Текст книги "Новые записки о галлах"
Автор книги: Адсон Монтьер-Ан-Дер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
– Все то же самое, что в легенде о возвращающемся царе.
– Безусловно. Интересен приход Антихриста. Он явится в облике голубя и сам будет окружен короной из голубей.
– То есть Антихрист здесь принадлежит традиции "высокоморального Антихриста" ?
– Да, этот апокалипсис ценен особенно тем, что чудеса Антихриста оказываются не ложными, а настоящими, при этом дается довольно длинный их свод.
– Раз уж ты вспомнил Адсона, является ли у Софония царь-избавитель пробуждающимся ото сна ?
– На основании сохранившихся отрывков сказать довольно сложно. В одном месте о пробуждении ничего не сказано, но другой фрагмент начинается так : "Они избегут мучений этого царя и, взяв с собой золото, устремятся к рекам, говоря: "Направимся в пустыню". Они будут отдыхать, словно человек спящий. Господь возьмет к Себе их души и их дух, тела же их станут подобны камням или неприрученным животным, скитающимся до скончания дней." Что это значит ? По всей видимости текст здесь сильно испорчен. Кто такие "они" ? Из контекста вроде бы следует, что это Илия и Енох, которые в конце придут на обличение Антихристу. Но известно, что тела этих пророков вместе с душами были вознесены на небеса, в то время, как у Софония они оказываются разделенными. Между тем такая фраза, как "будут отдыхать, словно человек спящий" очевидно родственна прорицаниям о возвращающемся царе. Поэтому я думаю, что в первоначальном тексте речь шла именно о сохранении тела избранного монарха, спящего до конца времен, но потом текст подвергся значительной переработке, и пророчество потеряло свой смысл.
– Скажи, Петр, а почему Адсон, когда он писал королеве Герберге о последних временах, совсем опустил этот мотив "пробуждения" ?
– Версий несколько. Самая логичная состоит в том, что Герберга обратилась к Адсону в надежде, что тот последним императором наречет её сына Лотаря, и тогда у неё будут основания добиваться для отпрыска императорского титула. Зная, что надежды королевы напрасны и не желая оскорблять её высших чувств, он вообще освободил облик последнего царя от каких-либо черт, придавших бы ему самую эфемерную конкретность. Тем более он умолчал о пробуждении. Последнее означало бы, что сын Герберги сначала должен был умереть, что королеве-матери говорить совершенно нетактично. Либо ещё хуже. Под последним царем подразумевался бы покойный муж Герберги – Людовик Заморский. Представь, каково было для неё подумать, что её муж может подняться из гроба весь разбухший от слоновьей болезни. Ужасней образины не придумаешь.
– Но ведь и Тибуртинская Сивилла, которую перелагает Адсон, тоже ничего не говорит о воскрешении. Как там ? "Поднимется царь греческий именем Констант.." Я не помню все в подробностях, но не о каком пробуждении от смерти там точно не говорится. Как ты думаешь, может быть Адсон все-таки сомневался в своей теории, чувствовал её зыбкость ? Может быть он каждый день спрашивал себя: "Не Антихрист ли я ?" Ведь по его теории Антихрист как "высокоморальная личность" будет в силах даже воскрешать мертвецов ?
– Подождите, подождите, – вмешалась тут Марья Сергеевна, – я что-то не понимаю. Вы хотите сказать, что этот Адсон всерьез верил в воскрешение какого-то там царя ?
– Да, Марья Сергеевна, он верил. Я нисколько не сомневаюсь, Лена, что он не испытывал никаких колебаний. Всеми нами тоже очень часто движет всепоглощающая вера, которой мы самоотверженно подчиняем всю свою жизнь. Некоторые люди достигают своего, некоторые – обманываются в своих ожиданиях. Но я думаю, что даже последние не считают, что они напрасно прожили свой век кто из них сможет сказать так, если при этом они служили самым возвышенным идеалам ? Нет, они не оказываются разочарованными.
В это время часы пробили десять. Пора было думать о сне. Я находился в затруднительных обстоятельствах. Присутствие Марьи Сергеевны обязывало нас с Леной спать раздельно, что мне всегда было очень неприятно, так как это насыщало наши отношения дополнительной противоречивостью. Как я ненавижу подобные минуты, наполненные условностями, притворством, душевным разладом !
