355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адельхайд Дюванель » Под шляпой моей матери » Текст книги (страница 8)
Под шляпой моей матери
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 08:31

Текст книги "Под шляпой моей матери"


Автор книги: Адельхайд Дюванель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Криста

На столе Кристы лежат счета; она их не распечатывает. Они лежат на столе, а она задерживает дыхание. Она повесила в комнате фотографию индианки, мечтательно раскинувшейся в гамаке; у нее на бедрах сидит маленький мальчик, он выглядит как младенец Иисус на иконе и смотрит на зрителя черными миндалевидными глазами. Рядом висит фотография Вирджинии Вульф в профиль; в правой руке у нее сигарета; она сидит в комнате с высокими потолками и впечатление такое, что она, может быть, через окно смотрит на горизонт. Криста каждый день рассматривает обеих женщин перед тем как пойти в болотистый парк, где недавно сгорело дерево. Все люди в городе, которые любят деревья в любом состоянии – цветущие, горящие, с листвой или без – встречаются в музыкальном павильоне, где можно спрятаться от дождя. Некоторые живут в парке и по ночам спят на газетах.

Когда на экране появляется экран с каким-то мужчиной, ведущий беседует с ним и под конец говорит: «Спасибо, что были с нами». Этого заснятого господина, который был также и в комнате Кристы, за что она также ему очень благодарна, не стоит сравнивать с горящим деревом; это дерево действительно было у нее, она осмотрела его во всю длинну, почувствовала жар и услышала треск пламени.

Криста никогда не доверяет почте. Если она написала или отправила письмо, она спустя два дня звонит и спрашивает, дошло ли оно. Иногда она ездит по железной дороге в вагоне-ресторане, только чтобы посидеть рядом с круглой лампой.

Криста живет одна и не работает. Ей бы хотелось иметь колодец перед домом, из которого пили бы лошади. Бывают дни, когда она отключает телефон; тогда ей никто ничего не рассказывает: она не слышит людских голосов. Она женщина с обезьяньими глазами и обезьяньим смехом.

В городе все больше групп и группировок; обособляются не только фанатики деревьев, но и другие экстремисты: фрики из дворовых кухонь, ненавистники летучих мышей, противники пенных ванн, фанаты волосатых женских ног. Раньше члены групп вступали в противоборство, публикуя в газетах сочащиеся ненавистью письма читателей. Теперь они пошли друг на друга с камнями в руках; каждую субботу происходят уличные бои. Криста говорит: «По субботам мне все время самоубийственно». Она говорит это так лихо, будто рот смазан маслом. Этого слова нет ни в толковом, ни в словаре иностранных слов. Каждый месяц какой-то мужчина передает ей через окно немалую сумму денег; она берет их без угрызений совести. Мужчина ее любит, она его нет.

Штефани

Город был словно занесен пеплом, но повсюду тлели огни: слова, рекламирующие рестораны, кинотеатры, бары, дискотеки, марки сигарет и прочее. А под белой, круглой луной летали две чайки. Девушка, которая так и не выросла и всегда носила в левом рукаве блузки или пуловера платочек, решительно шагала по тротуару. У нее было заячье лицо и отекшие ноги. Ее звали Штефани, и она писала книгу. Тот факт, что книгу можно будет купить во многих магазинах и она будет в холщовом переплете, в обложке с аннотацией, страницы пронумерованы – заставлял Штефани постоянно нервничать, но это было и приятное чувство. Штефани воспитывалась в школе при монастыре и все немногое свободное время вязала. Она не умела врать, но не знала наверняка, что такое правда. Она предполагала, что правда красная или синяя или зеленая, угловатая или овальная, плоская или острая. Да и о чем малышка Штефани могла бы написать; Штефани ничего не знала о страстной любви, о гневе, панике, ненависти, угнетении, мести, терроре. По рабочим дням она сидела в офисе за компьютером, а по воскресеньям – в церкви. Но нужно сказать кое о чем, что представит малышку Штефани в совершенно ином свете: Штефани обладала фантазией! Фантазия это крылатая, порхающая, резвящаяся сестра правды с ее затекшими ногами. И Штефани были знакомы нежность и разочарование; поэтому она и могла связать свою книгу. И вот, решительно шагая по тротуару, она увидела молодого человека в рваных джинсах, сидевшего на земле под фонарем и читавшего книгу. Ее сердце полетело к нему, чего молодой человек, однако, не заметил. Она подумала: «Я не писательница, но напишу такую книгу, что он будет читать ее так же увлеченно».

