Текст книги "В большой семье"
Автор книги: Аделаида Котовщикова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
«Сборная семейка»
Мерзлые кружева инея на березах переливались синими, оранжевыми, розовыми огоньками. На ледяных уборах деревьев горело солнце. Голубые тени ложились на снега.
Нарядная сосулька дрогнула!.. Прозрачная капля упала с ее заостренного кончика.
Весна! Это ее робкая улыбка нежно и неотвратимо сияла с голубого неба.
Через сквер, по узкой тропинке, протоптанной в глубоком снегу, брел, тяжело опираясь на палку и медленно переставляя опухшие ноги, высокий сгорбленный старик. Широкая шуба висела складками на его исхудавшем теле, седая щетина покрывала небритый подбородок.
Щурясь от яркого солнца, старик глядел на искрящийся снег, на сосульки, на голубое небо, и выражение удивленной радости светилось на его лице.
Маленькие следы отходили в сторону от дорожки. Они вели к березе, у которой лицом к стволу стояла девочка лет десяти, в коричневой шубке. Старик остановился: любопытно, что она там делает?
Рукавицы свои девочка засунула в карман. В голых руках она держала небольшую бутылочку, прижимая ее к белому в черных пятнах стволу. Кап! Медленно, словно неохотно соскользнула в бутылочку светлая капля.
«Сок собирает», – догадался старик.
Голова девочки, не спускавшей глаз с бутылки, была опущена, сбившаяся набок меховая шапочка закрывала лицо.
Тень упала на руки девочки. Заметив, что кто-то стоит и смотрит на нее, девочка повернула голову.
В глазах старика отразилось удивление.
– Оля?! – проговорил он с радостью.
За последние три недели Оля еще больше похудела, но ее огромные глаза смотрели прямо, с выражением глубокого упорства.
«Свечечка», – подумал Викентьев, чувствуя стеснение в груди от жалости и нежности к девочке.
– Матвей Иванович, это вы? – вглядевшись, вскрикнула Оля, и таким слабеньким ему показался олин голос. – Как долго вы не приезжали!
– Меня ранило на Ладожском озере, когда я ехал к вам. Хотел непременно навестить вас и передать кое-что из еды, а пришлось в госпитале лежать. Как выписали – я сразу к вам.
– А у нас няня не вернулась! – Оля заплакала.
– Как не вернулась? Откуда?
– Няня хотела Оське помочь, а то он всюду один ходил, и сама пошла на рынок… Оськи дома не было, когда она ушла, он за щепками ходил. А ня-ня пош… ла… и… не… вернулась… – и Оля снова заплакала.
– И давно это случилось?
– Да уж… дня четыре.
Викентьев обнял Олю и повел по дорожке.
– А Оська и Дима как? От папы есть письма?
– Нет. А Оська и Димка поехали за водой. С двумя ведрами, потому что сегодня тепло.
Пока они шли до дому, раза четыре останавливались и давали дорогу саночкам, на которых стояли ведра, кастрюли, котелки с водой.
– Надо положить кусочек льда в воду, тогда она не будет плескаться, – деловито сказала Оля. – А мальчик не положил и вон все санки облил.
– И всё-то ты знаешь, – улыбнулся Матвей Иванович.
Поднявшись на площадку лестницы, они увидели Оську. Неимоверно худой темноглазый мальчишка в большой меховой куртке с подвернутыми рукавами стоял на площадке, переводя дух. Он только что втащил на третий этаж два полных ведра. При виде Матвея Ивановича Оська заорал от восторга. Закутанный до бровей Димка стоял тут же, растопырив руки: они у него не сгибались в толстых рукавах шубки. Викентьев подхватил на руки малыша и сам внес его в квартиру.
Из госпиталя на Петроградскую сторону Матвей Иванович добирался сначала на попутном грузовике, потом пешком. И всю дорогу чувствовал себя слабым и больным.