– Ну ладно, – сказал я, поднимаясь и ставя кружку на блюдце. – Весьма благодарен вам за ужин... Марья Сергеевна, ничего если я переночую...как обычно в комнате вашего мужа. Обещаю, что завтра после десяти меня уже здесь не будет, и я вам больше не доставлю никаких хлопот.
Сказав это, я почувствовал, каким безжизненным стал взгляд Лены. Погрузившись в себя и словно читая какие-то надписи внутри души своей, она будто бы позабыла, что в течение всего этого вечера была совсем другой – такой пусть застенчивой, но счастливой, с глазами настолько наполненными жизнью, что от них, казалось, качнется маятник на настенных часах, остановленных в день смерти её отца, а олень на картинке, где он пьет воду из лесного источника, вдруг отпрянет, насторожится и, цокнув копытцем, исчезнет в лесной чащобе. Тут же она встала и принялась убирать столовые приборы, а я поймал на себе взгляд её бабушки, в котором было сказано так много ! Казалось, она жила, или заставляла себя жить только для того, чтобы своей жизнью изжить навсегда, заклясть всеми проклятиями, опечатать то ли миллионами печатей, то ли своей понимающей добротой, отменить, запретить навсегда саму возможность для возможности появления возможности вот такого вот отсутствующего взгляда у своей внучки, который делал бессмысленным всю жизнь Марьи Сергеевны, жизнь её отца, деда мужа, прабабушки свекрови – всех тех бесчисленных людей, которые в её понимании существовали некогда лишь затем, чтобы была на свете её внучка. Сейчас я не мог ни обнять Лену, ни поцеловать, ни сказать ей ещё раз, как много она для меня значит. Мне оставалось только пройти в соседнюю комнату, и я положил руку на круглую, холодную ручку двери.
– Подождите-ка, – вдруг сказала Марья Сергеевна. – Туда теперь нельзя.
– Почему ? – обернулся я, замечая, как они переглядываются между собой.
– Эта комната сейчас занята, – продолжила Марья Сергеевна. – Здесь живет одна женщина, моя очень хорошая знакомая, которой негде остановиться в городе. Мы не смогли ей отказать, тем более, что всегда так приятно оказать помощь тому, кто в ней нуждается.
Ее слова мне показались странными, но я отпустил ручку.
– Она что, все это время была здесь ?
– Да, она очень тяжело болеет. Два раза в день к ней приходят доктора. Господи, побыстрей бы она выздоровела. Боюсь, как бы она не заразила Лену.
– Петр, я постелю тебе в своей бывшей комнате. Там сейчас не так уютно, как двадцать лет назад, но тебе же всего на одну ночь.
– Хорошо, – мне неприятным показалось это постоянное присутствие в квартире совершенно посторонней, больной женщины, чья абсурдность как бы подытоживала невозможность нашего с Леной уединения. – Хорошо...
Когда я зашел в отведенный мне закуток, скудный свет сумерек, пробившись сквозь плотно зашторенное окно, чуть дрожа, нежился в моей кровати. Ветки растущих у дома деревьев слегка постукивали в окно, навевая дрему своими однообразными и монотонными звуками. После тяжелой дороги я очень желал выспаться, но беспокойные раздумья не оставляли меня в покое. Я все размышлял о наших с Леной отношениях, о том, как нелепо они складываются в последнее время. Ворочаясь с боку на бок, я подумал, что неплохо было бы что-нибудь почитать. Быть может, чтение отвлечет меня от сосредоточенности на неулаженности моей судьбы, и я вспомнил, что имею с собой дневники моего старого друга Андрея, с которым я надеялся сегодня увидеться, но который, оказывается, был сейчас за тридевять земель, в далеком Минске. Карьерист. Нет, в честолюбии ему решительно не откажешь. Он сразу же хотел быть первым во всем, напрочь отметая возможность быть где-либо на вторых ролях. Но вот же он стал крупным ученым, издает одно исследование за другим, а у меня пока ещё ничего нет. Сам, в одиночку, ничего не сделал. Даже этот Акмим. Ведь все лавры наверняка достанутся Масперо, а также Буриану, который опубликует итоги раскопок. Да, у Андрея пока что получается гораздо лучше, чем у меня. Я зажег лампу и раскрыл его юношеские дневники, оставленные им у меня на квартире. Когда он съезжал, то забыл прихватить их, потому что к тому времени он начал уже новую тетрадь, а эту... эту я неоднократно с тех пор перечитывал, удивляясь богатству философских