Небо потемнело, и чайки скрылись из виду, когда Штефани свернула в переулок. Она позвонила в дверь маленького черного дома. Дверь была заперта изнутри на три замка: на цепочку, широкий, увесистый засов и автоматический замок. В замочную скважину прошептали: «Пароль?» – «Завсегдатай», – пролепетала Штефани, после чего дверь долго отпирали. Штефани вошла и села за стол, чтобы выпить чая с подругой, которая немного косила и всегда ходила дома босиком, чтобы никто ее не услышал.

Тишина

Теперь вундеркинд мог выносить тишину, небо из золота, рассеивающие свет деревья и отцветшие розы перед домом, где он гостил уже несколько месяцев. Странно: тетя обычно любовалась садом через окно, как будто он был декорацией, а не настоящим. Матерью вундеркинда была молодая женщина с усталым и все-таки напряженным лицом и дырявой обувью; она навестила ребенка лишь раз, ей пришлось посетить дом с рисунками вундеркинда, сад и розы, которые, казалось, тонули в собственном аромате. На черной кожаной куртке мать носила желтый значок протеста с надписью: «Старине бой!» Когда она пришла, вундеркинд спрятался за дерево; он не сразу ее узнал. Позже он будет вспоминать: звонили колокола соседней церкви; звук был словно плач, стон и вой раненного великана. Уже подкралась ночь; позже в темноте еще кричали и пели несколько птиц. Тетя всегда засыпала с сумочкой под покрывалом; она касалась кожи ногами, хотела уберечься от воров. В ту ночь мать задремала на коротком канапе; утром она сказала, что у нее все тело ломит. Но она привыкла спать где придется.

Они позавтракали на «сидячих местах», как тетя называла место перед стеклянной дверью, что вела в сад. Мать пила кофе и рассказывала, что раз в неделю посещает психотерапевта, старичка, который устраивается в высоком кресле и после каждого предложения вскидывает руки и кричит: «Господи Иисусе, какой ужас!» Вундеркинду бросаются в глаза шрамы, длинные царапины на руке матери; на его вопросы мать отвечает, что это от шиповника, но тетя знала, что это следы от тысяч уколов. Вундеркинд притащил большой лист бумаги, который отрезал от рулона; он прикрепил лист к стене, подвинул столик на колесиках, принес воды в кружке, сделал из картонки от яиц палитру, обмакнул кисти в краски и начал уверенно рисовать: акрилом и гуашью. Сначала он серым нарисовал очертания матери, затем лицо, состоявшее из светлых и темных пятен. Глаза стали большими и черными и, казалось, заметили зрителя, рассматривающего картину, рот был словно маленький краб на песке. Вундеркинд нарисовал вокруг матери двенадцать ангелов-хранителей, словно белые огни. Работа длилась два часа, затем вундеркинд обернулся и высоким голосом сказал: «Шум я рисовать не стал».

Я его ненавидела

Мой сосед Герхард целыми днями лежал в постели; он пытался заставить меня думать, что ревматизм не дает ему встать, но я догадывалась, что ему нравилось не двигаться. Он застывал, как мумия. Мысли его текли медленно, нос все время был заложен, внезапно он начинал хватать воздух. Однажды он сказал мне, что живет в пустыне не из песка и не из снега; его пустыня пуста. Он ненавидел перемены; каждая секунда несла с собой изменения света, движений, мыслей, звуков и запахов. Но чтобы заработать на жизнь, ему иногда все же приходилось двигаться: он играл на похоронах на скрипке. Он не любил напряжение, которое требовалось, чтобы «кое-что сделать». Он спрашивал себя, прилагает ли усилия цветок, чтобы цвести. Сильнее всего он завидовал камням. Жена от него ушла; она влюбилась в убийцу, который, видя ее, кричал от радости.

