Текст книги "Под шляпой моей матери"
Автор книги: Адельхайд Дюванель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Убежище
Выйти на улицу – настоящее приключение; там можно встретить лица, каждое в единственном экземпляре, то есть уникально, удивительно. Есть лица, которые вызывают у Пиуса гнев. Тогда он видит только ограниченность, ущербность, узколобость. Больше всего ему нравится рассматривать детские лица.
Пожилая толстая женщина сидит в трамвае и жует черенок от вишни. Другая говорит женщине на соседнем сиденье: «Эй Вы, привет, слушайте: я хочу умереть!»
Ранним утром город, кажется, светится изнутри, но уже в девять часов небо вянет, свет тускнеет. Пиус едет на трамвае, время от времени делает записи в дневнике: «Теперь, после того как Розмари хотела убить себя, моя мать как и раньше пытается сделать из меня слабака. Она покупает для меня одежду, которая мне не нравится. Она хочет заново обставить квартиру. Она хочет видеть меня почаще».
Пиус с беспокойством замечает изменения в себе самом: глаза вдруг широко открываются, в голове нарастает какой-то шум, свет режет глаза. Он стал болтливее. Лицо стало почти прозрачным, живот уменьшился.
Пиус постоянно носит стариковскую одежду: серые брюки, которые подтяжками натягивает на живот, серый пиджак с серыми заплатами на локтях. Когда он расслабляется, он иногда пинает правой ногой камушки по тротуару. После попытки самоубийства жены он больше всего плакал из-за того, что перед тем как принять снотворное она сходила к парикмахеру и сделала перманент. И что он зря купил ей морскую соль для ванн – против ревматизма. Но они поссорились; он сел в трамвай, а Розмари стояла на тротуаре, прижала голову к двери, которая от этого не закрывалась, и причитала, ему было стыдно перед людьми. Речь была о деньгах, всегда о деньгах. Ей были нужны невероятные суммы, а он жил скромно. Через некоторое время шофер начал ругаться, он не мог тронуться, пока Розмари держала головой дверь.
Трамвай это убежище Пиуса. Работать ему не надо, ему досталось небольшое наследство; так что он каждый день часами катается на трамвае, избегая жены.
У больничной койки, на которой Розмари издает отрывистые, плаксивые звуки, ему, правда, пришлось пообещать больше не скрываться в трамвае. Он не сдержит обещания, не может допустить, чтобы уныние наполнило его сердце.
Пациент хочет лежать в чистоте
Кристина торговала на блошином рынке старыми книгами. Она вела скрытую ожесточенную борьбу, чтобы квартира, которую она делила с одним наркоманом, не пришла в упадок, потому что однажды больной сказал: «Когда начинаешь угасать, очень хочется лежать в чистоте». Кристина разгибала ложки, счищала с них нагар, каждый день отмывала в ванной пятна крови, вытаскивала из ковра окровавленные иголки, находила использованные шприцы за диванными подушками, под обивкой и в полуоткрытых ящиках, собирала окровавленные бумажные платочки и одежду. Полотенца были все в дырах, ковер в подпалинах, потому что больной иногда «откидывался», как он говорил, и ронял зажженную сигарету. Эти приходы были для Кристины как раз самое неприятное: когда они наступали, она чувствовала, что он покидал ее; в такие моменты он полностью ее игнорировал. Иногда ей нельзя было пылесосить, потому что наркоман думал, что на ковре еще остался кокаин. Он всю ночь ползал по полу со свечой в руке и искал. Ставни уже в четыре часа дня были заперты, но он боялся, что враги могут сфотографировать его из дома напротив специальной камерой. Иногда он выбрасывал всю одежду из шкафа и скидывал все книги на пол, потому что потерял конвертик с кокаином. Тогда он кричал и в слезах обвинял Кристину, что это она украла.
Когда Кристина просыпалась по ночам и шла в туалет, она видела друга спящим сидя на канапе в гостиной, в резком свете маленькой лампочки. Он был слишком слаб, чтобы преодолеть путь до кровати, и хотя он был очень худой, она не могла его поддержать и проводить, она не была сильной. Иногда он открывал красно-золотистые глаза и смотрел на нее. Его живот раздулся, селезенка разрослась до сердца. Он пил по две таблетки морфия в день против болей; Кристина должна была каждое утро забирать их у врача. Невысокий симпатичный диллер, который, возможно, был вовсе не турок, как он говорил, приносил кокаин каждый вечер ровно в семь часов. Если он опаздывал, он звонил. Больной смешивал кокаин с глюкозой или детским слабительным и фасовал по конвертикам, складывать которые помогала Кристина, потому что у него тряслись руки. Покупатели приходили с одиннадцати утра до полуночи. Они сидели где ни попадя и кололись. Продажи покрывали наркоману собственные траты; когда он колол себе кокаин, он иногда чувствовал себя почти здоровым. Кристина подавала холодные напитки.
Кристина часто не понимала своего друга, он говорил неразборчиво, потому что у него выпали все зубы. Кристина думала: «Есть люди, которым дают в руки белый посох и ставят их посреди самой тьмы».
Кошка
Пожилой господин Вайнвиш и Франциска, молодая девушка, наклонились погладить кошку. У кошки большая голова и синие раскосые глаза. Франциска вдруг говорит, что она похожа на обезьянку. Кошка – подарок от господина Вайнвиша, который все время покупает чемоданы; у него их уже восемнадцать. Он живет везде и нигде. У него за плечами операция на глаза; врач, которому ассистировала женщина, господин Вайнвиш принял ее за домработницу, во время операции три раза сказал «эх», никак не мог вставить искусственную линзу в глаз. Господин Вайнвиш теперь читает с лупой.
Солнце светит в комнату сквозь деревья. Кошка завороженно наблюдает за движущимися тенями и солнечными пятнами на шкафу. Ее мурлыканье наполняет комнату тихим звуком мотора.
Франциска устроила себе маленькое королевство. Она любит каждую вещицу, что стоит или лежит на полках, и никогда не вытирает пыль, чтобы ничего не менять; в ее глазах беспорядок превращается в порядок, который никто кроме нее не понимает. По стенам висят ее детские фотографии. Изначально фотографии были маленькими, но она отдала увеличить их в фотокиоске на вокзале. Она живет, словно птица в гнезде, в окружении маленьких белых перьев, которые летят изо всех подушек и матрасов, которые она прожгла сигаретой. Перья парят по комнате, потому что в окно задувает ветер. Кошка охотится за ними, скачет по всей комнате. Франциска рассказывает господину Вайнвишу, с которым познакомилась две недели назад в привокзальном буфете: «Я проглотила моего отца, он давит мне на желудок: приходится постоянно с ним бороться – вся моя жизнь состоит из этой борьбы». Господин Вайнвиш смеется козлиным смехом. Вдруг кошка заползает под шкаф, начинает пронзительно кричать и выть; шерсть у нее встает дыбом и она дрожит. Франциска и господин Вайнвиш хотят подойти к ней, но она шипит и огрызается. Господин Вайнвиш садится на красный сундук в дальнем углу комнаты и смотрит на кошку в лупу. Франциска, вся бледная, кричит: «Мой отец переселился в кошку!»
Вокзал Рональда
Когда друг Рональда, который теперь стал всего лишь знакомым, изредка, проездом появляющимся на пороге, танцевал ночью со своей невестой вальс на перроне под застекленной крышей (она стояла босыми ногами на ботинках жениха; ее кудрявые волосы пылали), Рональд тихо сказал: «От такой девчонки и я бы не отказался».
Теперь Рональд живет в мансарде у большого вокзала, который построен так, что на перроне никогда не дует ветер. Свободное время он проводит с бродягами или пьяницами у киоска, где можно присесть. Девушки, с которыми он до сих пор знакомился, все сбежали из дома; они позволяли ему приглашать себя на пиво или кофе и иногда даже шли к нему домой, чтобы разделить постель. Он запомнил худенькое создание с длинными конечностями, однажды зимней ночью в его холодной каморке она перечислила все майские заморозки по именам[3]3
Дни поминовения святых с 11 по 15 мая, на которые обычно приходятся заморозки.
[Закрыть].
Одним весенним утром Рональд должен был в качестве свидетеля предстать перед судом. Школьный класс превратили в зал суда с помощью стойки в виде подковы, за которой сидели председатель суда, секретарь и прокурор с документами, а посреди стояли две колонны, якобы поддерживающие потолок. В качестве маскировки Рональд надел большие черные солнечные очки, потому что боялся мести обвиняемых. Но через темные очки Рональд не мог разглядеть преступника, несколько раз поклялся, что преступник был бледным, очень бледным, а не загорелым, как этот мужчина. Он бы с удовольствием добавил: «И он не кривил так нагло рот». Только когда Рональд вышел из зала суда и снял солнечные очки, ему стало ясно, что он помог избежать наказания тому парню, которого как раз хотел посадить за решетку, потому что тот украл у Рональда недельную зарплату, а он и так немного зарабатывает оператором автопогрузчика. В гневе Рональд отправился на вокзал, но не стал искать собутыльников у киоска, а сел в привокзальном буфете, где настоящие путешественники ждут отправления поезда, а не заливают алкоголем ностальгию по дому и тоску по дальним странам. Рональд заказал бутылку розового шампанского, которое выпил маленькими глотками и поморщился. Какой-то русский, который выглядел так, будто потом будет ходить с протянутой шляпой от стола к столу, играл на губной гармошке.
Рональд, все глубже погружаясь в себя, явственно увидел на белой стене слова: ВАКУУМ, КИСЛОРОД, СЖАТЫЙ ВОЗДУХ; ему показалось, он только что научился читать. В кровати лежит мать, при смерти или уже мертвая, Рональд не знает. Ребенком Рональд оторвал лоскуток кожи с левой ладони и про себя назвал маленькое, красное, горящее пятно: «Шрам». Рональд проделал то же самое и с правой рукой и, несколько часов спустя, в детской, нанес раны и на обе стопы. Шрамы никому не показывают. Каждый раз, когда они почти заживали, Рональд наносил новые.
В высокой комнате стоит дым, тусклый свет, шампанское кончилось. Русский с губной гармошкой давно ушел, официант, рассчитывающий Рональда, словно сделан из влажного картона. За столом у вращающейся двери сидит девушка и обеими руками держит кофейную чашку. Ее черные глаза ничего Рональду не напоминают, но он встает, подходит к столу маленькой бродяжки – первой в этом году – и спрашивает, можно ли ему присесть. Она поджимает губы, что вызывает у Рональда неприятные чувства, он видит перед собой отвратительно искривленный рот преступника в зале суда. Рональд замирает, не предлагает девушке остаться на ночь, а быстро объясняет, что полиция зачищает вокзал прежде чем закрыть его на три часа. Потом, словно проглотив аршин, выходит через вращающуюся дверь и пересекает по-ночному пустую вокзальную площадь с освещенными фонтанами и анютиными глазками, мило сгруппированными на клумбе, чтобы затем отправиться в свою мансарду.
Золотые часы
Старая Нина была очень набожной, ее вера была словно рука, прикрывавшая ей лицо. Ее лицо было цветком, как щечка младенца; но он цвел только для Бога, ни один человек не должен был радоваться ему, поэтому она закрывала его серой, увядшей рукой, но кто смотрел внимательнее, замечал просвечивающее розовое лицо.
Нина говорила сама с собой. Она говорила необыкновенно много, потому что, как она сама себе объясняла, в далекий, а потому маленький предмет можно попасть только если кидать не отдельные камни, а пригоршни камней. Удаленный предмет был «истиной», словом, которое она произносила так же жалобно, как «безделушки и наслаждения».
Она овдовела, но у нее было два сына, которые жили в других городах. Старший был упрям, как осел, кассир в банке, а по воскресеньям он рисовал женщин, которых изображал в виде лошадей или контрабасов. Младший, худенький паренек с губами, как две малины, носил лохматую бородку и потому походил на домового, бегал с банкета на банкет, пытаясь наполнить постоянно урчащий живот, а заодно написать в газету статью о выставке кроликов или открытии новой школы.
Пока Нина брела мимо домов, на нее наталкивались люди, но серая увядшая рука на лице не двигалась, она только открывала и закрывала губы, но никто не обращал внимания на ее слова. Она шептала: «Когда я была молоденькой девушкой, я прочла много книг. Я спрашивала себя, что уместнее, стремиться к чистоте или к мудрости, и поскольку блюсти чистоту казалось мне мудрым, я решилась добиться мудрости. Бог мне для этого был не нужен – я отбросила Его в сторону. – А теперь… – ее губы скривились в хитрую улыбку, так что лицо стало похоже на открывающуюся кожаную сумку, – теперь я страдаю так сильно, что становлюсь чище. Мое лицо под темной жесткой кожей станет белее облаков, ярче солнца». (Она представляет себе каждое слово, которое произносит: «Бог» и «Его» она представила с орнаментом и золотыми буквами).
Чтобы добраться до реки, Нина идет пешком через весь город. От нее, словно холодный ветер, исходит одиночество и сдвигает все предметы с ее пути: серо-зеленые тучи, летящие наискосок по розоватому небу, твердый снег c крыш. Дерево, словно пьяница, облокотившееся на стену дома, красно-белый дорожный знак, светившийся в переулке, словно толстое лицо. Тени, лежащие на дороге, и закутанные фигуры, бегущие по улице.
Нина хотела утопить золотые часы, поскольку все «безделушки» казались ей опасными. Когда последние дома остались у нее за спиной, был уже вечер. Казалось, что горы, на макушках которых холодным компрессом лежал снег, спали. Несмотря на холодное время года у входа в долину, сгорбившись, стояла гроза. Солнечные лучи, столпившиеся у нее за спиной, по непонятным причинам выглядели кощунственно; смотреть на них было стыдно, хотелось, чтобы гроза подошла поближе и дала волю своему гневу. Дюжина зверей, из тех, кого все считали вымершими, собралась на мосту. Нина подумала, что это черти, и пригляделась повнимательнее. Ни небо, ни река не отражались в глазах у этих чужеродных существ, никто не мог разобрать цвет их лиц, а кто видел их, тут же их забывал. На спинах у них лежали листья и ветви, как будто их попросили замаскироваться. В волосатых руках они держали часы, но никогда не смотрели на них и старались не говорить, что придавало их облику налет апатии, которой нет даже у камня, от которого мы ничего не ждем. Они были безучастны, как спина, которой поворачивается к нам человек в телефонной кабинке, делая вид, что ищет в справочнике чье-то имя, хотя на самом деле плачет.
Нина зашла на мост, подтянула слишком длинный рукав пальто, сняла с запястья часы и бросила их через парапет. Звери заметили, как золото блеснуло и смешалось с черной водой. Они расправили крылья и бросились в волны, как самоубийцы, потому что крылья, как отметила Нина, были слишком слабыми, чтобы их выдержать.
Дождь и ветер размыли далекие, высокие, белые дома города. Прогремел гром. Нина надвинула на лоб шерстяную шапку и потерла руки, в которые вцепился мороз. У нее были отекшие, блестящие пальцы с обгрызенными ногтями. Ее маленькие, красно-голубые глаза слезились. На ходу она носком ботинка пинала перед собой камушки и производила впечатление омерзительной, ребячливой старухи. Она уже не помнила о зверях, которые дрались за ее часы и держали часы в руках. Услышав пронзительные крики, она обернулась и увидела, что река ползла по барахтающимся черным существам и ложилась на них, пока они не задохнулись. Она очень удивилась и помолилась, чтобы Бог спас незнакомых тонущих, но он этого не сделал. Она ощущала Бога, как засыпающий ребенок чувствует куклу в кроватке рядом с собой. Медленно, пожевывая челюстями, она пошла прочь. Мокрые седые волосы прилипли к плечам.
Сумрак, дождь и ветер походили на клейкую массу. «Ох ты, францисканская душа», – пробормотала Нина, увидев длинное смеющееся лицо умершего мужа. Он скалил зубы и звонко пел, все птицы прилетели, все, все, все. «Я была груба с тобой, – сказала Нина, – наш черноволосый жилец омрачил мои чувства. Помнишь, ты подарил мне на день рождения прекрасную сковородку, а я от злости расплакалась, вместо того, чтобы поблагодарить тебя? Я-то, тщеславное существо, рассчитывала на духи и розы. Наш жилец – под носом он носил блестящую щеточку и был так прекрасен, что я могла смотреть на него только одним глазом, а то умерла бы от восхищения. Радость, которую я испытывала рядом с ним, часто была больше моего тела: я скакала по улице, словно маленькая девочка. Он был бельгиец и говорил в нос». Шепча, вздыхая и причитая, она пробиралась через черный дождь, в котором фары машин прорезали круглые дыры. Удары колокола проникали ей в уши, как стук сердца, как теперь уже утихшее тиканье золотых часов, которые сейчас плавали под водой круглой блестящей рыбой, надменно обгонявшей других рыб, хотя и мертвой.
«Перегруженный работник»
Зима была неприятной, она пожадничала со снегом, не разбрасывала его по земле, и та не могла спокойно спать. Женщина, о которой здесь пойдет речь, тоже не могла уснуть. В заявлении об уходе она написала: «Я перегруженный работник». Внутри она постоянно дрожала: от страха или от ужаса. Ее мучили сомнения. Когда она вскакивала из-за стола и бросалась на кровать, она видела, что лампа качается на сквозняке из стороны в сторону, и поначалу не только удивлялась, но и пугалась. Иногда она бросалась на кровать, потому что не могла больше стоять или сидеть: внезапно кончались силы. Поскольку в квартире были только жесткие стулья, читала она лежа. Слушая музыку, она лежала на правом боку и левой рукой прижимала подушку к правой щеке, а правая рука пыталась обнять тело, но была слишком коротка; пальцы едва касались лопаток. Она лежала прикрыв глаза и подтянув ноги. Еще она писала много резюме, в которых расхваливала свои способности: «Я динамична и вместе с тем терпелива. Когда я не сплю (чего с некоторого времени больше не могу), я часами медитирую и в это время меня не нужно ни кормить, ни поить; по вечерам я сама ищу добычу, покидая город и рыская по долине: птицам и мышам от меня не скрыться».