изломов, пережитых нами в молодости. Я бережно перебирал страницы, вчитываясь в давно известные мне записи, в которых Андрей оставил частичку своей души, на которые и моя душа тоже очень живо откликалась. Особенно меня привлекало вот это место его дневников – Андрею тогда было всего лишь семнадцать лет: "Вновь я один в ночи, и не отвлечь эту ночь от звуков, насытивших единственное измерение звучности. Вновь я хочу постигнуть ночь, и нельзя понять её, не осознав как чужие эти звуки, своей привычностью делающие мир непознаваемым, а истину – тайной. О, загадка бытия, зачем ты призвана быть разгаданной, ведь к чему это тоскливое одиночество в призрачном мире символов ? Зато могу открыть я красоту и горькую участь человека, для которого в познании противоречия рождается удивительная чистота. Ведь есть же высшая справедливость во встрече добра и зла! Не будь в нас зла и рождающегося из доброты отвращения к нему, неприятия, стремления его преодолеть, мы бы не так стремились к очищению, изнывая от ненависти к злу, поедающему нас. Мы бы не так презирали зло, брезгуя всем, что может причинить боль телу или душе. А в Боге зла нет. Поэтому Он любит его и допускает. Господи, зачем Ты поразил мою душу грехом, ведь теперь я лучше чем Ты...И я не могу понять, как Ты можешь пугать меня жизнью, которой я боюсь, ибо в ней слишком мало меня, а много Тебя во мне, и слишком мало Тебя, а много меня в Тебе. Гнушаясь зла, я боюсь причинить боль солнечному лучу, Ты же, свободный от дурных помыслов, способен истирать в прах целые нации, не оставляя ни следа от континентов. Оттого, когда я думаю о скорбной правде Твоих замыслов, коим подвластны роковые судьбы, когда предо мной вопли страдания есть и безумие потерянных существ, поющие струны нутра коих, рванув, Ты обрек на безгласие, когда я предчувствую исчадие неслыханного пламени, испытующего своим терзанием сплошную рану представленных душ, я начинаю понимать, что я много прекраснее Тебя. Но, Боже, если в следующий раз Ты захочешь создать того, кто будет совершенней чем Ты, то выбери кого-нибудь иного. Потому что я разучился противопоставлять ближайшее и сближать разноименное, а что может быть кровней и решающей тогда, когда определяешься среди того, что всего между собою схоже, когда ты проклят на избор среди родственных сил, корневища вселенной сотрясающих в схватке, о которой стоит лишь помыслить, как истираются раскаленным жерновом визжащие нервы. А я всю жизнь считал их одним и распахивал глухую вечность между светом и тьмой, электризуя их так, что космос содрогался разрядами, раскалывавшими твердыню бесконечности. И потому, Господи, в следующий раз пусть это буду не я ! Я рвану пасть оскалившейся земли, и выйду в небо, где решается моя судьба, и ощупью различу путь в слепящих протуберанцах ореола сцепившихся огненных стихий. И пройду, и буду кричать от боли и неведенья, но я пригублю ненависти из чаши сердца Твоего врага и оборву его полубеспамятный слух великим воплем накопившегося гнева. Я сделаю все это, и я упаду замертво, и я признаю, что и сейчас была лишь Твоя, а не меня, немощного, воля. И за прозрение это, за страстотерпие это немыслимое, Боже, пусть в следующий раз это буду не я! Я примерю любовь и ужас, и, взойдя к тебе по гребню страдания, исполнюсь мощью незыблемого властелина, взмахнув крылами сильными, как вся напряженность межпланетных притяжений; и я сойду на землю, как Титан, и изолью на землю раскаленный нектар бесконечно густой испытующей лавы. Я останусь бесстрастен и, величаво склонившись над планетой, безмолвно источу весь свет, скопленный мною у Того, кто научил меня не бояться зла. Я поймаю единым жестом всю выпорхнувшую из огня пернатую одержимость; я поцелую её и отпущу в смерть. И оживут камни, и травы будут шептать молитвы незвучным, двуединым языком. Тихо трепещущие рядом ветви невиданных дерев и пенящиеся у моих золоченых стоп мудрые воды безграничного океана поймут меня: в рассеченной поисторической жути есть вечное избранничество и вечное изгнание; а стою, раскинув руки, держа в каждой из них по сотне галактик, теменем своим подпирая изножье предвечных благословенных палат и рыдаю: "Господи, молю Тебя, пусть в следующий раз это буду не я".