На неприлично крупные ноздри Герхарда я обратила внимание, когда он склонился над кроваткой моей новорожденной дочери в родильном отделении женского госпиталя и заявил, что ее маленькие ушки не до конца сформировались. Я его ненавидела.

О праве быть неприспособленным к жизни

Беньямин был нервным, худым мужчиной с единственным сверкающим глазом. Он любил Юлию. Беньямин умел писать в зеркальном отражении, что для его работы в качестве сотрудника очистного института было не важно. Он нелегально проживал у родителей в доме престарелых. Никто из стариков не знал, что он живет у матери с отцом; думали, он часто их навещает. Он был как балерун, который хотел бы взлететь, но может выразить это лишь напряженной работой ног. Ребенком он платил Юлии, его маленькой подруге по играм, за то, что она щекотала ему ноги. Он собирал открытки с картинами со страстью состоятельных людей, собирающих сами картины. Он каждый день вспоминал фильм, который, в основном, состоял из шагов: одетые в черное люди шли через белые пространства, под дождем, по снегу и лестницам. Беньямин каждый день читал «Мегрэ». Он знал всех героев: бравых полицейских, подозрительных врачей, бдительных консьержей и людей, по разным причинам ставших преступниками. Он радовался каждой украденной книге, знакомству с новыми персонажами; они были для него реальнее людей на улице, которых он вроде бы уже встречал. Друзей у него не было: непьянеющий комиссар Мегрэ был его другом. Беньямин вел дневник: удерживал мгновения, чтобы он сам и время не утекали и не кончались; он боялся, что не сможет ничего удержать.

Солнце было в зените; оно горело над балконом, между углом дома и березой, светило в комнату, прямо в единственный глаз Беньямина. Было начало сентября, семь часов вечера; после того как солнце зашло, из него вытекло много золота и разошлось по небу. Когда золото погасло, Беньямин, сидевший на стуле, все еще смотрел, словно зачарованный, через приоткрытую стеклянную дверь. Он не видел улицу, только крыши и небо, и прислушивался к шагам людей. Он ждал шагов, которые подействовали бы на него как светлая, радостная, бодрящая мелодия. Наконец он их услышал; он представил себе Юлию в ее красном платье и больших серьгах, которая очень скоро войдет к нему. Когда она еще ходила в школу, она написала сочинение с заглавием: «О праве быть неприспособленным к жизни».

Фило и скрипач

Фило не предполагала, что болезнь, которая в последнее время развивалась медленно, повредит ее красоте, но болезнь все туже и туже вязала лицо Фило: там, где были щеки, теперь впадины. Кто знал Фило в двадцать, говорил, что она сильно переменилась, стала ужасающе чужой; ей было двадцать семь, уже старуха, с дряблой грудью. Ее волосы стали тонкими, она стриглась коротко и красила их в медно-рыжий.

Солнце, золотая ладонь, благословило землю, хотя до лета было еще далеко. Лужайка перед съемным домом, превратившаяся в луг, как неподобающе выражался владелец, была скошена: сердечник, маргаритки, одуванчики и кошачий глаз. На краю лужайки еще росло немного цветов, которых, как думала Фило, еще не прирезали. (С тех пор как заболела, она начала пользоваться крепкими выражениями). Она взяла сумку и поехала на трамвае в город.