Но с того момента, как он увидел Олю, силы его удесятерились. Ответственность за детей делала его снова бодрым и сильным.
Вечером все пили чай с сахаром, который скопил Матвей Иванович в больнице. Мальчики забрались на кровать и заснули. А Оля рассказала Матвею Ивановичу, как они жили без него это время.
Мигал желтый язычок коптилки, и густые тени заполняли углы комнаты.
– Я просила няню не ходить, – говорила Оля, – а она не послушалась. Потом Оська три раза бегал ее искать, весь рынок обошел, спрашивал у прохожих, но никто не видал. Оська говорит: «Няня, наверно, на улице упала, и ее непременно в стационар свезли». А в какой? Стационаров много, разве найдешь? А вы не думайте, Матвей Иванович, что мы всё время одни были, совсем нет. К нам часто тетя Нюра приходила – дворничиха наша. И еще тетя Паша из жакта. Но больше тетя Нюра. Придет и спросит: «Ну, как вы тут? Держитесь! Кто-нибудь с войны к вам придет. Оська у вас молодец, с таким не пропадете». А вчера под вечер тетя Нюра принесла нам дуранды большой кусок и говорит: «Определю я вас все-таки в детский дом». А я сказала: «Не хочу. Мы если уйдем отсюда, то совсем потеряемся и наш папа нас не найдет и оськина мама тоже». «Не потеряетесь, – тетя Нюра говорит, – отыщем вас».
– Теперь-то я уж вас не оставлю, – сказал Викентьев. – Будем вместе жить.
– И будет у нас сборная семейка, – вдруг раздалось с дивана.
Голос у Оськи был совсем не сонный. Оказывается, он не спал, а молча всё слушал.
* * *
Гряды зеленели всюду: на Марсовом поле, на Исаакиевской площади, в скверах, у каждого крыльца, везде, где удавалось найти свободный от асфальта клочок земли.
До войны в доме, где жили Хрусталевы, жалели, что не весь двор был вымощен: а теперь все радовались. На общем собрании жильцов землю поделили. «Сборная семейка» тоже вскопала три грядки и посадила на них салат, редиску и укроп.
– Огуречные-то семена поленились поискать, – с сожалением говорила Оля.
Открыли настежь окна. Тетя Нюра, с помощью Оли, вымыла и прибрала квартиру. Всё время передавали музыку, и слушать было как-то особенно приятно…
В один из весенних дней случилось нечто удивительное. Оська вбежал в комнату с криками восторга, хлопал себя по бокам, вопил. Потом вдруг положил голову на руки и заплакал.
На столе перед ним лежала груда писем. Оля пересчитала конверты: их было тридцать шесть. Тридцать пять писем Оське от мамы и одно от Виктора Федоровича.
Это письмо Матвей Иванович и Оля прочли не раз. Папа писал, что он здоров, и спрашивал обо всех: как Димка, Оля, Оська, няня, Матвей Иванович?
– Только давнишнее письмо! – огорчалась Оля.
– Воюет ваш папа. В боях не до писем, – скрывая свое беспокойство, говорил Матвей Иванович.
Перебирая конверты, Оська говорил взволнованно:
– Ленинградцы, дети мои, ленинградцы – гордость моя! Читайте письма мамы. Читайте все и, если что особенное, скажите мне. А я сначала их по числам разложу. Где же они бродили, мои долгожданные, где?
Вечером Оська, Оля и Матвей Иванович сидели и писали ответ оськиной маме. Димка рисовал ей картинку.
На другой день Матвея Ивановича вызвали в райсовет и сказали, что с детьми надо из Ленинграда уехать.
Оська сначала наотрез отказался уезжать.
– Вы поезжайте. Я один останусь. В ремесленное попрошусь, – твердил он упрямо.
– Не примут тебя, Осенька, в ремесленное, – грустно говорил Матвей Иванович. – Думаешь, мне ехать хочется? Однако правильно это, что детей требуют вывезти. Правильно! А оставить тебя одного мы не можем. – И, наклонившись к Оське, тихо сказал: «Если б не Оля с Димкой, да разве я тогда… Эх!»