Я не заметил, как за чтением дневника наступил уже третий час ночи. Я не только не успокоился, но и почувствовал, что на душе у меня стало ещё тревожней, чем было. Эта ночь, проведенная раздельно после стольких месяцев ожидания, может ещё больше отдалить нас и подтолкнуть Лену к срыву, к желанию прекратить вообще все. Боже, как же все нелепо получается. Андрей, как настоящий друг, выручил бы меня и освободил бы на ночь свою квартиру, предоставив её нам, а теперь...В голове у меня царил кавардак разрозненных впечатлений, отрывочных мыслей, мешанина беспорядочных образов. Я долго ходил из угла в угол, потом подошел к окну и, отдернув гардину, взглянул на ночную улицу. Луна, вся в отеках, показалась мне припухлым глазом циклопического чудища, город оторопел, словно все вымерли или затихли, чего-то боясь. Ветви деревьев, конечно, уже не пели колыбельную, нет, они патлами свисали с облезлых, прокаженных курв, которые хороводили по подворотням какую-то дрянную заутреню, молились мраку ночи, хохотали, вламывались мне в окно. Я зашторил его и возвратился к постели. Надо было спать. Иначе это будет уже четвертая бессонная ночь подряд...
Меня разбудил удар ходиков, отметивших наступление седьмого часа. Из столовой доносился едва слышный перезвон посуды и бряцанье вилок: конечно, это Марья Сергеевна хлопочет. Она всегда вставала раньше внучки, считая необходимость брать на себя приготовление завтрака не столько обязанностью, сколько своим личным правом, ибо тогда сон Лены становился как можно более долгим, а её пробуждение насколько возможно беззаботным. Однако, Лена тоже уже не спала. Когда я вышел из своей комнаты, то увидел её, убиравшую бабушкину постель. Вот это да ! Уже на самом деле восемь часов, обе они уже позавтракали, и Лена сейчас должны была торопиться в Академию. Вот я раззява ! В этот миг, услышав мои шаги, Лена остановилась, выпрямилась и взглянула на меня очень грустными глазами, легкие тени под которыми свидетельствовали о прошедшей бессонной ночи. И вдруг... Да, мы работаем всю жизнь, мы весь век чего-то добиваемся, но по-настоящему все в нашей судьбе решают лишь мгновения. Быть или не быть – это не вопрос времени, и тем более не предмет рассудка; это максима и жребий единственного властителя человеческих судеб – мгновения, эпицентра нашей жизни. Всего в судьбе лишь несколько таких мигов, которые закладками лежат в книгах людских воспоминаний, и – все суета, но эти три-четыре мгновения на всей нашей памяти – это и есть жизнь. И как только я увидел взгляд Лены, я пережил один такой миг и понял, что с тех пор открылась новая глава в моей судьбе, глава, главный герой которой полюбит свою Избранницу как Предвечную Жену – до потери разума и полного самоотрешения, возведенного в степень обреченности, измеренного величиной безответности любви, в которой этому герою уже не было места в сердце его "Lumen Сoelum". Я всегда любил Лену, но в последние годы моя страсть несколько отошла вдаль, уступив место более сиюминутным вещам. Сейчас же я будто вновь очутился у истоков моего чувства, пережив самое первое мгновение своей влюбленности.
