями лил слезы.
Музыка вдруг закончилась. Султан почувствовал, что голоден, приподнялся с кошмы. Но на скатерти – никаких изысканных яств. Кувшин вина стоял посредине, возле лежал нарезанный лук, кислый творог – сюзьма, в чашке ячменные лепешки и блюдо самсы. Но эта самса с мятой показалась султану слаще меда, сюзьма таяла во рту, даже простые ячменные лепешки неодолимо тянули к себе.
Султан попросил Маликула шараба дать музыкантам отдых. О, сегодня душу султана распирали добрые намерения, ему хотелось говорить всем людям только хорошие слова, творить лишь благое и приятное. А еще ему хотелось просить у людей прощения за собственные грехи! И потому неожиданно для самого себя он вспомнил о давней ссоре с Кутлуг-каддамом из-за юной танцовщицы. Кто знает, не будь той злой ссоры, человек, сидящий против него, погрустневший, как султану казалось, тоже от воспоминаний, был бы его, султана, правой рукой, визирем или военачальником.
– Дружище Кутлуг-каддам, – голос султана дрогнул. – Да простит аллах меня за глупости, в молодости свершенные… знаешь, никак не могу забыть, что я нанес тебе тогда обиду!