Ося взглянул на Матвея Ивановича и смирился.
* * *
Огромное серое пространство воды. Затянутые дождем дали. На горизонте небо слилось с водой. Казалось, озеро не имеет краев. Было пронизывающе холодно.
Матвей Иванович вынул из тюка одеяло, Оля завернула в него Димку и завернулась сама. Они чувствовали, что началась какая-то совсем другая, незнакомая жизнь.
Вдруг все зашевелились, потащили тюки и чемоданы ближе к воде. Началась погрузка. Уже подняли в воздух и передали куда-то Димку. Под ногами у Оли покачивался черный крутой борт с перекинутой через него широкой доской. Она неуверенно поставила ногу на доску, и в ту же минуту чья-то широкая ладонь крепко взяла ее за руку повыше локтя.
– Ну, ленинградочка! – произнес веселый голос.
Она подняла глаза. Улыбающееся широкое лицо и над лбом черная бескозырка.
«Матрос. Он повезет нас на катере», – подумала Оля.
Ей уже не было страшно, только беспокойно: где Димка, Оська, Матвей Иванович? Она всё оглядывалась.
– Да здесь мы, здесь! – раздался над ее головой успокаивающий голос Викентьева.
Уселись на открытой палубе на чемоданах и узлах. От холода у Оли сводило пальцы на руках, и невозможно было заснуть, хотя спать очень хотелось.
– Вот тебе и май! – ворчал Матвей Иванович. Морщинистое лицо его было утомленным и грустным, и Оля понимала, что ему очень не хочется уезжать.
Оська и Димка все-таки заснули, прижавшись друг к другу.
Оля смотрела вокруг. Белая ночь кончалась. Дождь утих и небо расчистилось и посветлело. Вода была зеркально-гладкая, сизо-голубая, а ближе к горизонту лимонно-желтая.
Над катером кружился самолет. Он делал большие круги и, когда залетал за корму катера, Оля долго его не видела. Но потом он снова появлялся впереди. Крылья его ловили первые лучи солнца. Оля думала о летчике: молодой он или пожилой и видит ли сверху людей на катере? Ведь самолет их охраняет.
Где-то вдали раздалось тяжелое и протяжное: «Бу-ум!»
– Обстреливают из орудий, – сказал кто-то боязливо.
Вдруг Оля заметила на воде голубое одеяльце. Оно плыло, неспешно поворачиваясь: края набухли и плыли, погрузившись в воду. Откуда взялось одеяльце? А немного дальше плыла подушка…
Женщины, сидящие рядом, негромко заговорили. Тон их голосов был тревожный и горестный. Но слов Оля не разобрала. Пригретая солнцем и она заснула. А когда проснулась, то больше не было качки. Впереди тянулась желтая песчаная полоса и что-то ярко зеленело. Стоя над Олей, Матвей Иванович тряс ее за плечо:
– Ну, Оля, поднимай своих сыновей – приехали. Вот она, «Большая земля».
Глава третья. В плену
Нельзя
Притаившейся мышкой Аня скорчилась на печке и глядела оттуда вниз.
За столом сидел немец и ел жареную курицу. Он жадно обгладывал куриную ножку, держа ее в обеих руках. Жирная подливка стекала по коротким толстым пальцам. Сверху была хорошо видна красная, как кусок промытого мяса, шея немца и его рыжеватый плоско срезанный затылок. От усиленного жеванья под ушами двигались какие-то желваки. Разгрызая косточки, он сопел, точно урчал.
Аня смотрела на немца, и ей очень хотелось, чтобы он подавился.
Но тут ей опять показалось, как уже не раз за эти дни, что немец не настоящий, а просто так – «по нарошке». А если не настоящий, то может ли он подавиться?