Я словно в первый раз увидел её. И какой же прекрасною она показалась мне, превосходную, славною, памятною, как имена сыновей Израилевых, вырезанные на двух ониксах, оправленных в золотые гнезда; глаза её показались равными двум денницам, омытым в миро и освещающим виноградники Господни; ложесна – словно земля, что дает жизнь Ливану, ситтим, из которого сделан жертвенник в скинии; любезность её, как будто милование серн поутру, и, как полны ясли, у которых кормятся и волы и лани и овцы и всякие животные Садов Небесных, Рая, как крепки и налиты червленые плоды яблонь, растущих пред стопами Господними, так великолепны груди любимой моей; её дыхание уподоблю благовонию стакти, ониха и халвана, курящимся перед Ковчегом Завета, а голос её звучит – словно благозвучие псалтири или тимпана, на которых Давид играет перед лицом и во славу Господа. Она показалась мне прекрасной, как Суламифь, Реббека, Сарра; вся она была пронизана первозданным, зиждительным светом Красоты.
– Как спалось тебе ...? – спросил я, чуть не добавив "любимая моя". Она была свежа, как дыхание земли, омытой дождем. В движениях её была та простота и изящество, с которой тихое отчаяние внушает силу надломленной гордости.
– Я почти не спала сегодня. В последнее время мне рядом с бабушкой очень беспокойно спиться, – она оправила свои убранные косы, подобные скирдам сена на лугу, душистом, как вкус сикеры в чаше у невесты Соломоновой.
– Тебе не хочется причинять ей боль своим несчастьем, – промолвил я, не руками заключая себе её стан, а душой обнимая взгляд её удивившихся глаз. И как течение великой реки узнаешь, погрузив в неё руку, так познал я учащенное вздымание её грудей, уловив взволнованность её взгляда. Но будто сон, испуганный пробуждением, её волнение прошло властью той решимости, с которой говорят "нет" любимому человеку, или отказываются от вечного спасения души.
– О, нет, – ответила она. – Но мне каждую ночь кажется, что я вот-вот услышу плачь своей бабушки, а когда долго его не слышу, то начинаю думать, что она хочет скрыть от меня свои слезы, и.... я несколько раз подходила к ней, чтобы взглянуть на её глаза и убедиться в том, что она не плачет.
Так говорила любимая моя. И что-то вдруг сломалось в моей душе – так весной река взламывает лед. Кровь, вскипевшая в груди, толкнула меня к возлюбленной, но нас разделяла та открытость, с которой она, успокоенная обреченностью, принимала свое одиночество. Надеяться преодолеть расстояние между мной и нею было все равно, что ждать окончания горного эха в ущелье, в котором стучит влюбленное сердце – сейчас она была неприступна как полевая птица, прикрывающая перед лицом льва птенцов гнезда своего, бесстрашно смотрящая ему прямо в глаза. Нахлынувшее чувство вторглось злым духом, который, схватившись за сердце, распустившееся внутри подобно цветку, что расцветает лишь раз в жизни, принялся выдергивать его из моей груди. Я почти слышал, как от этих усилий рвались и харкали кровью корни моего сердца, слышал и чуть не падал от потери сознания. Спекающаяся пелена, что затмила мне взор, запрещала отливать в слова ту лаву эмоций, что текла у меня сейчас вместо крови, и я успел лишь подумать: "Жизнь ты моя, волшебница! Необходима ты мне, как уму – непознаваемость Бога, как глазам – Его незримость, как языку – Его безымянность. Достойна изумления красота твоя. Птицы в садах поют, восхваляя тебя – этого тебе мало. Реки земные шумят, возносят тебя – и этого тебе мало. Солнце восходит только для тебя и звезды только для тебя светят – всего этого мало тебе. Нет тебе равных по красоте ! Отдай тебе первенство перед всеми женщинами – все тебе будет мало. Отдай тебе главенство над ангелами и архангелами – и этого тебе будет мало, и это будет недостойно тебя, любимая. Скажу я тебе, что достойно тебя, душа моя, чаровница ! Достойна ты миловать праведников и наказывать грешников, и ещё более достойна миловать грешников и наказывать праведников !" – так подумал я. Но я знал, что это можно сказать короче, всего одним словом, и, как если бы это душа вылетела из моего тела, мои уста тихо произнесли: "Люблю..."