На обочине, как и каждый день, стоял скрипач; его волосы и глаза были не особенно темными, но Фило придерживалась мнения, что он мог быть только цыганом; так мягко играть на скрипке, под чары которой она попала, в академии не научишься. Юноша играл приоткрыв рот и слегка прищурив глаза; он был одет в черную кожаную куртку и был среднего роста, вообще-то довольно невзрачный; если бы он предложил Фило, не знай она о его скрипке, сыграть в мини-гольф, она бы отказалась. (Раньше, когда еще была здорова, она часто играла в мини-гольф с подругой, в большом зале; бетонный потолок был выкрашен в голубой, с белыми облачками; повсюду стояли экзотические растения, а на свисавших с потолка качелях сидели крикливые попугаи, вокруг на маленьких машинках катались дети, у стены стояло пианино, на котором никто не играл, за белыми столами болтали и пили люди, где-то шумел фонтан. Зал этот был как сама жизнь: стоило представить, что нет ни растений, ни попугаев, ни росписи, он превращался в пустое, бесприютное место, где нужно было поэтапно, по все более сложной траектории загонять мяч в лунку).

Как зал без украшений, она снова и снова представляла себе юношу без его скрипки; она бы не обратила на него внимания. С почти материнской добротой она смотрела, как прохожие кидали деньги ему в шапку; пожилые женщины, казалось, были особенно очарованы его игрой.

По радио сообщили, что следует ожидать циклона: «Возможны осадки в виде снега». Фило думала о своем скрипаче, боялась, что больше его не увидит, ведь окоченевшими пальцами он, конечно, играть не сможет. (Она выдумывала обстоятельства, которые лишили бы его волшебного ореола: к примеру, он родился в предместье, в музыкальной академии был образцовым учеником и жил в трехкомнатной квартире с юной женой, которая была беременна и проводила опросы общественного мнения для института). Небо затянуло серыми тучами и пошел дождь вперемежку с градом. Фило, как обычно после обеда, поехала на трамвае в город. Скрипача на месте не было. Скоро она вернулась домой, долго искала ключи в сумке и в карманах, а когда не нашла, запаниковала, начала звонить во все квартиры, но никто не открыл. Она прислонила мокрый зонт к косяку. Зубы начали стучать, она дрожала всем телом; болезнь подкараулила ее у двери. Ледяной дождь пошел сильнее.

Шарф

Марита вообще-то больше не живет, а выживает в ужасном одиночестве, которое выносит только благодаря тому, что может смотреть на спину пианиста через свое и его окно; его огненно-рыжие волосы сияют. Он каждый день трудится над клавиатурой черного рояля, но звука она не слышит, потому что его окно всегда закрыто. Марита связала для пианиста длинный, широкий шарф, который после долгих часов работы завернула в шелковую бумагу. Она переходила с пакетом в руках улицу и попала в большую толпу, то ли это были демонстранты, то ли праздничное шествие. Она надела сумку через плечо, потому что уже были случаи воровства. Поскольку ремень у сумки был короткий, а люди напирали со всех сторон, она едва не задохнулась; ремень резал горло и душил ее. Она попыталась поднять его вверх через голову, чтобы освободиться. Ремень сбил очки с носа, они упали на асфальт и их раздавили. Марита прижала сумку и шарф в свертке к груди, наконец добралась до другой стороны улицы и позвонила в дверь. Она видела пианиста, который долго не открывал, несколько расплывчато, ведь она была без очков; она поднялась за ним по лестнице и с благоговением зашла в комнату с роялем. Позже Марита не могла вспомнить, поблагодарил ли ее пианист за шарф. Но объяснил, что в смежной комнате уже много лет лежит его больная жена: «У нее все болит, все тело, даже волосы».