Аню очень огорчило, что немец не может подавиться до смерти. Она даже чуть не заплакала. Но, подумав, не стала плакать. Если немец «по нарошке», то пусть и не давится, пусть его просто совсем не будет.
Она крепко зажмурила глаза.
Вот сейчас откроет – и всё станет по-старому, как всегда бывало. Мама скажет: «Что ты днем валяешься? Не заболела ли? Садись скорей обедать. Я только забежала… некогда мне, дочушка». Весело напевая, мама загремит в шкафу посудой, и Аня живо слезет с печки и будет ей помогать накрывать на стол.
Мама звеньевая. Ее овощеводческое звено всё время идет впереди. Раз на собрании председатель колхоза сказал: «Спасибо вам, Евдокия Ивановна». Это он маме так. А все называют ее просто Дуня. Вместе с другими ребятишками Аня пробралась в контору, где шло собрание, и слышала…
С зажмуренными глазами Аня шевелит губами, беззвучно произнося: «Спасибо вам, Евдокия Ивановна». Ей нравятся эти слова. Она представляет, как всё будет дальше. Они с мамой сядут обедать. Аня выпьет полную кружку топленого молока. А потом побежит на улицу… И никаких немцев!..
Аня осторожно открыла один глаз, потом другой. Над ней знакомый выбеленный известкой потолок. По его полю извивается тонкая трещина. Дальше на стене висит связка репчатого лука. Ну, что же? Всё как полагается…
Глянула Аня с печки вниз, и ее круглое, румяное личико горько скривилось и защипало от слез глаза…
Немец сидел на прежнем месте и с довольным видом вытирал пальцы маминым вышитым полотенцем.
Подошла к столу мама, тихо спросила:
– Кончили? Можно убрать?
Лицо у мамы бледное, глаза опущены. Спросила, как выдавила из себя, и снова губы у нее сомкнулись плотно-плотно.
Немец кивнул головой и длинно якнул:
– Я-а-а!
Мысленно Аня передразнила: «Я-а-а! Бя-а-а! И говорить-то не умеешь. Хуже барана!» Хорошо бы плюнуть фрицу на голову! Но Аня все-таки удержалась от плевка. Она уже понимала, что, если плюнуть, за это могут избить маму. Этой осенью Ане пошел десятый год.
* * *
И потекли дни…
Всю их жизнь теперь можно было определить одним словом: «Нельзя!»
Нельзя играть на улице в пятнашки, в «классы». И бегать по улице нельзя. Да и вообще на улицу выходить нельзя. На знакомой улице полно фрицев. Хлещет в воздухе лающая речь. Ане кажется, что фрицы всё время ругаются.
Противно рычат мотоциклы. Под горкой стоят танки, огромные, серо-зеленые, угластые. На улицах одни фрицы. И мама за дверь не велит выходить. Нельзя!
Выглянешь в оконце – виднеется гора. Густые заросли орешника покрывают ее, как курчавая шерсть овцу. Возвышаясь над орешником, шелестят золотыми листьями березы и осины. Хорошо там на горе! Воздух чистый, ветерок… А орехов-то сколько!
Сидя у окна, Аня отчетливо представляет себе белые орешки, тесно сидящие в зеленых с резными краями чашечках, и ей хочется плакать.
Милая гора! Но гулять по ней, как бывало, уж и вовсе нельзя. Туда вползли, как ящерицы какие поганые, немецкие орудия. Сквозь зубы мама шепчет: «По Ленинграду бьют, проклятые!»
На гору фрицы никого не пускают. Нельзя!
В школу ходить тоже нельзя. Аня уже проучилась в первом классе, теперь ей надо итти во второй, но нельзя: нет школы.
Песни петь нельзя. А как Аня любила распевать во весь голос:
Легко на сердце
От песни веселой…
А теперь за эту песню могут на месте застрелить. Нельзя петь любимые, хорошие песни. А других Аня не знает. Значит, совсем петь нельзя.
Галстуки красные пионерам носить нельзя. Фрицы их видеть не могут, от злости стрелять начинают.
Папины карточки, и те мама спрятала: завернула в клеенку и еще в тряпку и зарыла в погребе, в дальнем уголке.
Папа у Ани был трактористом. А как началась война, он ушел на фронт. Только одно письмо от него успели получить. Но из него и узнали, что папа теперь стал танкистом.
У аниного папы большие-пребольшие руки. Широкие и ласковые. Схватит папа этими руками Аню и подбрасывает под самый потолок.
Чтобы папины руки и его доброе, улыбающееся лицо не попались фрицам на глаза, мама спрятала папины карточки.
Всё дорогое, любимое попрятали, зарыли…
Вернется мать с работы, пристально посмотрит на Аню, прижмет ее голову к своей груди и шепчет со слезами в голосе:
– Бедная ты моя!
Давно уже Аня с мамой живут не в своем доме, а в старой полуразвалившейся избе на краю поселка.
Дом тракториста Бодрова был крепкий и просторный. Кроме кухни, там были еще две небольшие чистенькие комнаты. И сколько вещей было в них: швейная машинка, патефон, стулья, кровати, примус, горшки с цветами на окнах, гитара, книги… Разве всё вспомнишь! Иногда Аня пыталась, но никогда ей не удавалось вспомнить всего.
Аню с мамой выгнали из этого отличного дома. Дом понадобился офицерам.
Изба, в которой они жили теперь, совсем покосилась набок, как трухлявый гриб. В ней раньше жил одинокий старик. Дедке не раз предлагали перейти на житье в другую избу – хорошую, да он всё упрямился. Вскоре после прихода немцев дедку убили. Он сделал то самое, от чего удержалась Аня, сидя на печке: плюнул в немца за то, что он издевался над больной женщиной. Фриц дедку застрелил из автомата.
Кроме Ани с мамой, в избе поселили еще две семьи. У тети Ксении было трое детей: двое мальчишек и пятилетняя Нюшка, а у тети Клавы – двое ребят: трехлетний Игорек и полуторагодовалая Тамара, да еще бабка Прасковья. Вместе с Аней и аниной мамой всего набралось десять человек.
Но как ни трудно было поместиться в маленькой дедкиной избе, и то было счастье, что она им досталась. Немало людей ютилось в сараях, в погребах, а то и просто в землянках. Дома, в которых жили эти люди прежде, теперь занимали солдаты.
Спали на лавках, на полу. Только самых маленьких укладывали на печке, где было потеплее.
В грязи, в темноте ребятишки целый день возились на полу. Только мальчишки удирали потихоньку и где-то бегали. Когда они возвращались, бабка Прасковья ругала их:
– Убьют вас, чудных, ни за понюшку табаку.
Анина мама с другими женщинами уходила куда-то на работу.
Как-то Аня спросила бабку:
– А что мама делает на работе?
Прежде она часто спрашивала, что́ мама сегодня делала. И мать отвечала охотно и подробно. Рассказывала, как она сажала картошку, свеклу, огурцы, сеяла морковку.
Когда Аня задала свой вопрос, бабка Прасковья, пожевав губами, сердито отозвалась:
– Что делает? Мучается. Камни под плетями таскает. Понуждают изверги.
Больше Аня не спрашивала про мамину работу.
Бабка Прасковья – старая-престарая – одна смотрела за детьми. А как она за ними смотрела? Не выпускала из избы – вот и всё.
Иногда она начинала рассказывать сказки, но вдруг останавливалась и задумывалась.
Аня в нетерпении дергала ее за рукав:
– А дальше? Бабушка, говори же!
Бабка рассказывала про Змея Горыныча, который только о том и думал, как бы всех хороших людей погубить. И опять замолкала, всё о чем-то думая.
Если кто-нибудь из ребят спрашивал:
– А какой он, Змей Горыныч?