Обожженные этим словом, щеки её зажглись румянцем, а в глазах навернулись слезы – тоже лишь на мгновение, и за этот миг можно было успеть разве что сдернуть солнце с небосклона, вычерпать все речные устья, окрестить, спасти и ввести в рай полчища грешников Данте – так он был короток. И вот она уже спокойно и грустно улыбнулась мне, и в её улыбке я увидел, что глубиной своего изъязвленного сердца она приняла и измерила всю силу моего любовного восторга, что она бесконечно благодарна мне за него, но я также читал в ней, что та скорбящая любовь ко мне, которой она жила в течение многих лет нашего знакомства, сегодня ночью была ею полностью исчерпана и пережита – впервые я не увидел в ней ни следа взаимного чувства. Случилось то, чего я и боялся, и что так накликал на нее: в ней словно переполнилась бездна её терпения, и она уже не смогла дальше выносить пустоты, бесплодности наших чувств. Уж лучше ничего, чем много – так наверное она подумала.
– Любовь..., – промолвила она, – я почти забыла , что это значит. Может ты объяснишь мне ?
Я хотел ей ответить, но то слово, которое слетело у меня с губ, показалось мне настолько великим, что после него я был не в праве говорить что-либо еще. Меня не поймет солнце, меня не поймут птицы, меня не поймут все бесконечные реки.
– Наверное, это что-то очень большое – любовь, – продолжала она, видя мое молчание. – Что-то, что даже не определить в словах. Но ты знаешь... наверное, для меня сейчас это слишком много. Мне достаточно будет чего-нибудь...более простого, более...маленького. Какого-нибудь крошечного тепла. Капельку тепла. Но только очень светлой капельки. Понимаешь?
Я бросился к ней:
– Мы же ещё вчера с тобой общались, и ты говорила совсем иначе. Мы с уверенностью смотрели в будущее, говорили, что сможем преодолеть все трудности, которые встретились нам на пути. Но эта ночь, эта безжалостная ночь, издевавшаяся над нами с тобой... Почему все время что-нибудь вмешивается в наши отношения! Почему мы были рядом, но опять не могли быть вместе! Почему ты так отдалилась от меня всего за одну ночь?
– Я много пережила за нее. Ты знаешь, утром мне показалось, что я больше ничего не хочу от жизни. Мы...мы с тобою больше не можем видеться.
– Расстаться !..Неужели ты думаешь, что тебе станет легче от этого ? Ведь это глупо. Так глупо ! Наслаждаться собственным горем, безысходностью. Нельзя быть счастливой своим несчастьем – это опасная роскошь, игра на грани безумия, губящая, ложная гордость самоотречения, подтачивающая все живое в человеке. Сейчас я снова понял, что у меня одна только цель в жизни – ты. Все остальное – это прах. Прах !
Я попытался поцеловать её, но на этот раз она решительно воспротивилась моим объятьям:
– Нет, я не хочу. Я... не могу.
– Почему ? Почему ? Ты сомневаешься во мне ? Не веришь в искренность моих чувств ?
Она покачала головой :
– Я не верю в себя.
– Ты хочешь похоронить себя в одиночестве, замкнуться в себе самой ? Ты же сгубишь себя! Это... глупо. Это смешно ! Не отвергай меня, я тебя умоляю. Прости, прости твои длинные одинокие ночи. Я... я искуплю, я все тебе отдам, всего себя, все, что у меня есть. Все сделаю для того, чтобы ты была счастливая. Ты меня больше не любишь ?
– Нет..
– Что... Ты же обманываешь, саму себя обманываешь. Ну что мне для тебя сделать ? Что ? Как доказать, что я люблю тебя, что я жить без тебя не могу ? Я посвятил тебе всю свою жизнь, с того самого момента, как впервые увидел тебя, когда мы были ещё детьми. Я готов и весь остаток своих лет до последнего мгновенья отдать тебе.
– Мне надо идти.
– Подожди, ты хочешь сказать, что между нами – все.
– Да.
– Ты хочешь всю жизнь быть одинокой ?
– Пусти.
– Ты хочешь упиваться своим горем до самых последних дней ?
– Не спрашивай меня больше ни о чем. Пожалуйста. Я тебя прошу: не говори больше ничего. Не говори. Не говори. Пожалуйста. Если ты меня любишь.
– Это безрассудно. Горем нельзя наслаждаться вечно. Ты же...захлебнешься им. Не оставляй себя в одиночестве ради себя, ради бабушки...
– Я больше не могу выносить твоих слов. Я сейчас сойду с ума.
Некоторое время мы стояли, ничего не говоря друг другу. Наконец я вымолвил:
– Что ж, если я тебе опротивел, ты в праве отвергнуть меня. Ты имеешь право быть одинокой. Ты заслужила это годами наших бессмысленных отношений. Все же я думаю, что ты по прежнему любишь меня, но ты решила воспользоваться правом каждого человека на несчастье. На то, чтобы холить свою беду и каждый день выносить упреки и обвинения судьбе. Может быть прожить одинокой ты и сможешь, но не сможешь в одиночестве умереть. Я думаю, ты все же вспомнишь обо мне, иначе...иначе ты поймешь, что жила напрасно.
Я хотел в последний раз коснуться её щеки, но она вновь увернулась. Глаза её были полны слез.
– Мне очень горько, – сказал я, – что все получилось именно так. Я надеюсь, что ты передумаешь. Может...ты дашь мне номер своего телефона, я позвоню тебе вечером с вокзала. Тогда уже я точно пойму, окончательно ты решила или нет.
Она долго не отвечала – наверное потому, что не могла. Потом на клочке бумаги записала свой номер, сунула мне его в руку и убежала, даже не попрощавшись со мной. Этот жалкий обрывок бумаги я потом очень долго пытался спрятать куда-нибудь, чтобы он не дай Бог не затерялся по дороге. Я прятал его то в карман рубашки, то в самый укромный уголок бумажника. Постой, – говорил я себе , – бумажник могут стащить. Может, в чемоданы ? Они могут пропасть, затеряться. Честное слово, дорогие мои, в тот момент я словно потерял контроль над собой и был беспомощен, как ребенок...
...Дорога, дорога. Все время на перекладных. Сколько раз я уже объехал вокруг света ? Везде одни и те же человеческие судьбы. Везде счастья столько же, сколько его в каждой стране, в каждом городе, которые я видел, в каждой человеческой судьбе, которой я оказался причастен. Везде столько же горя ровно столько, чтобы счастье не начинало надоедать. Я снова на вокзале. Как мне знакомы эти окрики, свистки паровозов, суетящиеся пассажиры, томящиеся встречающие, исчезающие любимые, вечно исчезающие любимые, всегда остающиеся на перронах и все менее различимые из-за дыма и толчеи провожающих, так энергично махающих руками. Кажется, это платформы уносятся прочь на всех парах, а мы остаемся на месте и, выглядывая в окно купе, с грустью замечаем, что лица тех, кто нам дороги уже почти не различимы, и вот они уже полностью сливаются с толпой...После череды бессонных ночей моя голова раскалывалась, и я подумал о том, что в последние дни несчастий как раз было достаточно для того, чтобы я опять с искренней радостью начал принимать милости судьбы. Все было просто. Достаточно оказывалось одного телефонного разговора. Приехав на вокзал заранее и убедившись, что имею достаточно времени, я нашел телефонную станцию и долго, очень долго пытался дозвониться до квартиры на площади Островского, до Лены – для вас: Елены Степановны. Наконец, мне удалось прорваться по тому номеру, который, написанный на клочке бумаги, я держал перед собой. В трубке послышались длинные, очень длинные гудки. Один, второй, третий...Мне почудилась в них поступь процессии, сопровождавшей во времена инквизиции приговоренных к смерти. Потом щелчок – словно треск ступеньки при подъеме на эшафот – и гудки прекратились, только слышались сильные помехи, и чье-то молчаливое дыхание. "Алло, алло ! – орал я. – Алло ! Лена ? Алло ! Это я, Петр ! Алло !" Я продолжал надрываться, слыша в трубке всю ту же тишину и то же отчужденное дыхание, бессмысленное, как неожиданно прозвучавший указ о замене сожжения четвертованием. Я все пытался пробраться и через помехи на линии, и через безмолвие на том конце провода, но – тщетно. Я слышал, как там, в квартире, трубку положили и раздались резкие, зудящие, короткие гудки. Это словно комья земли, когда они разбиваются о крышку гроба с покойником. Это конец. Я мертв. Вот и смерть моя.
A suivre
Продолжение книги готовится к публикации. Мнения по поводу прочитанного переводчик и издатель просит пересылать на адрес Петра Николаевича Дубровского [email protected]