Теперь Марита навещает пианиста каждый день и слушает, как тот упражняется, но жену его она видеть не хочет. Она представляет, как больная лежит в узкой каморке на белой металлической кровати; на стене висит маленькая, нарисованная какой-нибудь монашкой картина, изображающая ребенка в больших ботинках. Марита осведомляется, каким образом началась болезнь; пианист отвечает, что сначала жена все роняла, а потом в отчаянии кричала, что не хотела этого. Марита ничего не забывает из этих разговоров с пианистом. Ей бросается в глаза, что она часто противоречит сама себе; возможно, из-за этого он считает ее вруньей. Марита знает, что она уже много лет не хороша собой; лицо в порах, тело тоже, а ее когда-то полные губы выглядят так, словно она их всосала. На оправе ее новых очков золотой ободок.

Однажды пианист приготовил овсянку, ее все время ел его дедушка; это скорее серый клейстер, который Марита и пианист молча глотали на кухне. Кошку пианиста, бесформенную и, по мнению Мариты, с разочарованным выражением лица, несколько лет назад оперировали; ветеринар удалил у нее из груди опухоль размером с мандарин. С тех пор пианист каждый день громко говорит: «Надо радоваться, что она еще жива; возможно, это последний всплеск ее сил». Поскольку внутренний мир Мариты больше внешнего, она старается держать его под замком, потому что если этот мир, полагает она, вырвется наружу, это будет означать для нее и пианиста опасность, но во сне она говорит часто и громко, просыпается в темной комнате и слышит удаляющиеся шаги пианиста. Тогда она плачет.

Каждые три дня Марита покупает пианисту белую лилию; он ставит ее в высокую стеклянную вазу на черный рояль; цветок подрагивает, когда в комнате гремит музыка. Все, что слышит Марита, кажется, написано им самим; когда он бросает на клавиши свои невероятно толстые пальцы, вещи в комнате стонут. Даже когда он играет с листа, это никогда не звучит как Бетховен или Шопен, что очень расстраивает Мариту. Марита поражается тому, что во время горячих клятв или приступов боли он хлопает себя правой рукой, для пианиста слишком мясистой, по воображаемому сердцу справа; сама она при всем желании не смогла бы обмануться, она всегда чувствует, где у нее сердце.

Однажды, когда пальцы пианиста опять стучали по клавишам, как барабанные палочки, он вдруг встал, смахнул вазу с лилией с рояля, что ошеломило в Марите домохозяйку, схватил длинный, широкий шарф, висевший на спинке антикварного стула (Луи Филипп), швырнул его в Мариту и закричал: «Кто Вам позволил вязать мне шарф? Убирайтесь из моей жизни!» Его ноздри трепетали, затем успокоились и раздулись, лицо побледнело. Марита с трудом спустилась по лестнице; больше всего она страдала от того, что он обратился к ней на «Вы»; после стольких бокалов «Рикара» ей все же можно было называть его Маурус и обращаться на «Ты». Он никогда не называл ее по имени, но обращался на «Ты» с самого начала. Когда Марита вышла на улицу, зазвонил колокол, наполнив поздний вечерний час словно стоном умирающего. Она молилась святым, с которыми познакомилась еще ребенком на уроке закона Божьего, некоторые из них были лишены этого титула во время последнего собора, о чем ей, однако, не было известно. Луна на небе была словно желтый воздушный шар, из которого немного протекает газ, а звезда над ним выглядела аккуратно, как сияющий циферблат ее будильника; это почти утешало.

Рихард

Когда Рихарду хотелось быть милым с другом, он спрашивал, к примеру: «Можно мне снимать твою щетку для волос с раковины, когда я чищу зубки?» Этой уменьшительной формой «зубки» он хотел его очаровать, показаться мягким, передать нежные чувства и мысли и выпросить ответные.

Жесткие предписания заставили жителей дома поселиться во флигеле на заднем дворе, там раньше, наверное, была фабрика, за черными как смоль стеклами; оконные рамы были выкрашены белым. Два церковных колокола отсчитывали часы; один высоким, другой низким звоном. Букет цветов, который друг купил Рихарду, стоял на столе в вазе сложной формы; на желтом цветке был прикреплен прозрачный пластиковый колокольчик. «На цветке должно быть отверстие», думал Рихард; он не любил этот цветок.