Бабка отвечала:
– Известно какой. Вон как эти – зеленопузые. – И крючковатым пальцем она показывала в окно, за которым шагали по улице фрицы.
Уходя, бабка крепко-накрепко припирала снаружи дверь колом, чтобы ребята не вылезли за порог. Уходила бабка за травой. Траву мелко резали, долго варили и парили в чугуне. Потом ели. Хлеба, картошки, каши – обыкновенной человеческой еды – становилось всё меньше и меньше. С голоду ребятишки часто ревели.
Прежде мир, окружавший Аню, был широк и интересен. Всё время в нем что-нибудь случалось, каждый день приносил с собой новое. Теперь всё стало скучно.
Мать ждешь-ждешь, а она придет измученная, – глаза такие, что не хочется в них смотреть.
Похлебает мать травяного варева, погрызет жмыха и приткнется на лавку спать. Если вместо жмыха окажется в руках хлебная корка, мать посмотрит на нее и не станет есть – сунет Ане. А откуда взялась корка, раз хлеба не видно? Может быть, выпросила где-нибудь бабка? Неизвестно. Ничего ведь неизвестно, точно Аню погрузили в какую-то темноту.
* * *
Однажды Евдокия Ивановна пришла домой позже обычного. Едва переступив порог, она тяжело опустилась на лавку.
Аня увидела в полутьме, что у матери лицо белое, а вместо глаз темные пятна, словно совсем не было глаз. Но тут же она поняла, что мама просто закрыла глаза. Вдруг Евдокия Ивановна схватилась руками за голову и со стоном нагнулась над столом.
Бабка Прасковья торопливо засветила новую лучину. Когда-то, в прежнем доме, ярко сияла под потолком кругленькая лампочка. А теперь Аня уже стала забывать, какое это бывает – электричество.
Лучина разгорелась, и стало хорошо видно, как побледнела мама. Бабка подсела к матери, взяла ее за руку и заглянула в лицо:
– Что стряслось? Ну! Говори!
Некоторое время мать молчала. Потом быстрым шопотом стала рассказывать.
Прислушиваясь изо всех сил, Аня поняла, что мать рассказывает про учительницу.
Молоденькая учительница поселковой школы, учившая третий класс, пошла работать в немецкий штаб. Все ее за это ругали и ненавидели.
– А еще комсомолкой была! – с презрением говорили женщины.
Аня уже привыкла к мысли, что учительница, прежде милая, хорошенькая веселая девушка, оказалась вовсе плохой. Поэтому она очень удивилась услышав слова матери.
– А я-то от нее третьего дня отвернулась! – горестно говорила мать. – Ничего-то не знала. Идет она навстречу, поклонилась мне и тихонечко так сказала, ласково: «Здравствуйте, Евдокия Ивановна». А я отвернулась, думаю: «С такой-то дрянью здороваться!» А краем глаза вижу: она чуть-чуть улыбнулась, наклонила голову и прошла. Легко ли ей было! Бедная, бедная! – говорила мать.
Бабка жадно слушала, приставив ладонь к уху, и глаза у нее как-то посветлели, а мать шептала быстро-быстро.
В этом шопоте Аня разобрала слово «партизаны», потом «рация» и «Москву слушала».
Старший из мальчиков тетки Ксении – Петька, – тоже слушавший рассказ Евдокии Ивановны, потянул Аню за рукав:
– А я видел, – простуженным голосом зашептал он, – всё видел. Висит. Ух, страшно! Она с партизанами связь держала. Она герой! И я бы к партизанам двинул. Да где они тут, партизаны? Они далеко, в лесу где-нибудь. Тут, видишь, фрицево засилье. – Потом добавил дрогнувшим голосом: – А я как узнаю, где партизаны, так к ним и убегу! – Глаза у Петьки сверкнули.
Выл ветер в трубе. В прежнем доме и ветер был добрый. Он пел в трубе и убаюкивал Аню на ночь. Теперь ветер выл зло и тоскливо.