Квартира была очень большая: надстроенная мансарда с двумя крошечными окнами. Она принадлежала одной музыкантше, которая отправилась в путешествие. Стены были выстроены словно из снега. Раньше «перегруженный работник» жила в пансионе, где картины на стены можно было крепить только специальными кнопками хозяев дома. О каждом приходе гостей следовало сообщать заранее и они могли остаться только до десяти часов вечера. Телевизор в общей комнате следовало выключать в одиннадцать. Большей частью там жили бывшие пациенты психиатрической клиники, которая размещалась когда-то в этом же доме, а еще раньше это был пансион для девочек, который так и остался символом ограниченной свободы. Постояльцы отеля, иногда случайно забредавшие туда, получали большое банное полотенце, жильцы – маленькое. По воскресеньям кухня была закрыта; жильцы сидели по комнатам, жевали свои бутерброды с колбасой и смотрели из окон на стену. Однажды, когда «перегруженный работник» стояла у окна, она увидела на улице тень дерева и подумала, что там лежит она сама.
Она думала, что у нее нет права жить в этой большой квартире, в которую скоро вернется музыкантша. Она ходила на цыпочках и иногда сверяла время на часах по телефону. Она думала о музыкантше: «В ней есть сила. Легко быть хорошим, когда есть сила».
В Рождество бледное небо заволокло розово-фиолетовой стеной облаков, крыши города словно накрыло горой из ваты. «Перегруженный работник» праздник не отмечала. Страх обнищать не позволял ей купить подарок даже себе. Но она выглядела как женщина, которая знала любовь или только ждала ее.
Собственность госпожи Ляйзеганг
В одном парке, который раньше был кладбищем и где писатели в дар городу посадили дерево, я познакомилась с госпожой Ляйзеганг. Она сидела рядом со мной на скамейке у детской площадки и, как это свойственно одиноким людям, вдруг заговорила. Она что-то путано рассказывала, и я только спустя несколько часов, все переварив, наконец-то действительно увидела перед собой эту женщину.
Госпожа Ляйзеганг жила в доме, красном, как гранат, и сгоревшем однажды посреди ночи, после чего госпожа Ляйзеганг переехала в отель. С тех пор она живет в отеле. У нее есть тридцать три письма, отправленных авиапочтой, сорок одно обычное и телеграмма из Парижа в большом желтом конверте, правда, слегка порванном, которую она сумела спасти из огня. Письма от Отто, от поэта, которого она любила в молодости, а он много путешествовал и уже много лет живет в Южной Америке и больше не сочиняет стихов. С тех пор, как он женился, он ей больше не писал.
Однажды ночью госпожа Ляйзеганг громко сказала: «Моя прекрасная, большая любовь – что мне с ней теперь делать?» – и проснулась. Из крана капала вода. Она лежала на спине и закрыла правый глаз правой рукой. Ночь медленно ехала прочь, как если бы была лифтом, а утро – пустой шахтой. Госпожа Ляйзеганг встала, оделась и в одиночестве позавтракала в столовой, потом взяла с ночного столика конверт с письмами поэта, положила в сумку и отправилась бродить по улицам: в витринах отражалось, как она, словно из провала, поднимается, нахмурив лоб. Зеленые огни трамваев трещат и хлопают, голосят и дудят, двигаясь вперед. Перед студией загара целуются два белоснежных человека. «Ну, – думает госпожа Ляйзаганг, – прямо средь бела дня». Она идет в офис, но еще слишком рано. Она открывает окно; чуть позже на карниз прилетает каменно-серый голубь и заглядывает в комнату. Госпожа Ляйзеганг снимает с печатной машинки чехол, садится на стул, прижимает сумку с письмами к животу, опускает голову и ждет. С короткими, повторяющимися паузами поет воробей. Никто не придет и не отнимет у госпожи Ляйзеганг ее имущество. Она также не может его застраховать и никто не захочет его унаследовать.