Рихард был родом из деревни на холме и жил с глухим отцом, у которого был запоминающийся холодный и твердый взгляд. «Там все так и гудело от пчел и все было какое-то липкое», – рассказывал друг своему портному. (Он хотел добавить: «Рихард парил, словно ангел над кучей навоза», но не стал). Рихард теперь тоже заказывал одежду у портного; оба ждали драгоценных костюмов по много недель; портной придумывал все новые отговорки, почему не может обслужить клиентов вовремя. Отговорка, над которой друг Рихарда смеялся больше всего: «Я прищемил голову».

Рихард научился пить, только когда стал употреблять алкоголь в больших количествах. Через несколько дней после их знакомства друг очень удивился и развеселился, что Рихард не умеет пить и должен еще научиться глотать беззвучно и не натужно. «Часто во время глотания в пищевод попадает слишком много воздуха, больно, как будто пытаешься проглотить бильярдный шар», – печально объяснял Рихард в пустоту.

Но с тех пор, как Рихард справился с судорогами язычка, он многому научился; теперь он ел острые блюда, а не только яблочный мусс и манную кашу, как и его друг, покупал в секонд-хенде дешевые ботинки с широким рантом; его друг любил старую кожу, за которой заботливо ухаживал. Рихард мастерил странные музыкальные инструменты и писал, пусть и редко, своему другу письма в зеркальном отражении, которые тот мог прочитать, только глядя в зеркало.

Рихард ходил за покупками, по вечерам готовил и раз в неделю устраивал уборку. Друг весь день работал в похоронном бюро в предместье, до которого добирался полчаса на поезде; эту должность ему нашли на бирже труда. Он приглушенным голосом говорил с людьми в черном и ел в ресторане. Когда он по вечерам приходил домой, они любили друг друга. Рихард был убежден, что мог установить контакт между собой и другом, который был на двадцать лет старше, только почувствовав его тело, потому что Рихард говорил с ним редко, ему было трудно находить подходящие слова; казалось, что их вовсе не существует, а когда он все-таки говорил что-то, все было не то, возникало непонимание. Друг считал Рихарда очень красивым: его волосы были такими же бледными, как и кожа, глаза большими и тенисто-голубыми.

Когда Рихард был один, он пил сладкие настойки, ликеры, которые вдовушки предлагают своим маленьким внучкам. Однажды произошло нечто странное: по потолку и стенам кухни расползлось бесчисленное множество светло-коричневых маленьких червяков (с розовым отблеском), а по канапе, ковру и самому Рихарду скакали блохи. Чесалось все тело, голова тоже; когда он хотел раздавить кулаком блоху, сидевшую у него на голой руке, она оказалась быстрее и скрылась. Рихард стоял под душем, Рихард распылял яды – ничего не помогало. Некоторые червяки свисали на нитях с потолка. Вдруг Рихард заметил небольших мотыльков или тараканов; они сидели в холодильнике и сотнями летали по квартире. Друг уже несколько дней не возвращался домой; однажды вечером он крикнул: «Ты мне отвратителен, ты притащил с собой насекомых со своей вонючей навозной кучи в деревне!» Рихард упал в обморок и еще некоторое время был без сознания; он удивился, что затылок не болел. Букет цветов на столе завял; наконец-то он мог выбросить желтый цветок с пластиковым колокольчиком.

Как-то ночью, когда Рихард проснулся, в темной комнате стоял мужчина, достававший до потолка, потом он повернулся к нему спиной и закурил. Когда Рихард в испуге зажег ночник, мужчина исчез. Утром Рихард увидел в окно, что на плоской крыше флигеля стоит мужчина, курит и смотрит на него. Рихард потянул за восемь шнуров со свинцовыми шариками, которые ударили по восьми струнам странных плоских музыкальных инструментов, которые он смастерил и развесил по стенам; раздался нежный перезвон, как будто запел слабый ветер. Он не решился раздавить блоху, ползущую по его щеке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю